Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 114 (всего у книги 117 страниц)
И ее, Кати, не было там! Она переговаривалась с Епифановым; в ночной тиши удивительно приятно было услышать тихий стук, позывные «Боже, царя храни», потом обмен новостями, потом воспоминания, потом философствование… Епифанов оказался очень любознательным человеком.
– А нас с тобой нет там, Епифанов!..
– Я не теряю надежды на побег… Павка Грузин обещает, уголовные всё могут… Убежим, Катя… Помнишь, как ты увезла с колесухи Антона Егоровича?..
То, что жизнь на воле уходила вперед гигантскими шагами, а жизнь Кати уже не имела с той жизнью ничего общего, замкнулась в какой-то круг, вот это было обидно и тяжело.
Однажды утром Катя увидела в своей камере военного прокурора и защитника по назначению. Прокурор вошел легкими шагами, в тонких ботинках, с желтым портфелем, прижатым к пальто, и был очень важен. Защитник был менее важен. Посетители оглядели камеру и арестантку и объявили, что через несколько дней суд.
Не имеет ли подсудимая жалоб и не желает ли чего-нибудь?
Катя усмехнулась.
Не имеет ли она жалоб и не желает ли чего-нибудь?!
– Конечно, в пределах допустимого законом, – поторопился прокурор, поймав ее улыбку.
Нет, она не имела никаких претензий и никаких желаний. Защитник ознакомил ее с обвинительным заключением и посоветовал вызвать на суд свидетелей расстрела мирной толпы.
Но кто эти свидетели? Разве она знает по именам и фамилиям те тысячи, которые были мишенями для солдатских пуль в злосчастный день на площадях и улицах города?
Должно быть, Катя понравилась защитнику, потому что, выяснив главное – стрелял ли в нее полицеймейстер после того, как ее, обезоруженную, держали за руки полицейские, – он стал говорить о пустяках. Казалось, он совсем не беспокоился об ее участи и судебный процесс, который должен был быть для Кати воротами в то неведомое, что люди зовут смертью, казался ему совсем простым и обыденным.
Что поделать, ко всему привыкает человек!
Катя лежала лицом к стене; странное у нее было чувство. Стена эта одевала ее каменным мешком, а сейчас Катя чувствовала ее не мешком, не преградой, построенной для того, чтобы отделить ее от всего мира, – стена сейчас соединяла ее со всем миром… Постучала Епифанову. Долго они переговаривались, высказывая друг другу соображения относительно суда. Епифанову, как уже прежде приговоренному к смерти и бежавшему, нечего ждать от суда, кроме подтверждения смертного приговора. Одна надежда на Павку. Он хоть и бандит, а видать, честный.
Ночью, накануне суда, в Катину камеру вошла надзирательница, разбудила:
– Одевайся скорее!
Катя невольно взволновалась: почему «одевайся скорее»? Может быть, на казнь? Решили тишком, без суда?.
Нет, на это они не пойдут.
В конторе уже находился Епифанов.
Впервые встретились они после того страшного дня. Улыбнулись друг другу, сели рядом.
В конторе только они да стражник. Медленно тянется время. В четыре часа пришли надзиратели, развели по комнатам, раздели, прощупали каждую складку платья, потом приказали одеться и вывели за ворота. Чистый, чистый морозный воздух! Сколько времени прошло с тех пор, как она дышала чистым воздухом! Звездное небо. И, как когда-то в детстве, изумилась звездному небу. Как ни объясняют его астрономы, а все же удивительно… Снег! Хрустит под ногами.
Надзиратели снуют по двору с фонарями, сани, казаки… Сплошная стена казачьих коней! Вот какой почет!
Пристав в шапке, надвинутой на глаза, схватил Катю под руку, усадил в сани, сел рядом, крепко прижал к себе:
– Пошел!
Кони рванули. Ночь, темень. Казаки плотным строем окружают сани, точно боятся, что арестантка разглядит что-нибудь в этой темноте. Впрочем, да, небо видно… Небо вы не можете скрыть, господа охранители существующего порядка!
Судить будут в здании офицерского собрания.
Даже через комнаты собрания вели с обнаженными шашками. Усадили в биллиардной. На биллиарде стоит лампа, слабо освещая большую комнату. Епифанов сидит в стороне. Вставать не разрешается, разговаривать тоже.
Около Кати два солдата с обнаженными шашками, и около Епифанова – два.
А за окнами, на дворе, по-прежнему темень. По-видимому, пять часов утра. Решила подремать, прижавшись затылком к стене. Мир необычайно сузился: комната, часовые, ожидание. Думала, что будет ждать суда спокойно. Оказалось, ждать спокойно не так просто, вот и дрема бежит от глаз.
