355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Далецкий » На сопках Маньчжурии » Текст книги (страница 41)
На сопках Маньчжурии
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:09

Текст книги "На сопках Маньчжурии"


Автор книги: Павел Далецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 117 страниц)

10

После победы над Валевским Юрченко чувствовал себя превосходно. Он стоял во главе большого рабочего союза. На заводе конторщики и бухгалтера кланялись ему. Он ездил на извозчике, Лида носила шляпку…

Все было ясно: интеллигенты сводят с царем свои счеты, а у рабочих какие счеты с царем? Вот царь взял и укротил хозяина, страшного господина Валевского. А интеллигенты что с ним поделали бы? Устроили бы забастовку на свой лад и погнали б рабочих на каторгу.

В ближайшее время Юрченко ждал для себя еще большего почета и еще больших благ.

И поэтому, когда он узнал, что Валевский снизил расценки, он закричал на артельщиков, заломил шапку и потребовал произвести расчет по-старому. Однако конторщик, который еще вчера кланялся ему: «Иван Никитич… А, Иван Никитич!», оборвал его грубо:

– Ты чего разорался? Ты теперь здесь не хозяин. Увольняют тебя, понял? – И смотрел на него желтыми колючими глазами.

Юрченко онемел. Слова были ясные, совершенно русские, но Юрченко их не понял.

– Ты что-то не того… – пробормотал он, выразительно покрутив пальцами около лба, и огляделся. На него смотрели наглые конторщики, и даже главный бухгалтер вышел из-за своей загородочки, чтобы лучше видеть его.

– Ишь прикидывается! Не понимает! – бухгалтер ухмыльнулся, конторщики захихикали.

Юрченко бросился вон из конторы. На лестнице встретил Густихина.

– Что, увольняют тебя? – спросил Густихин.

Юрченко вытаращил глаза, выскочил за ворота, взял извозчика и погнал его в Охранное отделение.

Долго сидел он в коридоре в охранке, дожидаясь, когда его пустят к другу и наставнику. Вспоминал, как перед решительным боем Валевский позвал его к себе и предупредил: «Наплачешься ты со своими жандармами!»

Неужели в самом деле одолел?

Был уже вечер, когда Юрченку пустили в кабинет к Зубатову. Обычно его встречал веселый приветливый взгляд полковника. Сегодня полковник разбирался в каких-то бумажках и не поднял головы. Юрченко подошел на цыпочках к столу и кашлянул.

– А, Юрченко, – сказал Зубатов и не подал ему руки, как подавал раньше. – Что, брат, скажешь?

– Господин полковник, что делается?.. Меня уволили.

– Кто тебя уволил?

– Валевский!

– А… Валевский! – будто Зубатов не знал, что его мог уволить только Валевский. – Да ты присядь.

Юрченко сел, чуя в этой встрече недоброе, сразу падая духом, но не желая, всем существом не желая верить в это недоброе.

– Я так и знал, что он тебя уволит. Наше, брат, с тобой общество приказало долго жить… Каюк!

Зубатов подмигнул; хотел подмигнуть весело, но получилось невесело.

Юрченко осевшим голосом спросил:

– Господин Зубатов, как же это – каюк?

– Очень просто. Каюк, братец. Общество, конечно, будет существовать, но задачи, братец, у него будут другие. Как бы тебе это сказать… – Он выдвинул ящик стола, вынул коробку с папиросами, разрезал ногтем бандероль, достал папиросу, вторую протянул Юрченке, тот принял ее дрожащими пальцами. – Как бы тебе это попроще объяснить… Дело, братец, такое, что нам временно придется прекратить драку с капиталистами… на годок, может быть, на два… а может быть, и всего на полгода, пока обстоятельства не переменятся. Потом мы возьмем свое. Реванш! Так что ты не печалься… Самым главным нашим делом станет знаешь что: вылавливать! Вылавливать, братец, интеллигентов и тех, кто поет с их голоса… Понял?..

