Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 117 страниц)
С юга Маша вернулась в подавленном состоянии. Не потому, что разгромили сильную организацию, – здесь все было ясно, на разгром надо было ответить самозабвенной борьбой… А подавленная потому, что Настя Епифанова сообщила ей про подозрения, касавшиеся Сергея Цацырина.
Сначала она отвергла всё. Но потом голос осторожности стал нашептывать: ведь она не только Маша Малинина, отдавшаяся в порыве любви молодому человеку, – она член организации! Она должна быть настороже.
Настороже с Сережей?
А любовь его?
Но разве только хорошие, честные люди питают страсть к женщине? Преступники тоже могут страстно любить. Разве то, что Сергей ее любит, доказывает, что он не служит в охранке?
Ее лихорадило от этих мыслей.
Надо было пойти к Красуле и предупредить его, как предупредили ее, Машу, потому что Цацырин должен был со дня на день вернуться в Петербург.
…К Красуле она пошла под вечер. Медленно шагала по булыжнику и по пешеходным обочинам; ее обгоняли, она никого не обгоняла. Обычно Маша любила смотреть на вечернюю Неву, даже если небо в тучах, даже если все кругом сумрачно, – ведь во всем есть красота. Вон сейчас восточный ветер мчит на город тучи разных серых оттенков, точно искусный художник подобрал все эти согласные тона.
Как все странно в жизни!
Мимо проехала подвода, возчик с удивлением посмотрел на девушку, которая, подняв голову, разглядывала небо, и в свою очередь стал смотреть в небо. Но там он увидел только нагромождение туч и, неодобрительно крякнув, хлестнул своего битюга.
Красуля встретил Машу радостно. Стоял посреди комнаты в серой домашней курточке с накладными карманами, черные усики его были ровно подстрижены, розоватые щеки оттянулись в улыбке.
– Приехала? Ну и отлично. Молодец, что приехала. А я, честное слово, усомнился было в тебе… Рад, рад, очень рад… Ну, садись…
Маша села на стул.
В комнате все было так, как и до ее отъезда. Письменный стол, на котором ровными стопками лежали толстые книги, подлежащие чтению и конспектированию, конторские гроссбухи (часть конторской работы Красуля брал на дом), ровная стопочка тонкой, линованной в клеточку бумаги, диван, шкаф, этажерки… Раньше ей очень нравился уют этой комнаты, а сейчас показался мертвым, страшным уютом.
– Я вам должна рассказать, Анатолий Венедиктович, подробности, все, что случилось там…
Говорила она до того тихим, до того вялым голосом, что удивленный Красуля подошел к ней вплотную.
Выслушал и долго стоял и соображал, а Маша сидела ссутулясь и смотрела в угол.
– Так, так, – многозначительно проговорил наконец Красуля. – Епифанова приговорили к смертной казни… Именно так… да, да! Вот видишь, Машенька, я рад, то есть не то что рад… радоваться тут нечему, но в некотором смысле, понимаешь ли, удовлетворен… В последнее время ты склонна была защищать все эти крайности… На улицу! Демонстрация, красные флаги, лозунги, баррикады и прочее!.. Не так все это просто, не так…
– Я и сейчас стою на той же точке зрения, Анатолий Венедиктович… Лозунги, баррикады и прочее!
Красуля поджал губы. Внимательно посмотрел на Машу. Синие глаза смотрят так, точно со дна озера…
– Не поверю, не поверю, ни за что не поверю, по лицу вижу, что ты стала задумываться: а не провоцирует ли нас кто-нибудь на все эти крайности? Во-первых, для того, чтобы от нас отшатнулись те силы русского общества, которые могут свершить политическую революцию; во-вторых, чтобы, создав беспорядки, перебить, перевешать и сослать на каторгу организованных рабочих…
Он продолжал говорить, но Маша вдруг перебила его:
– Анатолий Венедиктович, я должна вам рассказать…
Красуля поперхнулся и с удивлением посмотрел на нее.