Лампа догорает. Рассветает. Серый, серый свет на дворе. Двор полон солдат. Неужели их охраняет целый батальон?
И оттого, что их так боятся, что двух революционеров охраняет целый батальон, стало вдруг на душе просто и спокойно.
Заседание суда в большом зале. Много окон, солнце врывается отовсюду, сияет начищенный паркет, портреты генералов и царя на стенах, стулья вдоль стен, стол под зеленым сукном и два небольших столика для прокурора и защитника. Все сияет… Давно она не видела столько солнца. Какое счастье – солнечный свет!
Началась судебная процедура.
Обвинительное заключение Катя знала и поэтому не столько слушала его, сколько разглядывала судей. Ни одного приветливого лица! Решение, по-видимому, принято заранее, здесь будет только выполнение формальности.
Защитник удивил ее своей напористостью. То ли Катя продолжала ему нравиться, то ли он не любил полицеймейстера…
– Итак, господин свидетель, – допрашивал он полицеймейстера, – вы сами утверждаете, что подсудимую держали за руки трое полицейских и что она была опрокинута наземь… Зачем же, господин свидетель, вы стреляли в безоружную женщину?
Катя вытянулась на своем стуле, точно струна. Вот громко, во всеуслышание, перед каменными лицами судей произносятся эти слова; стрелял в безоружную!
Полицеймейстер багровеет.
– Я защищался, – буркнул он. – Она шарила у себя на груди… Там у ней мог быть второй револьвер.
– Но вы же сами, господин свидетель, только что сказали, что полицейские держали ее за руки; как же в таком случае она могла шарить у себя на груди?
Полицеймейстер багровеет еще более и, не спрашивая разрешения суда, опускается в кресло.
Когда во время перерыва полицеймейстер проходил мимо Кати, он смотрел в землю, но Катя смотрела на него в упор и заставила поднять глаза.
Они встретились взглядами, и Катя прочла не победу в глазах врага, а страх, животный страх.
И опять ей стало легко и просто, и она поняла, что «они» на краю гибели и чувствуют это всем своим существом.
Во время перерыва кормили обедом.
– Для вас будет обед из двух блюд, – торжественно объявил конвойный офицер.
Кате, после того как она заставила полицеймейстера взглянуть на себя, было весело, и она спросила, не как подсудимая, а как девушка, молодого офицера:
– Из каких же двух блюд, господин офицер?
И офицер поддался ее голосу, свету ее глаз и неожиданно для себя щелкнул шпорами:
– Мясной бульон и на второе котлеты!
После перерыва защитник продолжал бороться за Катину жизнь. Он усомнился в правомочиях суда. В состав его входят те офицеры, которые участвовали в расстреле демонстрации. Ясно, что они заинтересованы в том, чтобы доказать виновность подсудимой, Их следует удалить из состава суда, а суд отложить.
Суд уходит совещаться. Через минуту возвращается:
– Заседание суда продолжается!
И так, по разным поводам, несколько раз.
Катя думала: зачем откладывать суд? Разве новые судьи будут более человечными? Не посмеют они быть человечными. Пусть уж сегодня.
От последнего слова Катя и Епифанов отказались. В зале, кроме судей, никого, караул сменяется каждые две минуты: только успеет солдат пройти через зал и встать, как караульный начальник подает знак и тот отправляется назад. Боятся, чтоб не набрались крамолы! Перед кем же говорить? Перед этими офицерами, которые вчера расстреливали мирных людей?
Прокурор ораторствовал долго. С эффектными жестами в сторону подсудимых, царского портрета, судей, улицы, которая, должно быть, знаменовала Россию. Для подсудимых только один вид наказания – смертная казнь!
Громко сказаны слова, которые столько времени жили в Катином сознании: смертная казнь!
Суд удалился на совещание и вернулся – через минуту.
– К смертной казни… Через повешение! Уведите подсудимых.
Сани мчатся по городу. Казаки скачут вокруг саней и вдоль тротуаров. Улицы пусты: городовые и дворники разогнали всех.
Вот любопытные прижимаются лицами к окнам, вон юноша вышел из лавки, и сейчас же к нему бросился городовой… У каждых ворот, у каждой двери городовой.
Боятся… страх, страх!..
А Катя не боялась.
Она не боялась умереть. В эти дни, когда лучшие люди народа напрягали все силы в борьбе с врагом, она не боялась умереть, потому что она умирала в бою, а высшего счастья, чем умереть за правое дело, в сущности, нет.
