Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 117 страниц)
Катю командировали в Ляоян принимать лазаретное имущество. Ляоян ей не понравился. Коричневая пыль, поднимаемая ногами людей и животных, окутывала город. Все представлялось мутным, неопределенным; пища имела от пыли солоноватый привкус. Русский город расположился вокруг станции: здесь были не только прямые улицы железнодорожного поселка, его серые каменные особняки, сейчас занятые под канцелярии многочисленных штабов, но и вавилон наспех сколоченных домишек, магазинов, лавок, лавчонок.
Впрочем, настоящий вавилон был у башни Байтай-цзы, где обосновались не только китайские торговцы, но и предприимчивые, пронырливые люди всех наций. Он состоял из земляных и деревянных фанз, домов и домиков, жестяных, дощатых и даже картонных. Яркие вывески, палатки, шумливая толпа, продающая и покупающая прямо на земле; ямы, ухабы, дурманящая пыль отличали эту часть города.
Севернее вокзала на огромном пространстве раскинулись интендантские склады: сотни тысяч мешков, накрытых брезентом.
Старый Ляоян, времен маньчжурских императоров, лежал дальше. Там были узкие мощеные улицы, крепкие дома из синего кирпича; плотные листья грушевых деревьев свисали через каменные стены дворов; флегматичные купцы в длинных халатах, обмахиваясь веерами, стояли у дверей магазинов.
Но и в старом Ляояне было грязно, и запах нечистот наполнял улицы.
Катя поселилась в домике рядом с помещением, как ей сказали, русской школы.
– Какой школы? Начальной или городского училища? – спросила она у Петрова.
– Ей-богу, не знаю, – развел руками врач. – Вы забудьте, что вы учительница, вы теперь сестра.
Катя целые дни проводила в Санитарном управлении армии и интендантстве, ожидала документов, не соглашалась с цифрами, которые вдруг урезывались, ходила на станцию и обнаруживала, что грузов еще нет.
Возвращалась она в свою комнатенку обычно измученная жарой и хлопотами, и однажды у ворот встретила того самого старичка, который во Владивостоке не пускал ее с Ниной в свое купе. Старичок ее не узнал и проследовал в помещение школы.
В тот же день Катя разговорилась с одной из школьниц, Зиной Малыгиной. Зина запросто зашла к соседке и спросила:
– Можно у вас посидеть, сестричка? В школе мне до того надоело, что просто нет мочи.
Зина была широколицая, широкоглазая, немного курносая, что очень к ней шло. Сколько ей было лет? Во всяком случае, не больше шестнадцати.
– Что же у вас за школа, Зина?
– Называется художественно-ремесленная.
Зина рассказывала… Раньше она воспитывалась в тульском приюте, приехал туда важный старичок Кузьма Кузьмич. Начальнице объяснил, что открывает школу для сирот. Начальница стала советовать девушкам поступить в школу старичка. Зина поступила. И вот теперь в этой школе учат только стишки читать да песенки петь.
– Как стишки?
– Честное слово! Кузьма Кузьмич обещал начальнице обучать нас художественному ремеслу, и, честное слово, я думала, что нас будут учить на белошвеек или на кого-нибудь повыше. Стишки да песенки! Это же ни с чем не сообразно, сестрица! Разве мы актерки? Бросить бы все и пойти в сестры… Вчера раненых привезли в госпиталь. Боже мой, на что похожи!
Широкие глаза ее наполнились ужасом.
– Спрашивали вы своего Кузьму Кузьмича?
– Спрашивала. Перепугался до того, что даже ногами затопал: «Кто тебе, дура, разрешит? Здесь сотни сестерских общин и всё прибывают, и всё прибывают… А потом у тебя спросят паспорт или вид…» – Зина вздохнула: – Этого у нас не водится.
– А когда Кузьма Кузьмич приглашал вас и других девушек в свою школу, вы знали, что поедете в Маньчжурию?
– Господи, да откуда же? Думали, самое дальнее – в Москву.
– Странная у вас школа, Зина.