– Я должна вам рассказать, Анатолий Венедиктович… это касается одного нашего товарища… вы его знаете.
С широко раскрытыми глазами впитывал он каждое ее слово.
– Так, так… Цацырин?!. Кто бы мог подумать – охранник! Провокатор!
Маша побледнела как полотно.
– Я, Анатолий Венедиктович, этого не говорю… я только рассказала вам про обстоятельства… я нездорова… должно быть, простыла… Я пойду…
– А… бывает, бывает… Ну что ж, иди, Мария, выпей малинки. Сейчас всем нам надо быть начеку.
…Цацырин приехал через неделю. Он ехал счастливый, потому что, несмотря на жестокие репрессии, взрыв народного возмущения был победой над жандармерией и охранкой. Да, арестованы лучшие люди, да, Грифцов на каторге. Но еще жарче хочется броситься в бой!
Во время суда Дашенька получила от Грифцова записку: «Ждите, скоро буду среди вас». Такой человек не покорится произволу!
В Питере, куда едет Цацырин, копится великая революционная энергия, в Питере развернутся решительные события.
В Питере его ждет Маша. Маша… Машенька, милая женушка!.. Пойдут они к попу, обвенчаются, и перед всем миром она будет его женой.
Маша на вокзале его не встретила. И хорошо, что не встретила, умница! Цацырин соскочил с подножки вагона и смешался с толпой, но все смотрел по сторонам: а вдруг в толпе ее лицо… Подойти к нему она не подойдет, но все-таки они увидят друг друга.
Однако Маши не было… Ну и хорошо, что не было, умница!
Вот он, Питер! Вокзал, носильщики, господа жандармы. Под сводами вокзала пахнет паровозным дымом, совсем не так, как где-нибудь на пролетной станции.
Площадь перед вокзалом, извозчики, лихачи… Подкатывает дилижанс. Посередине длинная мягкая скамья, садись и кати к Адмиралтейству! Питер, родной город!
На следующий же день он устроился на работу. Ваулин получил военные заказы, и у проходной конторы висело объявленьице: «Прием рабочих и мастеровых».
После работы отправился в баню и парикмахерскую. Надел вышитую украинскую рубашку, поверх серенький пиджачок. Сказала Маша родителям или не сказала? Может быть, ничего и не сказала…
На заводе обещали дать комнату, соседнюю с малининской, освободилась. Маша будет довольна. Мать рядышком… Чего лучше!
Машу встретил в коридоре… Но она не бросилась к нему навстречу, только сказала, точно спросила:
– Сергей? Ты?
Высвободив свои руки из его, смотрела на него не улыбаясь, точно ощупывала его.
– Я, я! Приехал и уже на работе. Мать и отец знают о нас с тобой?
Отрицательно покачала головой.
– Почему?
– Идем! – сказала она и повела его в комнату.
Познакомился с отцом и матерью. Чаем угостили, варенье клюквенное нашлось… Вот клюква ягода, всем ягодам ягода… Соберешь ее на болоте в сентябре, и лежит она у тебя в ведре до следующего сентября… И сила в ней богатырская… На юге много хорошего, а вот клюквы, поди, нет.
Так и сидел бы, не вставая из-за этого стола. Да нельзя, времени нет…
– Заглядывайте к нам, – приглашала Наталья Кузьминишна. – Гостям мы всегда рады.
Маша вышла с ним в коридор.
– Нездорова я, Сережа… Прощай, дорогой… прощай…
Сергей медленно спускался по лестнице, и тут его пронизала догадка: беременна! Вот почему такой взгляд, вот почему нездорова… В первый-то раз страшно!
За время, которое понадобилось, чтобы дойти до дверей на улицу, догадка превратилась в уверенность, и Сергей в размягченном настроении появился у Парамонова.
Они долго жали друг другу руки, обнимались, приглядывались. Парамонов восклицал:
– Варюша, взгляни-ка на него… Совсем мужиком стал!
Варвара спешно собирала на стол. Она была высокая, худощавая, смуглое лицо ее было так молодо, что казалось подчас лицом подростка.