Зубатов курил, отгонял дым и смотрел, прищурившись, на Юрченку.

Юрченко молчал.

– Ну что, уразумел? Интеллигентов ведь не любишь?

– Господин Зубатов!

– Что, дорогой Юрченко?

– Господин Зубатов, если все это представить с точки зрения… – Юрченко замялся, он не мог сформулировать своих мыслей. – Если все это точно представить с точки зрения…

– Зачем тебе что-либо представлять? Тебя увольняет Валевский… Можно сказать с уверенностью, что никто из московских фабрикантов и заводчиков тебя не примет. Что ж ты думаешь делать? А жена твоя, слыхал я, к тому ж шляпку надела.

– Так точно, пришлось.

Юрченко замолчал. В эту минуту он не мог ни о чем думать, кроме того, что случилось вопиющее, непостижимое несчастье: его, Юрченку, уволили, общество же, которое он собирал, рассыплется в прах, потому что кто будет состоять в обществе, которое не может предъявить фабрикантам никаких требований?

– Кто же будет в нем теперь состоять, господин Зубатов?

Зубатов нахмурился. Он старался выглядеть в разговоре с Юрченкой спокойным и даже довольным, но он был оскорблен, обижен и с трудом подавлял раздражение.

– Кто будет состоять в обществе? Да, в некотором смысле ты прав… Но, дорогой мой, придется, придется… Главное, чтоб языки развязали, и, как только развязал язык, ты говоруна на мушку – и бац… Помощников мы тебе дадим… В каждом районе будет у тебя помощник, один всего не охватишь. И положим мы тебе жалованье… Приличное, Юрченко, чтоб ты знал, что за царем служба не пропадает. Будешь получать прилично, понимаешь? Донесеньица присылай почаще. В общем, конечно, почета будет меньше, а пользу государю императору принесешь не меньшую.

Юрченко проглотил слюну. Все свершалось с какой-то страшной неотвратимостью.

– Господин Зубатов, а если это не подойдет, то есть мне не подойдет?

Зубатов засмеялся.

– Цену себе набиваешь? Я уже наметил тебе жалованье, но, пожалуй, могу прибавить…

На душе у Юрченки было так смутно, растерянность его была так велика, что он ничего не возразил.

– Подпиши эту бумажоночку…

Подписал.

Возвращался домой пешком. Шел какими-то улками и переулками, останавливался перед какими-то домами, смотрел с удивлением на ворота и шептал: «Вот, поди ж ты!..» Прохожие, должно быть, думали, что он удивляется воротам или номеру на воротах, но он удивлялся своей судьбе, он не смел произносить этого слова даже мысленно, но оно горело в его сознании… провокатор!

Наутро он получил расчет.

Вторая глава
1

События, происшедшие за год, говорили об одном: росли силы протеста и возмущения существующим порядком.

Участились стачки и демонстрации, волновались крестьяне.

Первомайские демонстрации, как первомайская гроза, прокатились по промышленным центрам страны.

«Искра» опубликовала проект программы РСДРП. Вышла книга Владимира Ильича «Что делать?»

Великое произведение! Чем больше Грифцов читал его, тем более поддавался обаянию и власти вдохновенного ленинского слова.

Да, центр международного революционного движения перемещается в Россию!

Будет создана партия рабочего класса, несмотря на все преследования царя и его приспешников, несмотря на яростное противодействие оппортунистов в России и за границей!

Лично же для Грифцова главнейшим событием было то, что его выбрали делегатом на Второй съезд партии. Он увидит Ленина, услышит его, расскажет ему про свои наблюдения, чаяния, обо всем, что происходит в России.

Увидит Ленина… Владимир Ильич Ленин!

Весной Грифцова послали на юг, где обстановка сложилась так, что в любой момент можно было ждать революционного взрыва.

И только в день отъезда он узнал, что второй делегат на съезд от ПК Глаголев тоже едет на юг.