– А я вам что еще скажу… Кузьма Кузьмич на днях привел японку. По-русски она говорит не хуже меня. Отец русский, а сама японка. Я подслушала, Кузьма Кузьмич хвалился повару: купил, дескать, по дешевке хорошую девку.
– Как это купил?
– Вот крест святой, сама слышала; по дешевке, говорит, купил.
Катя задумалась, Зина сидела, опустив плечи, выпятив губы, и вздыхала. Жизнь в школе Кузьмы Кузьмича явно ей не нравилась.
– Послезавтра у нас, сестрица, школьный вечер с гостями. Кузьма Кузьмич наприглашал офицеров. И я буду на вечере стишки читать, – она снова вздохнула. – Я вот вышиваю хорошо… вот вышивки мои вы посмотрели бы… Ну, ладно… надоела я вам…
Поднялась и пошла домой. Шла твердой походкой, поправляя на ходу волосы, выбившиеся из-под косынки. Широкоплечая, широкобедрая, сильная девушка.
Кузьма Кузьмич… старичок, картежник? Школа для молоденьких девушек в Ляояне?
На душе стало тяжело.
7Логунов и Топорнин сидели за столиком на веранде ресторана Рибо. Привезенные из Шанхая официантки – европеянки в белых наколках и белых передниках – разносили вино и котлеты из свежей говядины. Рядом занял столик армейский поручик. Логунов сразу узнал в нем Тальгрена – того самого, который вызвал его в Мукдене на дуэль, но Тальгрен не узнал Логунова.
Тальгрен рассказывал интендантскому чиновнику, что дела японцев у Порт-Артура неважны, что генерал Кондратенко изобрел таинственные летающие мины, приводящие противника в панику. Наш миноносец прорвался через блокаду, потопил японский транспорт с осадной артиллерией и солдатами и ушел во Владивосток. Японцы явно ослабели. Поэтому дальнейшего движения их на Ляоян не будет. Во всяком случае, не скоро.
– Не верю я вашим слухам, – вмешался в разговор Топорнин. – Надо уметь почувствовать душу войны, я ее почувствовал и скажу: смертью несет. – Он стукнул кулаком по столу. – И рад! К черту!
Тальгрен прищурился. Лицо его, покрытое мелкими прыщиками, осветилось детской улыбкой:
– Что вы, что вы! Я уповаю.
– Сказал, к черту! Ни на что не уповаю. Вот послушаю музыку, посмотрю на детей, на пять минут человеком стану – и больше ничего не хочу, все противно.
– На каких детей? – спросил Тальгрен.
– На школьниц ремесленного училища, в этом же доме… Сегодня у них вечер с приглашенными офицерами.
– А я слышал, что эти дети давно уже замуж просятся.
В пристроечке играл военный оркестр.
Звуки вальса «Ожидание» подействовали на Логунова так, как никогда на него не действовала музыка. Вальс был совсем сладенький, совсем пошленький, но сейчас он показался чудесным. Ушедший мир и сегодняшний вставали в Логунове как одно целое. Белые ночи среди садов и пустырей Аптекарского острова… Бухта Новик, окруженная зелеными сопками…
– Мсье Рибо, – говорил Топорнин низкорослому толстяку, подошедшему к столу, – опять я у вас. Хочу выпить за ваш прекрасный гимн – «Марсельезу».
– О! – воскликнул Рибо.
– Садитесь, выпьем вместе.
Рибо опустился на стул. Глаза у него были веселые, усы с сединой.
– Коньяку? – спросил он.
Топорнин поморщился:
– Водки нет?
– Конечно, есть! – Рибо поманил официантку: – Водки!
– Русские люди никогда не унывают, – сказал он офицерам. – Я преклоняюсь перед этой чертой русской души. Но… – он приподнял плечи, – я не понимаю… проиграть войну, этого я не понимаю! Россия! – Он поднял указательный палец. – Французы и русские – одна душа, мы понимаем друг друга… но вы проиграли войну!
– Мсье Рибо, мы никогда не проиграем войну! – воскликнул Логунов.