– Нет уж, не отказывайтесь! Пили вы не пили, нас это не касается. Гриша, сбегай… Или я сама?
– Ты уж сама.
До позднего вечера засиделся Цацырин у товарища. Парамонов провожал его. В темной улочке осторожно взял под руку:
– Сережа, я решил тебе сказать. Потому что не верю, и никогда не поверю. Понимаешь ли… Маша приехала и привезла относительно тебя подозрения…
Слово за словом рассказал Цацырину все.
Антон Егорович и Маша, два человека, которые были для Цацырина ближе всего на свете!
– Иди, Гриша, я посижу здесь…
Парамонов уловил в его голосе слезы. Цацырин плакал. Никогда в жизни не плакал, а тут слезы текли безудержно, как у ребенка.
– Ну что ты, Сережа! Все объяснится… Я не верю… и другие не поверят… Ты же наш, Сережа!
– Не беспокойся за меня, – сказал Цацырин. – Спасибо тебе…
Пошел в обратную сторону. Ничего не видел: ни домов, ни неба, на котором продолжала тлеть белесая полоска. Свернул в переулок. Бревно лежало около забора. Сел на бревно, прижался плечами к забору и закрыл глаза.
«Страшная борьба у нас, Антон Егорович… Как ни больно, но ты прав! Но Маша?»
Он ставил себя на ее место. Разве он не прежде всего бросился бы к ней? Взглянуть в глаза, спросить и решить все мгновенно – сердцем!
А Маша пошла и доложила Красуле.
Не могла любить, не могла!..
15Собрание было небольшое, всего шесть человек. Вел собрание Красуля. Он начал с того, что считает собрание как бы излишним, потому что оно ничего не может разрешить и, следовательно, ни к чему не может привести: надо ждать возвращения Глаголева, на которого ссылается Цацырин.
Совершенно ясно и без собрания, что Цацырин будет отрицать все.
– Ведь будешь отрицать?
Цацырин не отозвался.
– Ну что ж, приступим, – решил Красуля. – Суть дела ясна.
Маша думала, что он предложит выступить ей, как человеку, который привез предостережение и который, естественно, осведомленнее других, но Красуля не любил, чтобы кто-нибудь был осведомленнее его, и сказал вступительное слово сам. Потом говорил Цацырин. Он рассказал, как спорили и боролись между собой Грифцов и Глаголев и как он, Цацырин, обрадовался, что Глаголев хоть что-нибудь хочет передать Грифцову, – значит, не поссорился с ним вконец. Поэтому не подумал и понес листовки.
По лицам товарищей Цацырин понял: ему верят.
– Я ручаюсь за него, – сказал Парамонов. – Если что-нибудь не так, мне рубите голову вместе с Сергеем.
– А какая от этого, позволительно спросить, будет польза? – насмешливо спросил Красуля.
Парамонов рассердился:
– Я ручаюсь, – значит, того, что вы наговорили, нет. Вот какая польза!
– Ты один, что ли, ручаешься? – повысил голос Красуля. – Кто еще ручается? Больше никто?
– Я ручаюсь! – раздался Машин голос.
– Ты? Как же так? Что за чепуха?!
– Да, я ручаюсь! – каменным голосом повторила Маша.
– А кто возражает?
Собравшиеся молчали. Красуля несколько минут смотрел на листок бумаги перед собой…
– Раз никто не возражает, решим: за недостаточностью улик считать товарища Цацырина реабилитированным.
Третья глава
1Каторга! Вот она, каторга, то основание, на котором зиждется Российская империя… Высокий бревенчатый частокол, похожий на те частоколы, какими в далекую старину русские люди огораживали свои поселения, будки часовых по углам… А сам острог стоит на вершине холма; отсюда просматриваются окрестности на много верст: пади, равнина, голые сопочки и вдали – черная стена тайги.
Далеко до тайги, очень далеко. Ничего не скажешь, с умом выбирали место для тюрьмы.