Влиянием среди петербургской организации Глаголев пользовался большим: старый марксист, сторонник Плеханова! И держал он себя всегда так, точно стоял на целую голову выше всех… Когда-то для Грифцова он был непререкаемым авторитетом, азбуку марксизма и политической борьбы проходил у него Грифцов. Сколько лет уважал он своего учителя… да что уважал – любил его!

В последнее же время ученик и учитель перестали понимать друг друга, отношения испортились, и от этого было невыносимо тяжело.

Теперь они едут вместе на юг. Купе второго класса; жандармы и шпики всегда питают уважение к пассажирам второго класса.

Поля, вокруг поля… Облака подымаются над холмами, над купами деревьев, легкие утренние облака. Вон поляна, окруженная старыми липами; вон девушка идет по тропинке, башмаки перекинула через плечо; пылит телега, лошаденка взмахивает головой, мужик угрожает ей кнутом…

Грифцов должен сознаться, – несмотря на всю тяжесть от плохих отношений с Глаголевым, он чувствует себя очень хорошо. Впереди съезд. А сейчас он, по-видимому, примет участие в самой непосредственной революционной борьбе.

Как устроена жизнь человеческая! Грифцов мог испытать обычное человеческое счастье. Отлично окончил университет… Ждало назначение учителем в гимназию. Разве не заманчиво: молодой учитель гимназии! Крупный провинциальный город, скажем на Волге, почет, уважение, приличный оклад. Понемногу скапливается библиотека, ширятся знакомства, в светлую квартирку входит молодая девушка… Таня Логунова?.. Что ж, обычное человеческое счастье – разве оно предосудительно? Разве Грифцов жизнь свою отдает не за то, чтоб оно стало достоянием всех? Таня Логунова входит в светлую квартирку Грифцова… «Моя жена». Чтение, совместные прогулки. Летом, во время каникул, путешествия по России и за границу. Старший брат Грифцова, учитель географии, каждый год умудряется ездить за границу, был даже в Африке.

«Теперь у меня два сына будут учителями!» – сказала Антону мать, когда он приезжал в последний университетский год домой. Мать, женщина не старая, вдова учителя, гордилась тем, что муж ее сорок лет был народным учителем и что сыновья ее тоже учителя, но уже учителя гимназии. Она верила в то, что на земле должно быть счастье и залог его наступления – просвещение народа.

И вот теперь не будет Грифцов учителем. Не будет у него светлой квартирки, не будет гулять он с тросточкой под каштанами и липами волжского городка, не будет отвечать на вежливые и пугливые поклоны учеников.

Не будет, не будет, не будет!..

А Таня Логунова?

На несколько минут течение мыслей прервалось, и он только видел перед собою невысокую черноглазую, черноволосую девушку.

Не будет и Тани Логуновой, не будет, не будет!..

Будет все другое. Другая судьба, другое счастье. И от той, другой судьбы ему, Антону Грифцову, так же невозможно отказаться, как утопленнику, возвращенному к жизни, от дыхания.

Глаголев спустил ноги с дивана, лицо у него спокойное, меланхоличное.

Провел расческой по желтым длинным волосам… Протянул руки к туфлям, обулся. Никто не подумает, что этот пассажир собирается нелегально перейти границу, чтобы присутствовать на съезде людей, которые хотят изменить лицо мира.

Грифцов оторвался от газеты:

– Что вы думаете, Валериан Ипполитович, по поводу нашего нового курса?

– По поводу нового дальневосточного курса?!

Мимо окна проносится деревня, река обнимает ее серебряным кольцом, голые ребятишки прыгают по берегу реки… По коридору вагона проходит пассажирка с полотенцем на плече.