Француз разлил водку по стопкам, рука его слегка дрожала: он слишком много на своем веку выпил вина.
– Вы проиграли войну, – грустно сказал Рибо, поднимая стаканчик и любуясь прозрачностью стекла и напитка. – Разве вы не понимаете? Нашу нацию, которая дала миру Наполеона (слово «Наполеон» он произнес медленно, вслушиваясь в каждый звук), в семидесятом году разгромили какие-то пруссаки!
– За нашу победу, – поднял стопку Логунов.
– Э, нет, друг, – перебил его Топорнин, – я уже сказал: мы пьем за «Марсельезу», сиречь гимн дружественной нам державы.
Они встали и выпили за «Марсельезу».
Рибо щелкнул пальцами и закусил лимоном.
– Почему же вы считаете, что война проиграна? Спросил Логунов. – Как она может быть проиграна? Прикиньте, что такое Россия и что такое Япония!
– Э, – махнул рукой Рибо, наливая по второй стопке. – Тут не коммерция, тут особый расчет. Если бы я был советником вашего императора, я ему посоветовал бы: уведите из Маньчжурии вашу Маньчжурскую армию, всю до последнего человека, замените ее новой армией. Новые солдаты, новые офицеры, новые генералы, которые не проиграли японцам ни одного сражения! И вы победите! А эта армия не победит. Новые части приходят, но они растворяются в ваших маньчжурских частях и сейчас же пропитываются духом отступления, боязни японцев, убеждения, что, сколько ни воюй, все равно отступишь. Ваша армия не верит и победу. Разве она может победить?
– Позвольте, – проговорил Логунов, – позвольте, но почему же? Как не верит?
– Он прав, – проговорил Топорнин, выпивая одну за другой две стопки. – Совершенно прав. Я первый не верю.
Рибо коротким жестом обвел зал:
– Я хожу, слушаю, разговариваю. Я понимаю. О, я понимаю.
– Он прав, – повторил Топорнин. – Война проиграна. Она не может быть не проиграна! Выпьем еще!
Логунов выпил вторую стопку. Француз опять закусил лимоном и говорил, нагнувшись к Топорнину:
– Японцам все помогают, а вас не любят! Я спросил одного американца в Шанхае: почему вы против русских? Не будем поднимать государственных вопросов, можно не любить государства, но уважать народ… Он подумал и сказал: «Не люблю! Русские нетерпимы». Понимаете: вы нетерпимы!
– Он не иезуит ли?
– С иезуитами тоже можно жить, – сказал Рибо. – Ваше православие, о, оно очень вам вредит. Извините, я должен идти.
Он встал, кланялся и пятился.
Оркестр опять играл вальс «Ожидание». Черноволосая смуглая официантка пробежала к соседнему столику. Топорнин налил себе водки, с неудовольствием оглядел закуску, заказанную Рибо, – ему хотелось не этого жалкого лимона и сыра, а селедки с луком, маринованных грибков, кислой капусты. Подозвал смуглую официантку и заказал консервированную рыбу и второй графин водки.
Несколько штабных заняли столик напротив. Топорнин презрительно посмотрел на них, по они не заметили его презрительного взгляда.
– Побывали бы они на позициях, Коля! Подойти к ним и сказать: «Чисто ходите во время войны, господа!»
– Вася, тебе довольно пить. Неудобно будет в таком виде явиться на школьный вечер.
– Может быть, и довольно водки, – многозначительно сказал Топорнин. – С одной стороны, готов хлестать ее, потому что горько: до чего довели русский парод! До дикой войны, до крови, до позорного отступления! С другой стороны – довольно, воистину довольно, потому что… – Он поднял кулак, но скатерть была уставлена тарелками и рюмками, и он стукнул по ребру стола. Стопки подпрыгнули.
– Довольно! Потому что надо приложить силы… Ты понимаешь?
– Я все понимаю, – сказал Логунов, который от действия музыки, выпитого вина, ресторанной суеты тоже пришел в состояние неопределенного возбуждения.