Грифцова осмотрели, обыскали, записали в книгу, назначили камеру; отныне он стал полноправным каторжанином. На первых допросах после ареста на границе он было подумал: «Обойдется, не разберутся, выпустят…» Но уже на третьем допросе понял: дело плохо. Материал о нем был подробный. Нельзя пожаловаться на царскую охранку: хорошо работает. Грифцова прочной нитью связали с покушением Епифанова и подвели под одну с ним статью – смертная казнь!
…Было ли страшно? Было нелепо и противно. Его, полного сил, жизни, любви, засунут в петлю и удавят!..
Теоретически, в этом не было ничего странного, а тем более – нелепого: люди издавна поступали так друг с другом, но, если отойти хоть на шаг в сторону от этой широко распространенной среди людей практики, чудовищность такого поведения по отношению к Грифцову становилась очевидной.
Жандармам очень хотелось убить его. В самом деле, для них было бы гораздо спокойнее, если б Грифцов гнил в земле. Однако не посмели, помиловали!..
Пожизненная каторга, вечник!
Партия, с которой он двигался в Сибирь, была обычная сборная партия уголовных и политических. С той самой минуты, когда определилась его судьба – пожизненно, – Грифцов решил: ни одного года! Хорошо бы: ни одного месяца. Бежать!
Решив бежать, он ко всему окружающему относился как к временному, что нужно познавать не с точки зрения «привыкнуть, приспособиться», а с точки зрения «изучить», чтобы правильно организовать побег.
И товарищ, шедший с ним в паре – Дубинский, – был согласен с ним.
Дубинский – тот учитель, в домике которого на юге жил Грифцов и в провале которого он был косвенно виноват. Осудили Дубинского, впрочем, за другое: за подстрекательство крестьян к беспорядкам и за соучастие в покушении на харьковского губернатора князя Оболенского.
Часть пути проехали по железной дороге. Вот для чего еще сгодилась царскому правительству Сибирская дорога: подальше да побыстрее угонять своих политических противников!
В вагоне Грифцов присмотрелся к солдатам конвойной команды и с одним из них заговорил. Был солдат молод, безус, чист лицом и чист глазами. Стояли у окошка. На окошке решетка, за решеткой свобода.
– Крестьянин?
– Крестьянин.
– В достатке жил?..
Так началась беседа. Продолжалась она урывками днем, часами – по ночам.
– Теперь я знаю, кто такие политические, – сказал под конец солдат. – А нас пугают: политический – внутренний враг, человек без совести, злоумышляет на тех, кого любит и благословляет бог. А выходит, политический не о себе думает, а о народе.
– Так оно и есть, Карташов.
Карташов обещал устроить побег. Удастся или нет? Слишком было бы уж блистательно: бежать с дороги!
Дубинский поверил в успех всей душой. Его близорукие глаза смотрели сквозь очки почти весело. Конечно же убежим! Вы знаете, Карташов мне к тому же земляк!
Пилку Грифцов получил в передаче во время процесса от Тани Логуновой. (Приехала! Сидела среди зрителей в зале бледная, осунувшаяся! Что поделать, Танюша, нелегка наша жизнь, зато достойна!) В предутренние часы, когда все в вагоне спали особенно крепко, Грифцов и Дубинский перепиливали свои кандалы.
На участке пути, где крутой подъем и где поезд не идет, а ползет, двери вагона откроются… И тихо, спокойно…
– На насыпь… а с насыпи…
– Удастся, Дубинский?
Дубинский поправляет очки:
– Убежден!
Долго трудились над кандалами, наконец распилили, оставили только железные ниточки, которые можно переломить ничтожным усилием.
И все-таки побег не удался. За несколько перегонов до условленного места из соседнего вагона сбежало десять уголовников.
Бежали днем, но заметили, поднялась стрельба, поезд остановился. Тайга подходила вплотную к железнодорожному полотну, охрана бросилась в тайгу, снова стреляли… Из десяти поймали одного!
Медленно двинулся поезд, нехотя набирая скорость, точно приглашая бежать остальных.
На соседней станции усилили конвой, а еще через станцию и вовсе сменили.