Пристав проводил ее до камеры, даже в камеру зашел:
– Всё убивать нас хотите, а у нас детки… У полицеймейстера трое, а вы его хотели из револьвера…
– Уйдите, – сказала брезгливо Катя. – Вы убиваете не только отцов, но и деток. Видели вы, кто расстрелян на площади?
Пристав исчез.
Осталось жить всего несколько дней!
Надо провести их так, чтобы они были светлы, радостны, праздничны. Ни за что не умрет она в тоске. Этого они не добьются!
Вечером, когда она лежала на постели, день за днем вспоминая свое детство, тишину тюрьмы нарушил мужской голос. Она никогда не слышала этой песни, но и слова и мелодия сразу захватили ее. Мужской голос пел:
Прошлого тени кружатся вновь,
О жертвах боев твердят.
На сопках маньчжурских воины спят
И русских не слышат слез.
Плачет, плачет мать родная,
Плачет молодая жена…
Пусть гаолян вам навевает сны,
Спите, герои русской земли!
Что это за песня, грустная, томительная, возмущающая всю душу:
Пусть гаолян вам навевает сны,
Спите, герои русской земли!
Гаолян, сопки, война…
– Что это за песня, Епифанов? – простучала она.
– «На сопках Маньчжурии». Сейчас вся Россия ее поет…
Она не заметила, как прошел день, второй, третий. Она думала о себе, России в прошлом и России в будущем, о всем человечестве, о вселенной.
Имеет ли какое-нибудь значение для вселенной нравственный мир, существующий в человеке? Пришла к выводу, что нравственный мир – это великое, это не нечто выдуманное человеком для удобства жизни, это особый и самый тончайший элемент мира, сила, венчающая жизнь.
Снова и снова вспоминалась природа, и все больше дальневосточная: Владивосток с его лазурными заливами, зелеными сопками, зорями, удивительными по своему нежному и буйному сиянию, Амур, Маньчжурия… Сопки Маньчжурии!.. Армия, война… И эта песня о печальной войне…
Вспомнился Петербург: июль, жаркий день, они с Машей ищут на Крестовском острове грибы. Высокая трава, липы, дубки, ветер несет аромат цветущей липы. Солнце прикрыто перламутровой кисеей и поэтому не печет, нежит. Сестры расстегнули воротники блузок, закатали по локти рукава, а когда дошли до стрелки, разделись и пошли дальше, в теплое серовато-перламутровое и совсем несоленое море. И оттого, что ветер ароматен, оттого, что небо, море и земля сливаются в одно целое – бесконечно живое и нежное, – в Катином сердце пробуждается счастье. Она счастлива, и вместе со счастьем встает вера, что счастье – это то состояние мира, которое когда-нибудь будет общим достоянием всего живого.
Она не узнала любви… Антон Егорович, Горшенин?.. Да, этих людей она могла полюбить, но отношения между ними оставались товарищескими. Сейчас она не печалилась об этом: хорошо, что ничье сердце не будет по ней разрываться.
Внешне жизнь шла, как шла раньше: по двору гуляли арестанты, Катя стояла на подоконнике под открытой форточкой и прислушивалась к разговорам. Потом скудный обед. На ужин горячая вода с куском хлеба. Вечером стучал Епифанов, он надеялся на побег. Павка Грузин сказал: «Ты меня спас, так неужели я дам тебя повесить?!»
Катя не спорила, хотя и не верила в силу Павки Грузина. Она жила как человек, никуда не спешащий, у которого бездна времени, и только она одна знала, как жадна она сейчас до всего, как примечает все, как несказанно любит жизнь. Никогда она не любила жизнь так, как любила ее сейчас… Думая о смерти, она хотела только одного: чтобы ее убили днем, в яркий солнечный день, чтобы все кругом сияло и чтобы это сияние навсегда вошло в ее сердце… Не посмеют убивать ее ночью!.. Говорят, на голову надевают мешок. Она не позволит этого.
Сейчас солнце зимнее, холодное, деревья стоят голые, но ведь придет весна и все зазеленеет. Неужели она не увидит, как зазеленеют деревья, как птицы полетят на север, неужели не услышит песен любви, которые зазвенят в лесах и над лугами?..
Она отказалась от кассации приговора, Епифанов отказался тоже.
Ночью разбудил ее стук в стену. Епифанов простучал пароль «Боже, царя храни» и потом сказал с грубоватой нежностью:
– Катя, пожалуйста, не воображай, что тебя повесят. Я сегодня точно узнал, что мужчину на твоем месте повесили бы, а тебя не повесят.
– Повесят, – возразила Катя, – теперь они всё могут.