Смуглая официантка принесла консервы и второй графин водки. Топорнин поставил его посредине стола и, отстранившись от него ладонями, сказал:
– Пусть стоит, а пить не будем. Вот сегодня мы рассуждали о женах и невестах. Мне, знаешь ли, в этом смысле не везло. Как-то во время осенних маневров под Орлом нашел я приют в дачном семействе, состоявшем из матери, благообразной жены акцизного чиновника, и дочери, семнадцатилетней гимназистки. Она ходила босиком, с распущенной косой, смотрела на меня, молодого офицера, просто и внимательно, не обнаруживая застенчивости или смущения, и так же просто разговаривала. В ее взгляде, понимаешь ли, было столько силы, столько того, что должно было вот-вот раскрыться, что я стал сам не свой. Устал чертовски, а заснуть не могу. Лежу и думаю, кому достанется счастье видеть эти глаза засиявшими от любви. И по естественному эгоизму хочу, чтоб это счастье выпало на мою долю. Строю планы невероятнейшие: встречаю ее в городе где-нибудь на катке, на вечере в собрании. Наконец, просто являюсь к ним с визитом. Не скоро заснул. А утром, брат, вскочил ни свет ни заря, девушки не видел, мать спала. Оставил записку с выражением благодарности за приют. Вот и все. А забыть – до сих пор не забывается. А то как-то я был по-настоящему влюблен и, пользуясь взаимностью, решил даже жениться. Белошвеечка, очень милая, брови соболиные, душа прямо вся раскрыта тебе. А что же оказалось: пошла на содержание к старику. Прости, говорит, меня! Я чуть с ума не сошел. Был у меня один дружок, тот решил полечить меня и сдал на попечение своей приятельнице. Когда я пришел в себя, меня поразило одно обстоятельство: я понял, что любые женские губы… утоляют. Я был тогда молод, это открытие протрезвило меня… Все женщины одинаковы, Коля! Холостяк есть священное звание.
– Не верю я в твой цинизм, Вася. Полюбишь – и тогда посмотрю я, как будут для тебя «все женщины одинаковы».
– Ну, пойдем, а то без нас начнут…
8В небольшом зале, задрапированном пестрыми тканями, перед низкой эстрадой, обнесенной синим шелковым шнуром, расселось полтора десятка офицеров. Эстраду покрывали циновки, по углам стояли китайские вазы, вдоль стены висели цветные китайские фонарики. Офицеры – в большинстве штабные. Армейских можно было по пальцам пересчитать: вон Шульга сидит в соседнем ряду.
– Мы как воробьи среди попугаев, – сказал Топорнин, опускаясь в кресло. – Сапоги – точно корова пожевала, а рубашки и кителя!.. Но горжусь, именно горжусь! А их породу не выношу… Пошли бы в поле, сукины дети! Послушаем, Коля, хор, музыку… может быть, и в самом деле не девочки, а девушки… Эх, давно я не слышал женского пения! А женщины у нас поют здорово. Слыхал ты, как весной в деревнях девки поют? Долгая, долгая заря. Идешь по тропинке, и несется тебе навстречу песня. Поет человек десять, не больше, но кажется – поет вся земля… Здорово у нас в России поют! Напрасно не пошел с нами Неведомский. Послушал бы и отдохнул. Человек он исключительный, но не пойму его. Поражения, отступления, полное банкротство России на него никак не действуют. По-моему, он даже доволен.
Рядом с эстрадой открылась маленькая дверь, и одна за другой вышли десять девушек. Одетые в скромные синие платья, угловатые от молодости и неловкости, они стали полукругом.
– Да, не девочки, – согласился Топорнин, – ей-богу! Ну что же, спасибо, что не забыли нас в сих дебрях.
Девушки запели. Пели они неважно, они не были певицами, однако не только Топорнину, но и Логунову пение их показалось превосходным. Николай ожидал с невольной досадой веселых мотивов, но девушки тихими, сдержанными голосами пели торжественные мелодии, которые отзывались в нем печально и сладко. Слов он не разбирал.