Обыск!
У Грифцова и Дубинского – распиленные кандалы. От страшного удара в голову Грифцов упал. Поднимаясь, он видел разъяренные глаза и кулак, готовившийся нанести второй удар. К счастью, второго удара не последовало. Дубинский был жестоко избит: особенную ненависть вызвали его очки, их сбили, надели, опять сбили. И так до тех пор, пока не превратили лицо в кровавый кусок мяса. Из кармана извлекли листок бумаги – начатое письмо; разорвали в клочья, огрызок карандаша выбросили за окно.
Снова заковали.
Вот что получилось из первой попытки бежать, которая казалась так легко осуществимой.
Камеры в тюрьме были такими, какими и представлял их себе Грифцов: предназначенными для уничтожения, а не для существования.
В камере он был четвертым. Встретили его настороженно. Бог знает, кто ты таков. Люди здесь живут давно, сжились… У каждого свои привычки…
Люди на каторге различались не столько по мировоззрению, сколько темпераментами. О разногласиях среди социал-демократов и о борьбе социал-демократов с другими партиями были осведомлены очень неопределенно. И не эти разногласия и расхождения были главной темой бесед и споров, а повседневный быт каторги. Это было время, когда политических не гоняли в рудники, и общее мнение было таково, что безделье, пожалуй, новый вид мучительства.
Обитателей политической каторги Грифцов разделил на три категории. К первой отнес арестантов, которые больше всего боялись протеста, волнений, скандалов. Они привыкли к каторге, сумели найти в ней маленькие утехи и мечтали: отбудем срок и начнем новую жизнь! Иные из них уже подали прошения на высочайшее имя…
Ренегатов в Петербурге любили, такие ходатайства всегда удовлетворяли: люди стали на колени, склонили головы, жить хотят. Такие надежны! Подавшим прошения разрешалось жить вне тюрьмы, они переходили в крестьянские избы за частоколом. Перегорели их души! Из плохонького, должно быть, материала были сработаны.
Ко второй категории Грифцов отнес когда-то непреклонных, гордых, жестоко в свое время боровшихся, но теперь хотевших лишь одного: дожить до выхода из тюрьмы, чтобы зажить личной жизнью. Никогда они не жили личной жизнью, а вот теперь захотели.
К третьей – принадлежали те, кто не хотел смиряться, кто и на каторге отстаивал свое и своих товарищей человеческое достоинство. Где бы ты ни был, делай свое честное, правдивое дело! А то до каторги ты – революционер, а на каторге отказываешься от всех своих принципов! Ни одного своего принципа не отдам извергу-царю и его псам!
Но ни один из этих путей не мог быть путем Грифцова: он пришел на каторгу не отбывать ее, а временным постояльцем.
Свою задачу он определил так: надо расслоить аморфную массу арестантов, найти подлинных революционеров, для кого ленинский путь будет путем жизни, и вместе с ними бежать.
В камере он пересказывал книгу Ленина «Что делать?» и сообщал события последнего времени.
Камера набивалась до отказа. Кругликов, Вавич, Коротков, Дубинский, Годун – с этими каторжанами изо дня в день сталкивался, разговаривал и спорил Грифцов. И сразу определилось, что Кругликов и Вавич хотя и социал-демократы, но не ленинского толка: осторожны, не верят в революционные силы пролетариата и сомневаются в возможности опереться на крестьянство…
Коротков сказал:
– Теория ваша сложна и многословна. Для того чтобы победить, революция должна пользоваться самой простой теорией и строиться на самых простых человеческих страстях. А у вас все сложно: нужно думать, соображать! На такой основе революции в России не сделать. Доцентов и профессоров вы еще можете вдохновить, а вот студенты за вами уж не пойдут. Со скуки подохнут.
Коротков – высокий, тощий, с лицом, которое даже среди желтых лиц каторжников выделялось своей желтизной.
Но Годун и Дубинский восприняли ленинские указания так, как воспринимал их сам Грифцов, – как путь в жизнь и к победе.