И они заговорили, как обычно, о том, что им удалось узнать за день из случайно брошенной реплики гуляющих, из записки, из газеты, которые иной раз проникали к ним таинственными путями. Ждут Ленина! Ленин должен приехать! Он бы тебя, Епифанов, быстренько освободил от твоего эсерства. А может, ты теперь и не эсер?
– Я Епифанов, Катя. Как был рабочим человеком, так им и остался.
Прошло еще два дня. И вечером стук не в стену, а в потолок. И не стук – грохот!
Кате показалось, что потолок рухнет, кто-то с чрезвычайной быстротой и силой выбивал ножкой табурета слова. Она ничего не могла понять.
Воспользовавшись паузой, простучала:
– Епифанов, ты?
– Тра-ляля, тра-ляля, – отвечал потолок. – Ура! Ура! Ты будешь жить, ты будешь жить!..
Пауза. И после паузы серьезным ровным стуком:
– На вечерней поверке помощник надзирателя сказал: смертная казнь заменена тебе каторгой.
В первую минуту Катя даже не обрадовалась. Не потому, что опасалась, а вдруг помощник надзирателя ошибся, – в таких вопросах надзиратели не ошибались; она просто равнодушно подумала: значит, устыдились вешать молодую женщину, нет, не устыдились – испугались!
– А ты? – спросила она.
Потолок молчал.
Она легла на койку, стараясь разобраться в переживаниях. Итак, она будет жить. Завтра, послезавтра, всегда будет видеть солнце, увидит, как зазеленеют деревья, полетят на север птицы, полные сладкой весенней тревоги. Она будет жить, жить много, долго!..
И, думая так, она не испытывала особенной радости. Почему? Неужели она примирилась со смертью, согласилась на казнь?
Постепенно она поняла: это оттого, что, думая о смерти, она думала, в сущности, о жизни. Смерть представлялась ей не как мрак и ничто, а как бесконечное продолжение последних, безмерно ярких мгновений жизни.
Она лежала, закинув руки за голову, вытянувшись и вся притихнув.
Через несколько дней ее вызвали в контору. Сняли тюремное платье, дали толстую суконную юбку, кафтан, баранью шубу.
На дворе собралось сорок каторжных, тут же стояли телеги для вещей. Вслед за вещами старались взобраться на телеги и каторжные.
– Куда лезешь?
Взмахи прикладами, удары, ругань.
Один из надзирателей узнал Катю, совершенно преображенную костюмом;
– Вы, как политическая, можете требовать для себя подводы!..
Катя отрицательно покачала головой. Она ничего не хотела требовать, она вдыхала всей грудью морозный воздух и смотрела по сторонам. Иней на деревьях, на крышах домов снежные шапки. Когда-то в бессрочную каторгу уходил Грифцов. Но вырвался же он с каторги! И она вырвется!
Телеги тронулись. Лязг кандалов, скрип и стук колес, топот конвойных…
7Поезд с запасными несся вперед. Изредка встречались паровозы, выполнявшие особые поручения стачечного комитета; изредка пролетали дрезины; на станциях стояли скованные забастовкой пассажирские и товарные составы.
Рядом с Ниной на верхних нарах ехали Логунов, Неведомский и Хвостов. Старостой вагона выбрали Емельянова, – он следил за тем, чтобы печка была истоплена, и обед был сытный, и чай вовремя. На больших остановках Хвостов и капитан Неведомский наведывались к телеграфистам за новостями.
Все чаще Нина слышала имя Ленина. Теперь, когда революция была в разгаре, мысли Неведомского и Хвостова постоянно обращались к тому, кто был ее вождем.
– Чем меня еще удивлял Ленин… – говорил Хвостов. – Человек, много думающий, обычно предпочитает высказываться письменно, беседовать он не любит. А Ленин… Только задай ему вопрос – сейчас же подробнейший ответ. Всю жизнь неустанно работает этот человек и словом и пером.
Как-то вечером поезд медленно подымался к перевалу. Нина стояла на коленях у окошка; широкие, просторные горы приближались к железнодорожному полотну, черные осенние реки струились по долинам, подкатывались к поезду, и он проносился над ними по звонким железным мостам. Еще не со всех деревьев облетели листы. Иной раз в чаще темнела медь дубов, иной раз, точно праздник, в зелени хвои пламенела ветка клена. Нина смотрела в окошко и слушала разговор.
– Насчет оружия, Николай Александрович, будь спокоен, – говорил Хвостов. – Я позаботился и, надо сказать, взял сверх комплекта. Сорок новехоньких винтовочек!
– Молодец! – обронил Неведомский.