После пения читали стихи о любви. Встречи, ожидания, жаркие объятия…
– Да, школа, – задумчиво проговорил Топорнин, – девушки учатся. И вот поют и читают стихи. Все правильно. Но почему читают стихи только о любви? Хотелось бы о народе, о воле русской…
Вдруг он смолк.
Подмяв обе руки к потолку, стояла у синего шнура невысокая светловолосая девушка с круглым детским лицом и вздернутым носом и заклинала в знакомом ритме знакомыми, но в другом сочетании взятыми словами:
Буре всех своих желаний
Отдавайтесь беспредельно,
Только эта буря свята.
Только этот буревестник
Поклонения достоин.
Девушка читала строфу за строфой.
Стихотворение было явной пародией на известное произведение молодого писателя и воспевало сытый человеческий эгоизм.
– Николай, ты слышишь? – нагнулся Топорнин к Логунову. – Вот о каких чувствах уже читают! – Лицо его было искажено бешенством. – Ведь это профанация! – Он хватил кулаком по ручке кресла и вскочил: – Замолчать! Ни слова! Барышня! Молчок!
– Да, совершенно ни к чему! – сказал Логунов и тоже встал.
Девушка испуганно вскинула глаза на офицеров и смолкла, но рук не опустила и стояла так, с поднятыми руками и полуоткрытыми губами.
В зале засмеялись. Вид у исполнительницы, действительно, был смешной. Топорнин, красный от загара и гнева, гаркнул:
– Пусть просит извинения и скажет, кто ее научил. Художественно-ремесленное училище!!!
Штабной полковник обернулся к Топорнину. Шульга окликнул негромко:
– Топорнин, не сходите с ума! Усадите его, Николай Александрович!
– Видите ли, господа, – начал Логунов, – я тоже считаю неуместным…
– Что вы дурака валяете! – крикнул штабной полковник. – Только пусти вас, армейских…
Офицеры зашушукались, раздался голос: Что за безобразие! Свинство! Вывести их!
Штабной полковник покручивал усы, должно быть, решая, как ему поступить с армейскими солдафонами.
Дверь за сценой приотворилась, выглянул старичок и на всю залу прошептал:
– Зина! Малыгина! Читай дальше!
Но Малыгина только глубоко вздохнула и продолжала молчать. Она не понимала, почему рассердился на нее этот краснолицый офицер. Но внутреннее ее убеждение, что в школе она делает совсем не то, что нужно, совпало с недовольством артиллериста, и она молчала.
Офицеры поднимались с кресел. Штабной полковник вдруг перестал интересоваться пьяным артиллеристом и повернулся к школьницам. Все так же покручивая усы, он внимательно разглядывал каждую.
– Весьма подобраны, бестии, – сказал он своему соседу, подполковнику. – Даже не ожидал.
Он собирался уже подойти к шнуру, взять за руку Малыгину, которая поправилась ему больше других, и усадить рядом с собой. Но вдруг произошло нечто неожиданное. Порывистым и вместе скользящим шагом вышла вперед девушка. Все смолкли, потому что девушка поразила красотой… Француженка, еврейка, индуска?
Вскинула правую руку и начала читать строфы горьковского «Буревестника».
Топорнин побледнел и вытянулся. Капли пота стекали по его лицу. Бешенство его мгновенно сменилось восторгом.
Ханако говорила все громче, и все выше поднималось ее лицо, и все шире раскрывались руки, и в последней строфе она сама, как буревестник, точно полетела навстречу буре.
Не все присутствующие знали стихотворение, но оно захватило всех. Офицеры кричали «бис», «ура», бешено колотили в ладоши и топали ногами.
Топорнин, раздвигая кресла, шел к Ханако. Логунов переживал какое-то неизъяснимое чувство удовлетворения.
Услышать здесь, в Ляояне, те самые слова, которые, как гимн свободы и восстания, звучали когда-то в лесу за Колпином! И, несомненно, он уже где-то видел чтицу… Где же? Да, да… в глухой китайской деревушке! Это она смотрела на него так, точно понимала его русский разговор с корейцем. Кто же она? Поручик поспешил к эстраде.