Лука Дорофеевич Годун! Тонкие черты лица, темная, ровно обстриженная бородка: Годун и на каторге следил за собой.
– Кем же вы были, Лука Дорофеевич?
Годун усмехнулся:
– Не поверите… фельдфебелем!
Грифцов действительно удивился.
Умные глаза Годуна весело прищурились:
– Вот послухайте мою историю… Наш батальон, Антон Егорович, послали против крестьян. Усмирять. Пришли в деревню. Деревня – как всякая православная деревня: избы старые, крыши соломенные, крестьяне с голодухи помещичий амбар ворошат. Командир роты командует стрелять по бунтовщикам, а они еле на ногах стоят, эти бунтовщики. Солдаты опустили винтовки к ноге. Капитан, бледный как смерть, поскакал за подполковником. Солдаты не послухали и подполковника. Офицеры туда-сюда – и скрылись. Тогда я вижу, получается нарушение полной дисциплины, и принял командование ротой. Солдаты послухали меня. Повел я их из деревни в чистое поле, к лесочку, подальше от других рот. Стали мы там лагерем. Что делать? Положение, уставом не предусмотренное. А был я, Антон Егорович, не то что в батальоне, в полку первым фельдфебелем. Сразу, как пришел на службу, понял всю солдатскую науку. И как сапоги надеть, чтоб они сидели, как положено сидеть сапогам на ногах русского солдата, и как ремнем подпоясаться, чтобы глазу было приятно оттого, что на тебе рубаха и подпоясан ты ремнем. А уж про строй и говорить нечего: как будто в строю родился… Когда на пасху от лица всех солдат нужно было христосоваться с генералом, в наряд всегда назначали меня. Был, можно сказать, первый солдат в полку. Стояли мы возле лесочка и вечер, и ночь, и утро. А к обеду прискакал командир полка. Не кричал, не ругался, а тихонечко скомандовал: «Винтовки сложить… кругом ааа…арш!» Меня он допрашивал первый: «Ах, Годун, Годун, – все приговаривал, – как ты подвел меня!..»
Давно Грифцов не чувствовал такой радости, какую почувствовал, слушая Годуна: рота отказалась повиноваться офицерам, в командование вступил солдат! Это исключительно, Лука Дорофеевич, это исключительно!
Он увидел необозримо далеко: армию, которая переходит на сторону восставшего народа! Без этого не победить. Вот важнейшее дело: найти доступ в армию, организовать там подпольные ячейки! Знает ли про случай с Годуном Владимир Ильич?
А Лука Дорофеевич улыбался улыбкой, от которой его красивое лицо делалось еще красивее. Он был грамотен в самом простом смысле: умел читать и писать. Знаний не имел никаких. Брошюр не читал, связи с подпольными организациями не имел. Но была в нем та ясность души и ума, которая позволяла ему видеть правду. Он чувствовал ее безошибочно.
Заниматься с ним было наслаждением. С каждым днем Грифцов все более убеждался, до чего умен и способен русский человек.
О побеге разговор зашел сам собой. У Годуна было несколько планов, и все это были планы военные: захватить оружие, вооруженными уйти в тайгу. Без оружия в тайге не проживешь: зверь милостыню не подаст.
Раньше Годун думал добыть себе после побега паспорт на чужое имя и поселиться в Уссурийском крае. Там много ссыльных, кто там будет разыскивать Годуна? Но теперь, после знакомства с Грифцовым, он хотел уже не привольной жизни в Уссурийском крае, а революционного дела.
В группу побега вошло десять человек.
Местный край хорошо знал тюремный врач Быков. Охотник, он исходил и изъездил его по всем направлениям. Но можно ли расспрашивать доктора о путях и дорогах в тайге, даже если придать любопытству краеведческий смысл?
Доктор Быков оказался гуманным человеком. О крае он рассказывал подробно, а однажды даже принес карту.
Были у него жена и дети. Дети подросли, но здесь им негде было учиться. Доктор по этому поводу сетовал и подавал прошения о переводе, но они оставались без удовлетворения.