Глаголев закуривает сигару. Он сидит в удобной позе. На столике чайник и два стакана. Наливает чай. Все правильно, так и должен путешествовать революционер – ни один шпик не заподозрит…

– Энгельс как-то сказал: русская буржуазия расправляет крылья. Вот вам и новый курс. Отвлечемся на миг от узких доктрин, взлетим на некий Монблан, на который каждому политическому деятелю полезно взбираться хоть однажды в неделю, чтобы проветрить свои мозги, и с высоты его оглядим вселенную. Мы увидим, что наша буржуазия жидка, непозволительно жидка для такого государства…

– Я не печалюсь, что наша буржуазия жидка.

Глаголев пожал плечами.

– Мировые экономические законы утверждают: пока буржуазия не раздобреет, человечество не познает благ другого общественного строя. Так-то, мой дорогой Антон Егорович… Мировые законы не терпят того, чтоб их торопили.

Больше в дороге они не касались политических тем: вагон, пусть и второго класса, – малоподходящее место для подобных споров.

Ехали два пассажира – помещик средней руки и доверенный Торгового дома «Бр. Анкудиновы». Выходили на станциях и замечали: солнце становилось жарче, небо синее, облака пышнее. Загорелые девки и бабы продавали на лотках снедь.

Грифцов снимал шляпу, расстегивал ворот рубашки, пиджак – нараспашку.

Ветер дул с юга… Теплый, богатый ветер.

Как будто все было мирно в этих краях: мирно стояли на платформах жандармы, мирно торговали бабы и девки жареными гусями, курами, пирожками, молоком, весело сновали по перронам пассажиры. Живет страна мирной человеческой жизнью!

В городе, куда они едут, явка у Цацырина. Хвостова и Цацырина Валевский уволил в один и тот же день. Хвостову предложили место во Владивостоке в Портовых мастерских. Хвостов согласился и уехал, а Цацырин отправился на юг, где, несмотря на кризис, промышленная и заводская жизнь не потухала.

Что там делается, в этом большом южном городе?

Когда вечером, взяв чемоданы, Грифцов и Глаголев вышли из вагона, на перроне светили фонари и было так, как бывает на всех больших станциях: суетилась публика, бегали носильщики, жандармы стояли и расхаживали. Впрочем, жандармов было более обычного.

К вокзальной площади с разных сторон медленно плыли язычки огней в извозчичьих фонарях.

Грифцов и Глаголев заняли номера в гостинице «Гранд-отель».

– Вы куда-нибудь намерены сегодня идти? – спросил Глаголев, когда все формальности были окончены.

– Валериан Ипполитович, конечно!

– Идем вместе, – сказал Глаголев.

Сразу за гостиницей Грифцов свернул на круто поднимавшуюся улицу.

– Вот этот! – сказал он у последнего дома по левой стороне и отворил калитку.

Собака залаяла и запрыгала на цепи, в кухне молодая хозяйка, подоткнув юбку, мыла пол.

– Здесь он, здесь, как же, – она показала на дверь.

Посреди комнаты стоял Цацырин. Когда дверь закрылась, он бросился к приехавшим.

– Приехали, Сережа, приехали, – говорил Грифцов и нарочито громко рассказал первое пришедшее ему на ум происшествие в дороге. И потом тихо: – Ну, как тут у вас, Сережа?

– Антон Егорович, люди доведены до фантастической степени недовольства… Что проделал в последние дни фабрикант Самойлов! Обещал поднять плату, построить новые казармы, выдавать премии. Слухи об этом разошлись по всему городу. К нему перебежали лучшие работницы, и тогда, вместо того чтобы поднять, он снизил расценки. Не хотят терпеть этого рабочие, Антон Егорович!

Цацырин со своим рассказом как будто обращался к одному Грифцову. Кто же второй? Слушая рассказ, он то хмурится и издает малоразборчивые междометия, то удовлетворенно кивает головой. Должно быть, важный товарищ… Ну что ж, пусть он и очень важный, для Цацырина самый важный Антон Егорович, его крестный батька в революцию.

– Здесь, в городе, много запрещенцев, – сообщил Цацырин, – народовольцы, наши…

Глаголев стряхнул пепел с сигары и спросил про имена.