Топорнин пожимал девушке руку, школьницы исчезали в дверях. Старичок выкликал: «Ханако, Ханако, Ханако!», что при скороговорке для русского уха получалось: «Кохана, Кохана, Кохана». Но Ханако в это время слушала маленького офицера с красными воспаленными глазами, в грязном полевом кителе.
– Так вас звать Кохана? – говорил Топорнин и пожимал ей руку.
Девушка наконец ушла, дверца захлопнулась. В зал внесли ресторанные столики. Офицеры пили вино и закусывали, появились карты.
– Представь себе, – говорил Топорнин Логунову, – она японка и знает Горького! Никто ее не учил, знает сама! Вот тебе, пожалуйста: японка, врагиня! А звать ее странно: «Кохана»! Смесь украинского с польским.
– А разве звать ее так?
– Старичок выкликал так. Смотри, каково: японка – и знает Горького! Сядем за этот столик, она сейчас придет и все расскажет. Ты понимаешь, что это за женщина? Я ничего не понимаю, но догадываюсь, дружок, догадываюсь!
– «Все женщины одинаковы», – напомнил Логунов.
Но Топорнин простодушно, явно не понимая, смотрел на него.
Шульга опустил на стол пустой бокал и спросил:
– Вижу, что вы полны восторга по поводу чтения стихов господина Горького?
– Удовлетворен чрезвычайно.
– А ведь Горький – вздор. Примитив, сословная борьба!
– Что-о?
– Сословная борьба! – повторил Шульга. – Стыдно, что великую русскую литературу познают в Японии через Горького. Необычайно ловкий господин. До всенародного стыда!
– Позвольте! Нет, это уж вы позвольте! – Лицо Топорнина постепенно бледнело, и серые глаза вдруг потеряли всякий след алкоголя.
– Да вы не волнуйтесь, – с заботливой пренебрежительностью проговорил Шульга. – Посудите сами, существует великий русский народ. Дворянство, допустим, там, купечество, духовенство и так далее. Господин Горький ничего этого не изволит замечать. Неизвестно, кого он в своих пьесках изображает, – какую-то промежуточную, в сущности несуществующую, всякому здоровому организму неприятную протоплазму, босяка-с!
– Рабочего описывает, – сказал тихо и отчетливо Топорнин. – Рабочий класс.
– Что-с?
– Рабочий класс!
– Как известно, классы существуют только в школах. В каком учебном заведении существует этот описываемый господином Горьким «класс»? Во всяком случае, в военных я таковых не знавал.
– Ну, знаете ли, капитан, – проговорил Логунов, с силой сжимая локоть Топорнина и этим пожатием прося его молчать, – вы разрешаете себе высказывать неуважение к русскому народу.
Шульга захохотал.
– Защитники! Защищают русский народ. – Он отодвинул стакан и оперся локтями о стол. – Идеек понахватали! А русский народ – это я, капитан русской армии! По вашему мнению, русский народ – это Иванчук, мой денщик? Шалишь, поручик! Никому не позволю! Презираю всех, кто поклоняется Иванчуку.
– Василий Григорьевич, – сказал задрожавшим голосом Логунов. – Все ясно, мне не хочется пререкаться.
– Черт с ним, – пробормотал Топорнин.
Оркестр играл. В открытые рядом с эстрадой двери входили офицеры. Топорнин приказал убрать графинчик с водкой, заказал пудинг и сладкое вино.
Шульга вскоре исчез из зала, Офицеры приходили и уходили. Кто-то шумел и возмущался. Время было позднее.
– Она не придет, – сказал Логунов, – и, боюсь, потому, что узнала меня. – Он рассказал, при каких обстоятельствах увидел девушку впервые. – Кто знает, почему японка, говорящая по-русски, здесь, в Ляояне.
– Ну что ты! Отвергаю! Всей душой отвергаю. На тех людей у меня нюх, как у пса.
Ждали еще полчаса. «Кохана» не пришла.