На одной из станций недалеко от Урала вагон разыскали представители местного революционного комитета и вызвали Неведомского. Они долго стояли у фонарного столба, потом Неведомский вернулся в вагон и сказал:
– Ну, товарищи, остаюсь, не доеду с вами до Питера.
Он собрался в несколько минут, обнял Логунова, пожал остальным руки и соскочил на платформу.
Поезд тронулся, блеснули очки в беленькой оправе и синие широко раскрытые глаза капитана.
Чем ближе к столице, тем больше попадалось мертвых, неподвижных составов и пассажиров, слонявшихся по станционным платформам и привокзальным базарам.
В Твери попрощались с Емельяновым.
Уж за два дня до Твери Емельянов стал задумчив, молчалив и часто вздыхал.
– Беспокоишься, как там у тебя в Сенцах? – спросил Логунов.
– Беспокоюсь, между прочим, не об этом, ваше благородие! Войну вместе провоевали, а теперь Емельянов в одну сторону, а командир роты поручик Логунов – в другую. Письма-то, ваше благородие, будешь мне писать?
– Жди от нас писем по тому адресу, по которому мы условились, – сказал Хвостов.
Поезд в Твери стоял больше часа. Емельянова провожали за вокзал на площадь и долго смотрели, как уходил он в легкое морозное утро, в сверкающую снежную даль между низкими домиками.
В Бологом узнали, что стачка закончилась.
Хвостов, принесший это известие, сообщил:
– Забастовку решили прекратить, чтобы совершеннее организоваться, собрать необходимые средства, вооружить пролетариат и продолжать борьбу. Таково решение Петербургского и Московского Советов рабочих депутатов.
Большой эшелон с запасными, вышедший из Харбина, после Урала стал таять, к Петербургу подошел всего один вагон.
Оружие, запакованное как простой багаж, Хвостов и Логунов оставили у железнодорожников на товарной станции.
Извозчик повез поручика и Нину по Невскому. На Невском было пустынно. Конные жандармы и казаки рысью разъезжали от вокзала до Адмиралтейства, врывались на тротуары и нагайками избивали редких прохожих.
Зрелище это было до того неправдоподобно, что Нина схватила Николая за руку и спрашивала его:
– Ты видишь, ты видишь? Что это?
Логунов молчал. Извозчик, опасливо поглядывая по сторонам, торопил коня.
8На второй день после приезда Логунов повенчался с Ниной. Венчались в церковке Мальтийского ордена, в густом саду, на берегу Большой Невки.
Своим родителям Нина написала большое письмо. Да, случилось так, что с войны она вернулась не во Владивосток, в родной дом, а уехала в Петербург.
Да, она не отложила свадьбы, на свадьбе ее не будет ни отца, ни матери. Но ведь события в стране очень серьезны, и именно сейчас она должна назвать себя женой человека, которого избрала в спутники своей жизни.
Гостей собралось немного. Несколько близких друзей Логуновых, врачей Военно-медицинской академии, Лена Лунина и Хвостов.
Хвостов, как шафер, сидел по правую руку поручика, и тому доставляло огромное удовольствие видеть Хвостова в пиджаке, в крахмальной рубашке и при галстуке.
– Сын выходит в отставку, – говорил профессор. – После такой войны возражать нельзя. А что будет делать – не знаю.
– Учителем буду, папа!
– Вы все на учительстве помешались, вон сестра твоя тоже все учит.
– Что может быть выше того, чтоб нести свет в народ?
Профессор поморщился:
– Ох, высоконько – свет! Азбуке простой обучите – и то хорошо.
– Папа, азбука и есть свет!
– Боже мой, как они все меня разъясняют! Будет! Горько!..
После обеда Логунов и Нина гуляли по Аптекарскому острову. В прозрачных, пустых осенних садиках стояли серые осенние дома. Мимо домов, садиков и развороченных огородов катилась мутная река. Из барок выгружали дрова. Дрова были серые, все было серое, а вот жизнь не была серой. Жизнь была великолепна.
Все будет хорошо! Счастье и правду нужно брать с бою. И свое счастье, и всенародное! Еще недавно она хотела на всю жизнь остаться незамужней, думала: «Тогда я буду сильна, свободна, ничто не отвлечет меня». Но какая бедность – остаться навсегда незамужней!
Поздним вечером сидели в комнате у Тани и говорили о Грифцове и Горшенине. Где они? На Дальнем Востоке?
Настольная лампа под низким абажуром позволяла видеть деревья за окном и далекие огни чужих окон. Шум города сюда не доносился.
В будущем, когда победит революция, хорошо будет жить и работать на Аптекарском острове.