Цацырин назвал.

– Да, значительные люди! Значит, уже отбыли ссылку.

Спокойным, деловым тоном, как начальник, он расспросил, что представляет собой местная социал-демократическая организация… так, так, ряд кружков… пропагандисты… организаторы… Все организаторы составляют собрание во главе с ответственным организатором?.. Так, правильно…

– В своем районе организатором вы, Цацырин? По вашему мнению, забастовка подготовлена?.. Это хорошо. Но нужно внимательно продумать требования и лозунги…

Отказался от чая, предложенного Цацыриным.

– Я полагаю, неразумно задерживаться слишком долго в вашей квартире. Вы уверены в безопасности?

Цацырин рассказал, что слежка за ним была, но агент, по-видимому, убедился в его полной невинности, потому что наблюдение давно прекратилось, и теперь здесь безопаснее, чем где-либо…

– Не разделяю, не разделяю… – сказал Глаголев и ушел.

Но Грифцов остался. Напились чаю, а потом долго стояли во дворе у забора; далеко внизу река, а за рекой – простор лугового берега.

– Ну, теперь расскажи мне, Сереженька, обо всем подробно-подробно…

Вот такой минуты ждал Цацырин – рассказать все-все этому самому близкому для него человеку. Все рассказать, что поразило, затронуло. Работает он на заводе Бельгийской компании. Как-то во время обеда подошел к нему высокий черноволосый мужчина. Спросил негромко:

– Питерский?

– Угадал.

– Я тоже… на казенных работал. Епифанов фамилия.

С работы повел он меня к себе. Епифанов на все готов, Антон Егорович. Жена у него работает на той самой джутовой фабрике Самойлова, из-за которой все началось. Епифанов, видать, очень любит свою женку. Когда знакомил меня с ней, подмигнул: это моя Настя… да не просто Настя, а сознательная Настя, при ней говори все, что думаешь.

С Епифановым мы первую листовку написали, изготовили трафаретку – да на гектограф… У него тайничок в холме выкопан, никакая полиция не найдет, честное слово…

Сереже хочется рассказывать и рассказывать… обо всем, что пережито, обо всем, что сделано… А сделано хоть и мало, но все-таки сделано… Похвалишь или поругаешь меня, Антон Егорович?

Вырвались эти слова у Цацырина так, что Антон обнял его, притянул к себе, втиснул в его руку книжку.

– Подарок тебе, «Что делать?» Ленина. Великое произведение…

В рассеянном свете ночи Грифцов видел счастливое лицо юноши… Обнял его за плечи и заговорил тихим голосом, пытаясь передать молодому рабочему ощущение близости великих событий, на рубеже которых стояла Россия. Цацырин это почувствовал, и, после того как Грифцов замолчал, он долго не заговаривал. Донесся далекий гудок парохода, который, поигрывая огнями, подходил к городу.

– Очень теплая ночь, – сказал наконец Цацырин, и эти слова обозначали, что он все понял, все почувствовал и не смеет обычными словами касаться всего того, о чем говорил Грифцов.

– Да, изумительная ночь, – согласился Грифцов, правильно поняв его.

Пароход повернулся бортом, освещенные окна сверкнули, два коротких гудка прорезали тишину. Через минуту пароход пристал к дебаркадеру, огни его слились с пристанскими огнями, и он исчез из глаз.

2

Мужа своего Настя Епифанова звала по фамилии. Это было чудно́ и ставило ее в какое-то независимое положение.

Высокая, с высокой грудью, с широкими покатыми бедрами, лицом суровым и вместе женственным, она надолго приковывала к себе взгляд. Она любила пошутить и посмеяться над своим Епифановым, знала много рассказов о Степане Разине, Пугачеве и частенько говаривала мужу:

– Вот это были мужики, а ваша сила где?

– Ты еще увидишь нашу силу! – обещал Епифанов. – Разин гор не своротил, а мы свернем.