Вместе с Годуном Грифцов внимательно присматривался к солдатам и офицерам конвоя. По мнению Годуна, и те и другие никуда не годились. На каторге солдаты и офицеры – шкуры, штрафники. Вот и попали сюда, а может быть, и сами напросились, чтобы было на чем выслужиться, и теперь каждому готовы глотку перегрызть.
Иногда фельдфебель конвойной команды Гвоздев в углу двора проводил строевые учения. Годун любил военное дело, и бестолковый Гвоздев вызывал в нем возмущение и презрение. Рядовому Шаповалову, одному из лучших солдат, Годун сказал:
– Фельдфебель-то ваш Гвоздев у меня из наряда не выходил бы. Чему он вас учит, сукин сын! И строя знать не будете, и стрелять не научитесь. Солдат должен вот так… – Годун палкой проделал несколько упражнений.
Шаповалов смотрел на него с восхищением.
– Приходи, когда захочешь, всему научу. Ты ему покажешь, своему Гвоздеву, солдатскую науку, он на тебя, как на икону, будет молиться.
И Шаповалов, старательный солдат, стал брать у Годуна приватные уроки солдатского дела.
Грифцов не спеша продумывал все детали побега. Незаметно он стал в тюрьме авторитетным человеком: он знал, что нужно делать в ближайшем будущем, и это подчиняло ему сторонников и внушало уважение противникам.
Время, в которое Грифцов прибыл на каторгу, было временем послабления. В тюрьме имелась библиотека, но книги выписывались и с воли. Кандалы не применялись.
С первых же дней Грифцов сел учиться. Как будто только и ждал дня, когда очутится в камере каторжной тюрьмы!
Он внимательно прорабатывал то, что читал раньше, и, кроме того, в постоянных спорах оттачивал свои мысли, аргументы, приводя в систему весь порядок доводов.
Само собой получилось, что он стал учить грамоте уголовных.
В погожие дни двор был полон людей, играли в городки, лапту, кучками сидели игроки в орла и решку, карты, лото.
Грифцов устраивался со своими учениками в сторонке. Но, конечно, он занимался преподаванием не только грамоты. Он рассказывал об устройстве Вселенной, Земли, об изобретениях и открытиях.
– Хорошее у вас обучение, – как-то сказал доктор Быков. – Наблюдаю я ваши занятия, и у меня появилась идея, доложу ее начальнику тюрьмы.
Начальник тюрьмы Горяин был не просто монархистом, а сознательным монархистом, считавшим, что монархия есть естественная и высшая для человеческого общества форма правления, а служба монарху – высшая обязанность человека.
Вероятно, поэтому на его каторге чаще, чем на других, практиковались расправы.
Семнадцать человек казнил он за нарушение установленного порядка.
Семнадцать портретов уничтоженных им людей повесил на стенах своего кабинета.
Жене, однажды заговорившей с ним про совесть, он сказал:
– Служу государю, не щадя своей совести. Это и есть подлинная служба и преданность. А то говорят: «Совесть не позволила!» Для меня высшая власть – царь. А тех, для кого – совесть, я не подпускал бы к государственным должностям.
Быков изложил Горяину свою идею: у него, Быкова, дети, у начальника тюрьмы дети, у надзирателей тоже дети. Почему бы не открыть школу? Грифцов окончил университет, наделен педагогическими способностями. Назначить его учителем.
Горяину понравилась затея доктора. В самом деле, пусть учит детей!
…Это была отличная новость: уходить из тюрьмы на волю и учить детей.
– А книги и учебные пособия, доктор, мы будем получать прямо из Питера от наших друзей, и первокласснейшие!
Школа открылась. Просторная комната с тремя окнами на юг, желтая дорога стелется перед окнами, стада и табуны направляются к реке. Это не камера, это настоящая, живая комната, настоящее человеческое жилье!
Зашел начальник тюрьмы. Остался доволен:
– Ну вот и отлично, ну вот и отлично! Дети мои от вас без ума, Грифцов!