– Какие это такие горы вы свернете?

– Неверующая ты… Попа на тебя нет хорошего.

Апрельским вечером после шабаша Цацырин зашел к Епифанову, они вместе сидели на скамеечке у его домика, сшитого, как все хибарки на берегу, из тонких досок, но аккуратно оштукатуренного. Ждали Настю, которая запаздывала.

Цацырин первый увидел ее.

Настя шла по тропинке, косынка в руке, черные волосы треплет ветер. В косынке она хороша, и без косынки хороша.

– Вот идет твоя Настя, – сказал Цацырин.

– Сидите да меня ждете? Проголодались небось, беспомощные. Сейчас, сейчас…

Села к таганку варить уху.

– Лаврового листка побольше, – посоветовал Епифанов. – Да и перцу…

Настя усмехнулась: будет еще Епифанов ее учить, как уху варить!

– Слушайте, мужички, что приключилось: наш Самойлов грозится расценки поднять. Говорит, разверну большое дело. Военное ведомство ему заказы сулит. Самойлов перед шабашом подошел ко мне и сказал: «Ну, Епифанова, сейчас ты заживешь, при твоих руках полтора рубля в день будешь у меня выколачивать!..» И ласковый такой Самойлов, смотришь – и не веришь, что он из тебя кровь пьет. Вот тогда заживем, Епифанов, дом этот сроем, новый поставим, а ты мне купишь шерстяное платье.

– На свои деньги сама и купишь.

– Пусть деньги мои, а купишь ты. Не понимает он ничего в сердечных делах, Сережа… Смотри, когда женишься, не поступай так…

– Не верю я твоему Самойлову, – нахмурился Епифанов. – Врет все. Будет он заботиться о том, чтобы ты пошила себе шерстяное платье!

– И я не верю, да ведь сказал!

Самойлов действительно поднял расценки, пустыри какие-то прикупил у города, якобы собираясь строить для рабочих добротные казармы, и всем этим внес смуту не только в среду фабрикантов, но и в среду политических запрещенцев.

Вот тебе и капиталист! Оказывается, возможен прогрессивный капиталист, и себя не обижает, и мастеровым дает жить. Вот в чем нуждается Россия: в таких людях. И они у нее будут!

Лучшие работницы других фабрик стали переходить к Самойлову.

Минуло три месяца. В очередной выплатной день на фабрике артельщики несколько запоздали, появились поздно вечером и стали торопливо рассчитываться.

Работницы стояли, проверяли, прикидывали, вспоминали, опять проверяли.

Мастеровые тоже пересчитывали, прикидывали, вспоминали.

– Господин Прохоров! – раздался Настин голос. – Господин Прохоров!

Косынка у Насти съехала на плечи, красивое лицо точно похудело. Артельщик был с ней всегда ласков, всегда заговаривал. Настя знала: он засматривается на нее, надеется уломать ее, чтоб легла к нему в постель… То-то невидаль твой муж, Епифанов!..

На этот раз артельщик не отозвался на ее голос, не поднял головы, а продолжал доставать из ящика кредитки, мусолил пальцы, отсчитывал.

– Господин Прохоров, что это, штраф? Или, может быть, вы не за все время выдаете?

– С кого штраф, с того штраф… Выдаю сполна…

– Господин Прохоров, как же сполна? Мне шести рублей недодали…

– И мне…

– И нам…

Женщины, волнуясь, развязывали платки, расстегивали жакетки.

– Что же это такое? А мне так восьми рублей недодал!

Настя подошла к самому столу:

– Господин Прохоров!..

– Сорок лет я уже господин Прохоров, – сказал артельщик, смотря в Настины глаза и забывая в этот момент, что глаза красивы, и вся женщина красива, и что он хочет иметь ее в своей постели. – Сорок лет я уже господин Прохоров… У меня табель. В табеле все про вас расписано. Идите к мастеру или к управляющему.

Фабричные вышли во двор. Дул холодный северный ветер, тучи задевали за трубы, моросил дождь.

В конторе управляющий играл в шашки с полицейским приставом. Полтора десятка полицейских топтались в передней комнатке, между старыми шкафами и баком с водой.

Полицейские оглядели Настю и других женщин, однако пройти в контору не помешали.

– А вот и Настя пожаловала, – сказал управляющий, отрываясь от шашек. – Поздно, милая, задерживаешься. Работу кончила, деньги получила – беги домой… А то мужик любить не будет.

Настя сказала хриплым голосом, оглядываясь на подруг, которые толпились у дверей:

– Господин управляющий, ваше высокородие… что ж это такое, мне на шесть рублей меньше выдали… А вон Левшиной, так и на все восемь.

Управляющий мизинцем послал в бой пешку, пристав поправил портупею и покрутил ус.

– Недовольна, что на шесть рублей меньше! – удивился управляющий. – А вы, девки, тоже недовольны?

– С голоду подохнем, – крикнула Левшина. – Сначала по губам помазали, а теперь гроши выдали. Трое детей у меня, на что жить, четыре рта…

Управляющий опять тем же мизинцем двинул пешку.

– Скажите пожалуйста, я виноват, что у ней четверо ртов. О чем думала, когда рожала? Думать надо… За сладеньким все вы тянетесь, а потом хозяин да управляющий виноваты. Я, что ли, помогал тебе зарядиться?!

Пристав захохотал и снова покрутил ус. Багровый румянец выступил на Настиных щеках. Пристав посмотрел на нее и предупредил:

– А ты, милая, не волнуйся!

– Снижены расценки, – сказал управляющий. – И еще будем снижать. Объяви там всем… Кризис, поняла? Другие капиталисты закрывают фабрики, а господин Самойлов только просит вас попроще жить. Когда будет возможность, вернемся к старым расценкам.

Пристав встал, оправил шашку и пошел на женщин.

Настя невольно попятилась.

– Но, но, милая, – говорил пристав, упираясь ей ладонью в грудь. Прошу очистить помещение и все прочее… Ну что стоите? Бунтовать хотите?

– Господин начальник! – крикнула Левшина. – Отроду не бунтовали, что это вы нас так обзываете?

Пристав подмигнул полицейскому:

– Савчук! Быстренько у меня!

Полицейские ввалились в контору, толкали, хватали, поддавали коленками, за минуту очистили помещение.

На дворе, у ворот, у высокой красной кирпичной стены, стояло еще два десятка полицейских, за ними волновалась толпа фабричных.

– Ну, как там?

– Снизили расценки! – сообщила Настя. – И еще обещают снижать. Что нам теперь делать, с голоду подыхать, что ли?

К ней шел полицейский офицер:

– Расходись… Не разговаривать у меня здесь!.. Дома поговоришь!..

– Господин офицер, не прикасайтесь ко мне!

– Смотри-ка, не прикасаться к ней!

Полицейские подхватили ее под груди.

Настя пришла в свою хибарку черная от гнева и обиды.

– Я ведь иного и не думал про твоего Самойлова, – сказал Епифанов…

Волновались фабричные Самойлова, волновались все мастеровые и рабочие города и из чувства солидарности, и потому, что вслед за Самойловым стали снижать расценки и на остальных предприятиях.

Цацырин был этими событиями застигнут врасплох. Что делать? Такая великая сила – общее недовольство, но как и куда ее направить?

Епифанов сообщил, что зван в дом местного либерального адвоката, где революционер, по кличке Дядя, бежавший из ссылки, прочтет доклад. И что он, Епифанов, имеет позволение пригласить с собой и Цацырина.

Много всякого народу собралось в доме адвоката. Приезжий призывал к немедленной борьбе с самодержавием. «Если ты честен, поднимайся! Одного за другим… царей, министров, генералов, губернаторов, полицеймейстеров…»

Цацырин сидел в уголку, видел спины, плечи, затылки, а над ними худое лицо с горящими глазами и руки, то сжимавшиеся в кулаки, то бросавшиеся вперед хищно растопыренной пятерней.

Цацырин должен был сознаться: речь неизвестного произвела впечатление и на него. Действительно, пора! Но вместе с тем он чувствовал в этой речи что-то такое, что настораживало его. Но что? Хотел сформулировать и не умел. Неподалеку сидел Епифанов, выпрямившись, вытянув шею, с красными пятнами на щеках.

Что же неправильного в той программе борьбы, которую предлагал неизвестный революционер?

Кончил, его обступили. Адвокат, хозяин квартиры, жал ему руки, девушки, гимназистки и негимназистки, проталкивались к нему, юноши с мрачными глазами и сурово поджатыми губами держались в стороне, готовясь подойти к учителю, когда восторги поостынут и можно будет говорить о деле.

Цацырин тоже подошел.

– Да, мы, социалисты-революционеры, вступаем в единоборство с самодержавием, – отвечал Дядя миловидной девушке в коричневом платье. – Мы отдадим всю свою кровь, но заставим царя пасть на колени.

Он гордо поднял голову, и во взгляде его Цацырин прочел упоение.

Епифанов и Цацырин возвращались вместе. Шагали, как солдаты, в ногу по бульвару между каштанами и молчали. Наконец Епифанов сказал:

– Вот это я понимаю! А то мы листовочки разбрасываем, а городовые, Сережа, их подбирают. Забастовкой стращаем. А что капиталисту наша забастовка? А тут человек подошел, пулю в лоб – и с седла долой. Небось поостерегутся тогда сосать из нас кровь.

Цацырин слушал товарища и старался найти то верное и четкое, что должно было определить его собственные мысли и чувства. Но впечатление от выступления приезжего было настолько сильно, что он не мог найти ничего столь же сильного для возражения.

«Но ведь это же от „Народной воли“!» – сказал он себе наконец.

Уходить в эту минуту к себе, в одиночество, не хотелось, и Цацырин свернул к Епифанову.

– Настя, ты все корила нас, что нет среди нас Степана Разина, – сказал Епифанов жене, – а вот слушал я сегодня одного человека, так он, ей-богу, Степан Разин. Встаньте, говорит, как мужчины, и кровь у них возьмите. Кровь брать надо! Уговорами не уговоришь.

– Кто ж этот новый Степан Разин?

– Назвался Дядей. Был и выбыл – и все у меня в душе повернул.

Против ожидания Цацырина Настя отнеслась к известию о проезжем революционере осторожно. Она налила всем по тарелке борща, а остатки, где были фасоль, грудинка и картофель, поделила между мужем и гостем.

– Так он куда тебя звал, Епифанов? В шайку, что ли?

– Вроде что в шайку.

– И ты вступил?

– Не вступил, дурак!

– Ну и слава богу!

– Чего же «слава богу»? Ты же все плакалась по Степану Разину? Нет, мужикам бабу никогда не понять!

Епифанов снял с веревки около печи полотенце, вытер лицо. Движения его были замедленны и торжественны, как у человека, который узнал нечто чрезвычайно важное и о себе самом думает теперь гораздо значительнее.

Цацырин стал говорить о кружках, о просвещении, без которого невозможно ничто. Епифанов слушал его равнодушно.

– Нет, братец, кружок есть кружок… Напиши кружок на бумаге и увидишь попросту – ноль. А тут подошел, пулю в лоб – и с седла долой!

– Наше дело – рабочее, весь рабочий класс, понимаешь? Солидарность, а не пуля в лоб!

– Понимаю, что кишка у тебя тонка. Тут надо свою жизнь отдать, а ты мне зубы заговариваешь.

Расстались холодно, недовольные друг другом. Цацырин спускался по тропинке. Были уже сумерки, а Епифанов все стоял наверху, крутил цигарку и, прикуривая, ломал спичку за спичкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю