Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 117 страниц)
Пятая глава
1После окончания военного училища Проминский прослужил в полку несколько лет. Военная служба показалась ему скучнейшей, он вышел в запас и поступил в университет. Но университета не кончил.
В сущности, что ему мог дать университет? Диплом и право преподавать в гимназии! Нет уж, спасибо, – педагог! Учитель гимназии! И вообще служба! Нужны деньги… Путешествовать хорошо… Вот англичане, молодцы, путешествуют и завоевывают! А русский увалень сидит на своих гречневых да овсяных полях… Деньги есть у дяди, да дядя скуп, на путешествия не дает.
Бросив университет, Проминский принялся читать современные романы, увлекаясь Киплингом и Джеком Лондоном.
Дядя Проминского Аркадий Николаевич Ваулин, акционер и директор-распорядитель большого завода, хотел бы видеть племянника деловым человеком. К чему эти беспредметные порывы в неопределенную даль? Моря, путешествия, какая-то Африка или Малайский архипелаг? Ах, на Таити увлекательно! Голые таитянки! Друг мой, сейчас нужна энергия, но энергия производительная.
– Дядя, кто к чему способен. Из бесцельных блужданий бродяг умные люди тоже извлекают выгоды.
– Все хорошо в меру, Александр!
Ваулин был невысок, широкоплеч, с квадратным лицом.
На квадратном лице, которое карикатурист изобразил бы в виде бульдожьей морды, даже поверхностный физиономист читал решительность и твердость. Галстуки Ваулин носил черные, бабочкой. Костюмы тоже черные.
В иную минуту, по строгости лица и костюма, он мог сойти за баптистского проповедника.
Однако бодрое состояние Ваулина омрачалось неприятными для него событиями в стране и брожением среди рабочих на заводе.
– Радетели о благе народном – социалисты! Удивительно модным стало у нас занятие – считать деньги в чужом кармане.
– Пусть себе считают, дядя! За границей тоже считают…
– Друг мой, в России от этого занятия бомбами пахнет.
Из любопытства, а также для того, чтобы понимать все, Ваулин читал книги марксистов. Некоторые страницы его возмущали, некоторые заставляли задумываться, но так как он читал не для того, чтобы найти истину, а для того, чтобы найти доказательства тому, что он, Ваулин, должен богатеть, то он пришел к выводу, что деятельность марксистов нужно пресекать не только тюрьмами, ссылками и виселицами – идеями нужно отвоевывать рабочих от социалистов.
Русский человек хоть и любит копейку… но если дать ему что-либо толковое, для души, он и от копейки откажется.
А вот что́ дать для души? Внушительного попа, хитро воздействующую книжечку? Тут даже жена Мария Аристарховна, с ее столоверчением, может оказаться полезной… Надо искать, думать.
Рабочий вопрос не давал Ваулину покоя. На заводе он хотел иметь покорную, послушную армию, а мастеровые, вместо того чтоб думать о нем, думали о себе.
Весной в Петербург из поездки на Дальний Восток вернулся инженер Валевский, строивший один из участков Сибирской магистрали, и в тот же день обедал у своего старого друга Ваулина. Он сидел рядом с хозяином, а хозяйка Мария Аристарховна и Саша Проминский – напротив.
Валевский рассказывал множество историй из быта и нравов Владивостока, Японии, Китая. Саша Проминский сначала слушал его скептически, но вскоре увлекся.
– Взглянем на карту, – говорил Валевский, – теплые моря будут омывать берега России. Я выскажу мысль, еще еретическую: культура человечества в скором времени переменит свое местожительство – с берегов Атлантики она переберется на Тихий океан.
– Желтороссия! – усмехнулся Ваулин. – А столица Желтороссии – твой знаменитый Дальний?
После обеда гость и хозяин уединились в кабинет, а Проминский остался с тетушкой в столовой…
– Вот почему бы мне не поехать в Маньчжурию? – говорил Проминский. – Новые земли, новые возможности…
– Какие там для тебя новые возможности, Саша?
– Не знаю какие, но трагедия моя в том, что дядя скуп и не хочет давать тех ничтожных грошей, которые нужны мне для того, чтобы ездить по свету и свободно искать истину.
– Ты ее не там ищешь, Саша.
Мария Аристарховна в свои сорок лет сохраняла девическую стройность тела и лучистость глаз. Говорила она мягким, застенчивым голосом, то опуская, то вскидывая ресницы, отчего моложавое ее лицо еще более молодело. Мир ей казался грубым, жестоким. Она любила искусство, но более всего вопросы духа, что привело ее к спиритизму и жажде духовного учителя.
– Милая тетушка, – проговорил Проминский, – пока мы на земле, мы должны искать истину на земле. Я не отрицаю ваших душ. Бессмертие не такая вещь, чтобы от него стоило отмахиваться. Но пока у меня есть тело, я хочу жить телом. Согласитесь, что оно дано нам вовсе не для того, чтобы мы познали его тщету.
– Ты когда-нибудь раскаешься!
Мария Аристарховна подняла глаза, – они у нее были нежно-голубые.
– Вам вовсе не сорок лет, вам всего двадцать пять, – сказал со вздохом племянник. – Я понимаю тех, которые в вас влюблялись…
На следующее утро за чаем Ваулин спросил Проминского:
– Науки ты свои бросил, мечтаешь об Африке и таитянках, не хочешь ли после рассказов Валевского в Маньчжурию?
– Но ведь вы все равно не пустите меня туда!
– Для дела пущу. Ты знаешь, мы строим корабли в Петербурге и перевозим их в разобранном виде в Порт-Артур. Однако не все там идет гладко…
– Для вашего дела, дядя, я не гожусь… я, честное слово, не способен подсовывать чинушам взятки. Я глубоко убежден, что если б вы меня послали в Маньчжурию без всяких обязанностей, я принес бы вам в тысячу раз больше пользы.
– Несомненный у тебя пунктик! Вас пара с Женей Андрушкевич, но та девка, а ты мужик.
– Женя Андрушкевич – своеобразная девушка, – заметила Мария Аристарховна.
– Весьма. Объявила себя язычницей и поклоняется солнцу!
– Она верующая.
– Не знаю, матушка, во что вы там веруете. Мы дни и ночи покоя не знаем, а вы веруете.
Мария Аристарховна заговорила тихо, не поднимая глаз:
– Мне кажется, что в то время, когда материализм распространяется с быстротой пожара, лучше уж верить в солнце, чем ни во что.
Андрушкевич, видный адвокат, имя которого прогремело по всей России во время одного из процессов, где он блестяще, хотя, в сущности, безуспешно, боролся с военно-окружным судом, был в близких деловых и дружеских отношениях с Ваулиным. Оба, по-видимому, были не прочь породниться, тем более что Женя не скрывала своих симпатий к Проминскому.
Но Проминский не испытывал склонности к семейному очагу.
– Может быть, я и в самом деле поеду в Маньчжурию, – сказал он тетке спустя несколько дней.
Однако он не собирался ехать туда дядиным комиссаром. Он отправился к Валевскому, подробно расспросил его о Дальнем Востоке и пришел к выводу, что рядовому офицеру там, конечно, плохо: глухие стоянки, ротный плац, водка, карты – вот все! Но умный офицер может жить на Дальнем Востоке не хуже, чем англичанин в Индии.
Еще год сидел он на диване в своей петербургской комнате, читал романы, изредка развлекался и наконец подал прошение военному министру.
Мария Аристарховна думала, что поездка на Дальний Восток не более как разговоры. Но когда Саша принес назначение, подписанное министром, она испугалась. Дальний Восток! Бог знает, что там делается: войны, опиум, гейши! Объяснился бы все-таки с Женей… Девушка пишет стихи, и недурные, порывиста, возвышенна! В общем, интересна. Может быть, она интереснее сопок и Желтого моря?!
Наутро она сообщила племяннику, что Женя, узнав об его отъезде, не могла скрыть своей растерянности и очень просит Сашу к себе на дачу восьмого июня, в день летнего солнцестояния.
У Жени Андрушкевич собирались молодые люди: студенты Гудима и Пневский, сестры Злата и Люда Еромицкие и молодой учитель гимназии Тырышкин. Все они были убеждены, что христианство со своим пессимистическим мировоззрением обветшало, что человечество устало от мизантропии и его нужно вернуть к жизнерадостному язычеству.
Солнце – вот непререкаемая истина!
Женя особенно гордилась тем, что к ее кружку присоединился Тырышкин. Еще год назад он посещал социал-демократические собрания и говорил о тяжком положении и страданиях рабочего класса. Но под влиянием Жени и ее стихов Тырышкин понял, что самое главное в мире – солнце. Солнце! Солнцу будем поклоняться!
Андрушкевичи имели в Финляндии дачу. На берегу моря адвокат построил по просьбе дочери обширную террасу, где новые солнцепоклонники могли поклоняться своему богу.
Восьмого июня Проминский поехал на дачу. Он нашел там в сборе все общество.
День был жаркий. Сосны, пески, холмы, покрытые кустами, дорожки в лес и к морю – все было жаркое, томящее.
Перед закатом гости облачились в туники и сандалии.
– Древняя Греция… Моление солнцу в Элевзисе! – сказал басом студент Гудима.
Все были серьезны, и это удивило Проминского, в качестве зрителя и неверующего присутствовавшего в своем пиджаке.
Женя посмотрела на него серыми длинными глазами:
– Как хорошо, не правда ли?
Проминский засмеялся и кивнул головой. У нее был веселый вздернутый нос, который менее всего шел к тунике.
Самыми красивыми в туниках были сестры Еромицкие. Телесная красота их выиграла от полуодежды. Студенты Гудима и Пневский, придерживая свои туники, шагали широкими шагами гладиаторов, и сандалии их шлепали на весь парк.
Тырышкин чувствовал себя неловко. Он не умел ходить в открытых сандалиях, ему все казалось, что он собьет пальцы, поэтому он выше, чем нужно, поднимал ноги, стараясь, однако, чтобы никто этого не заметил. Но этого никто не замечал по той простой причине, что все были в одном положении с ним. Кроме того, в учительском сюртуке Тырышкин выглядел человек человеком, раздевался он только в бане и никогда не задумывался, красив он телом или нет. Но сейчас он с отвращением увидел у себя тонкие кривенькие ножки, впалую мохнатую грудь, молодой, но уже выпирающий живот и сведенные плечи… Он шел сзади, стараясь побольше запахнуться, но проклятая туника была сшита так, что запахнуться было нечем.
Под террасой вилась дорожка, за неширокой полосой песка поблескивало море. Солнце садилось. Море и воздух приобрели лазурно-золотой оттенок.
Женя и Тырышкин приблизились к краю террасы и многозначительно вытянулись, смотря на солнце.
Остальные последовали их примеру.
Должно быть, со стороны, с моря, откуда шла группа купальщиков, они представляли забавное зрелище.
Четыре человека подошли к холму, два студента и две девушки. Одна из девушек, невысокая, с черными, коротко остриженными курчавыми волосами, удивилась:
– Что это за представление! Смотри, Лена!
Тырышкин не шевелился. До рези в глазах он смотрел на красный диск солнца.
– Не правда ли, мерзость, – продолжал тот же голос. – Чем забавляются богачи: разделись догола, набросили на плечи скатерти и стоят!
Женя Андрушкевич не выдержала. Забыв про ритуал, про то, что на нее смотрит Проминский, что эта минута должна решить ее судьбу, она крикнула:
– Как вы смеете мешать! Городового, что ли, познать?
Высокий, худой студент, с длинным носом, в мятой фуражке на затылке, сказал презрительно:
– Вот она, наша барская интеллигенция: уже и за городовым!
Он осмотрел участников мистерии и вдруг воскликнул:
– Таня, это же Тырышкин! Гриша, это ты?
– Я, – хрипло отозвался Тырышкин.
– Что это за маскарад, Гриша? То-то тебя нигде не видно. Ты, брат, с декадентами радеешь.
– Оставь его, Горшенин, – сказала курчавая девушка, – видишь, он ни жив ни мертв.
Она помахала террасе шарфиком, и все четверо, смеясь и громко разговаривая, пошли прочь.
Поклонение прервали. Никто больше не мог сосредоточиться на мировом явлении заходящего солнца.
За чаем Женя, изредка поглядывая на Проминского, который сидел в качалке и молчаливо курил, спросила Тырышкина:
– Кто эта черненькая, стриженая?
– Таня Логунова, дочь профессора Логунова.
– Ах, Логунова… Не думала я, что она такая наглая. Александр Александрович, оставьте качалку и присаживайтесь к столу…
Она смотрела исподлобья. У нее были крупные, слегка вывернутые губы и серые упрямые глаза. Она поняла, что Проминский и сегодня ничего ей не скажет.
Через неделю Проминский уехал во Владивосток.
Офицерская служба оставляла много досуга. Он поступил в Институт восточных языков и попутно учился живому разговорному языку у местных китайцев и японцев.
Знание китайского и японского языков ставило его в привилегированное положение и открывало перед ним широкую дорогу.
2Отца своего Маша Малинина любила. С ранних лет она помнила его суровым, чаще всего молчаливым, непьющим. Соседки всегда завидовали матери:
– У тебя Михаил непьющий! Что́ тебе! Разве у тебя такая жизнь, как у нас!
Мальчишкой Михаил жил в деревне Верхнее Змиево. Родитель его делал все, что судьба предопределила делать бедняку: зимой уходил в город на приработки, батрачил у богатеев деревни и все надеялся на чудо: то бог пошлет невиданный урожай, то выйдет закон, по которому каждому бедняку позволят прикупить земли. И денег сразу не возьмут, уплату рассрочат на двадцать лет.
Неизвестно, как сложилась бы судьба Михаила, если бы он не попал в церковно-приходскую школу в ученики к Иоанну Быстрову.
Этот священник не походил на обычных деревенских священников, обремененных обычными человеческими заботами: страхом перед начальством, заботами о детях, желанием лучшего места. Иоанн Быстров приехал в Верхнее Змиево и решил, что он останется здесь на всю жизнь. Был он молод, бороду носил небольшую, курчавую и легкие, разлетающиеся волосы. Матушка его тоже была молодая, худенькая и мало походила на попадью.
Каждое воскресенье отец Иоанн говорил проповеди. И проповеди его тоже не походили на обычные поповские проповеди. В них он не касался событий священной истории, он говорил о человеческой жизни, об обитателях Верхнего Змиева, и прямо с церковного амвона звучали знакомые имена и фамилии.
Иоанн Быстров ниву русского народа считал заросшей плевелами и полагал, что нечего ездить в Китай или Японию для обращения в христианство язычников, когда христианство в самой России находится под великим сомнением.
Он научил маленького Михаила тому, что жизнь земная временна, что материальные блага – вериги для души, которые человек все равно в минуту смерти оставляет. Стоит ли собирать столь неустойчивые сокровища?
Его настроения передавались односельчанам, сея неясную тревогу и возбуждение умов.
Вылились они в неожиданные слухи о том, что скоро правительство скупит у помещиков землю и передаст ее крестьянам.
Родитель Михаила был убежден в близком конце своих бедствий. Он говорил соседу Митрошину:
– Светлая голова у попа, смотрит и сквозь землю видит. Придет, Денис, наше время, вот увидишь, придет!
Однако все закончилось неожиданно и печально.
Если бы отец Иоанн был старец и голос его доносился из какой-нибудь пустыни, молва о нем, наверное, прошла бы как об учителе. Но он был молод, волосы подстригал высоковато, да и ряса его была, несомненно короче, нежели рясы всех известных Верхнему Змиеву священнослужителей. Обличения и поучения такого человека казались странными.
– По какому праву, – спрашивал местный лавочник, богатей и староста церкви Костылев, – учит не красть, не лгать, не желать жены ближнего, и не теми словами учит, которыми отцы церкви учили, а языком сомнительным, голым языком, и перстом указывает? Что это за перстоуказание?
Катастрофа с отцом Иоанном случилась в тот день, когда он указал перстом на самого Костылева. Быстров, идя по своему раз избранному пути, не мог обойти Костылева. Он долго молчал о нем, надеясь, что косвенные речи и указания подействуют на лавочника. Однако на лавочника не действовало ничто.
В проповеди на Духов день отец Иоанн указал перстом на Костылева. Благообразный, дородный Костылев стоял за свечным ларем, пересчитывая медяки выручки. Как всегда, он мало прислушивался к словам проповеди. Но вдруг заметил, что прихожане оборачиваются и смотрят на него. Он оглядел себя, ларь, взглянул через открытые двери на паперть: две старушки, утомившись службой, отдыхали на ступенях.
Тут он услышал свое имя. Священник обличал Петра Костылева в воровстве, обвешивании, обманах и в побоях жены, смирной и богобоязненной Евфросиньи, которая частенько не выполняла воли мужа, обвешивая обманывая не в той мере, в какой приказывал муж.
Багровый Костылев прирос к полу; открыв рот, он уставился на бледное лицо священника, на скупые жесты его рук, на рукава рясы, которые плавно колыхались в солнечных лучах, падавших из купола церкви; бешеная ярость сменила растерянность и стыд, охватившие его в первую минуту.
Неторопливо он закрыл ларь, положил ключи в карман и, не дождавшись конца службы, громко стуча сапогами, покинул церковь. Через час в легкой своей бричке он катил в город.
Костылев долго не возвращался. В лавке хозяйничала Евфросинья. Раньше мужики любили заглянуть в лавку в отсутствие «самого», а теперь как-то стало неловко заходить, точно совершен был нехороший поступок. Михаил с удивлением заметил, что даже те, кто одобрял проповеди отца Иоанна, на этот раз чувствовали себя смущенными.
– Вот поехал Костылев, – говорили, – а с чем приедет?
Костылев из уезда проследовал в губернию. Через две недели отца Иоанна вызвали в епархию. В Верхнее Змиево он не вернулся. От тонкой, черноволосой матушки узнали, что Быстров сослан в дальний монастырь. И тогда все жители Верхнего Змиева поняли, что раньше они жили правильно, по-христиански, и что христианство заключается не в том, о чем говорил отец Иоанн – в собирании духовных сокровищ и в действиях добра и любви, а в той жизни, какой живут все люди, угнетая и обманывая друг друга. И как-то даже легче стало после этого в Верхнем Змиеве, прошло беспокойство и смущение умов. Новый змиевский священник был человек обыкновенный: служил службы, отправлял требы, а в свободное, время обстоятельно ел, пил и употреблял вино.
С годами все яснее в чувствах и мыслях Михаила укреплялось представление о жизни, впервые появившееся в дни несчастья с Быстровым: в жизни законно быть неправде, стяжанию, воровству, прелюбодеянию. Христос пришел и не искоренил всего этого, – грешно думать, что искоренит человек. Для соблазна все это, Кто соблазнится, а кто нет. Кто возьмет, а у кого рука не поднимется. С такими мыслями было удобно. Они примиряли с неправдой, творившейся вокруг.
Отец умер. Мать умерла. Сестры разбрелись по людям, кто в прислуги, кто в батрачки. Михаил уехал в столицу искать счастья и поступил на Семянниковский завод. Человек он был смышленый, мастерство давалось ему быстро, и на третий год жизни в Петербурге женился он на девице Наталье, дочери своего же, семянниковского мастерового Хвостова.
Маша и Катя родились в рабочей казарме, в сыром темном углу, который в течение двух десятков лет оставался неизменным жильем Малининых.
Отец был неразговорчив. Домой приходил он настолько усталым, что понятно было его нежелание разговаривать, но и в праздничные дни он предпочитал молчать. В углу комнаты стояла аккуратная, его руками сделанная полочка, а на ней книги. Рядом с евангелием в кожаном переплете, ценою в рубль, помещались выпуски «Посредника», годовой комплект журнала «Христианин» и сборники рассказов о деятелях всемирной истории.
Субботние дни, совпадавшие с получками, были шумными днями за заставой.
Соседка Малининых Пикунова заглядывала в комнату:
– Наталья, я уже иду…
Она шла к проходным воротам завода встречать своего мужа, котельщика.
И туда шли все жены и дети.
Желтое трехэтажное здание главной конторы, обнесенное чугунной решеткой, возвышалось над пустырями и заборами, а за ним поднимались закопченные, латаные корпуса цехов.
В обычные дни рабочие торопились и в проходной так напирали друг на друга, что сторожа не успевали их обыскивать, только хлопали по груди, спине, плечам, а в субботу, получая деньги, задерживались у артельщика и выходили степенно, небольшими кучками, раздумывая о том, куда пойти – в баню или в трактир, – и те, кто решал идти в трактир, старались проскользнуть вдоль забора, на перекресток, а там иди уж куда хочешь: возле завода семнадцать трактиров и питейных заведений!
Но эта попытка не всегда удавалась, чаще жены и дети доглядывали своего.
– Мой схоронился за спину, – кричала Пикунова. – Нет, за спину тебе не схорониться! – Она расталкивала женщин и рабочих и устремлялась к Пикунову, который, отворачивая голову в сторону, старался пройти вдоль решетки.
Немногие женщины были спокойны в эти минуты, и среди этих немногих была Наталья. Она тоже шла с дочерьми к проходной, но смотрела вокруг гордо и спокойно.
Михаил не побежит в питейное заведение!
Такие дни были днями ее маленького семейного торжества.
Всей семьей они шли к лавочнику Дурылину и брали праздничной закуски – хорошей норвежской селедки, копчушек, чайной колбасы, свежих французских булок и для девочек шоколадки с орехами, по пятачку за шоколадку.
А народ уже расходился по трактирам. В мужские компании вмешивались женщины, решившие идти с мужьями:
– Если уж пьет, так пусть пьет на моих глазах!..
– Вон Пикунова уже пошла за своим, – говорила Наталья.
Двери трактиров хлопали, играла гармонь, ее перебивал громкий марш из трубы граммофона.
– Сегодня надо гулять!
– Не погуляешь – с ума сойдешь! Разве можно при такой жизни!
…– А у вас как на пасхе, – говорила Пикунова, заглядывая к Малининым поздним вечером.
Клеенка была чисто вымыта. Наталья сидела за штопкой белья. Михаил, надев очки, отчего его лицо принимало другое, важное выражение, читал книгу, тихо шевеля губами; девочки спали.
– Нет, погляжу я на вас… – говорила Пикунова.
– Да ты садись, Архиповна!
Пикунова садилась, клала на стол большие, толстые локти и вздыхала.
– Привела, что ли? – спрашивала Наталья.
– Привела… от получки рупь да навоз.
– Хоть бы погадал кто-нибудь про счастье, – продолжала Пикунова и оживлялась. – А в трактире у Зубкова нынче учинили суд и расправу…
– Над кем?
– Антонов со дружками вздул сторожа Федотова.
Михаил снимал очки.
– В прошлую субботу Антонов хотел пройти мимо проходной в ворота, потому что перед проходной грязь по колено, а он только справил себе новые сапоги. Федотов выскочил, ударил его кулаком и потащил в проходную. Там с двумя своими подручными, не слушая объяснения про сапоги, он так избил Антонова, что тот не сам ушел – унесли.
– Ну вот, теперь он, значит, рассчитался!
– Вдвоем, что ли, били Федотова?
– Какое вдвоем, человек десять! Злоба же у всех!
– А ни к чему, – говорил Михаил, надевая очки.
– Ну уж, конечно, тебе видней, – соглашалась Пикунова. – Пойду… Точно в церкви побыла у вас.
Она уходила к себе.
Когда Маша была девочкой, лет десять назад, жить было легче. Тогда за девять с половиною часов работы отец получал рубль. Семья существовала на семьдесят – восемьдесят копеек. А теперь для того, чтобы прожить день, требовался рубль, а за одиннадцать с половиной часов работы не удавалось получить более шестидесяти копеек.
На заводе регулярно снижали расценки, даже мастера сами от себя изловчались снижать оплату. Мать говорила, что они крадут или хотят выслужиться перед начальством; отец не говорил ничего или говорил:
– Что поделать, Наталья, не любит человек упустить там, где он может взять.
На лице его, когда он отдавал жене получку, появлялось, тем не менее, виноватое выражение. Наталья торопливо пересчитывала деньги.
– Что ж это такое? – спрашивала она. – Что они с нами делают? Опять снизили?
– На одну копейку снизили.
– Боже мой, да ведь это сколько на месяц-то выходит?
– На сверхурочных буду вырабатывать! Ты успокойся. Что поделать… жизнь человеческая… – отец умолкал и садился за стол.
Вот тут всегда по этому единственному поводу между отцом и матерью возникала ссора.
– Чего ж вы молчите? – спрашивала Наталья. – И чего ты молчишь? «Христос приходил научить правде и не научил»? Так, что ли?
– Да, не научил, – спокойно говорил отец.
– А я не хочу, я не признаю. Господи, дети есть, девочки! Одеть-обуть надо… Грамоте научить. В школу у людей ходят. Неужели наши не пойдут?
Наталья волновалась. В эти минуты она не хотела знать никакой правды, кроме той, которая была в ее душе, а эта правда требовала от нее, чтобы она, Наталья, сама жила по-человечески, чтобы по-человечески жили ее дети и чтобы человек, проработавший на заводе целый день, имел за это кусок хлеба. Она уходила к соседям изливать свое возмущение.
Через несколько лет Маша уже понимала, что отец ненавидел неправду, но заставлял себя смиряться перед ней.
Однажды Пикунов в воскресенье вечером пришел из трактира без пиджака. Он много выпил, денег не хватило, а в трактире за столиком в углу сидел Бачура.
Приехал он из Киева, сначала работал на заводе, потом работать перестал. Сначала пил в трактирах, как все, потом пить перестал. Сидел в углу, в тени, и смотрел, как пьют другие. Примечал, когда человеку нужно выпить еще, а в кармане уже ни шиша.
– Дать полтинник?
– Христа ради… будь другом!
Бачура клал на стол полтинник, а руку протягивал к пиджаку, к картузу, иногда к сапогам.
И человек, в неугасимой жажде спиртного, отдавал ему пиджак, картуз или тут же разувался.
– Смотри, завтра принеси полтинник, а то…
Человек приносил на квартиру к Бачуре полтинник, но Бачура никогда не возвращал вещь за сумму, которую ссудил.
Пикунов, боясь, что Бачура и с него захочет взять больше полтинника, попросил Михаила пойти за пиджаком вместе.
Однако Бачура не впустил в свою комнату двух.
– У меня имеется ваша вещь? – спросил он Михаила. – Нет?
И захлопнул перед ним дверь.
Через четверть часа Пикунов вышел. Он был красен, пот выступил на его лбу. Пиджака на нем не было.
– Три рубля хочет! – сказал Пикунов хриплым шепотом и ударил себя по ляжкам.
Дверь была плотно закрыта, Михаил застучал кулаками и сапогами.
Из-за дома с остервенелым лаем выскочила собака. На улице остановился городовой, приглядываясь к тому, что делается за низким заборчиком.
Когда Михаил вернулся домой, глаза его неистово блестели. Он ходил по комнате и тяжело дышал, точно преодолевал физическое препятствие. Наконец заставил себя взять с полки книгу.
– Что ты хочешь? – сказала насмешливо Наталья, неотрывно следившая за мужем. – Христос приходил и не научил! Куда уж нам! Так, по-твоему? А я, будь я мужиком, я бы этому кровопийце голову снесла. А вы, прости вас господи, в ножки ему кланяетесь!
На трехэтажную казарму было всего две плиты. Огромное, сырое, низкое помещение кухни едва освещалось одним окном. Зимой под потолком горела тусклая лампа. На грязных столах, на мрачных плитах женщины стряпали ощупью.
Когда Маша подросла, она стала помогать матери по хозяйству, ходила с нею на поденщину к мастеру Крутецкому, таскала дрова в прачечную, стирала белье.
Она любила мать и гордилась ею. Может быть, та непримиримость, которая отличала всю ее последующую жизнь, была заложена в ней в эти годы матерью. Сама Наталья некоторыми своими привычками тоже гордилась… Она превосходно стирала белье. С удовлетворением развешивала она во дворе свои ослепительно сверкавшие простыни, наволочки, цветное…
Пусть старенькое, рваное, зато чистое!
– Мама, смотри, у Архиповны серое какое… – говорила Маша.
– Это не от бедности и не от трудовой жизни, а от нерадения, доченька… Раз прополоскала, и все!
Наталья каши готовила не так, как соседки. Женщины, промыв крупу, бросали ее в кастрюлю. Наталья рассыпала крупу на столе и отбирала каждую крупинку.
Пикунова заходила, смотрела и, хотя видела сто раз, как Наталья перебирала крупу, каждый раз восклицала:
– Опять! А я вот не смогла бы… Чего там, и так сожрут!..
Наталья только усмехалась. Когда она подавала на стол кашу, это была пышная, чудесная каша.
– Моей кашей можно и архиерея угостить, – говорила она.
Купцы за заставой держали товар последнего сорта, но постоянным покупателям делали скидку.
Когда открылась заводская лавка, Наталья сказала купцу Дурылину:
– Теперь вам трудно придется, Иван Афанасьевич, соперник сердитый завелся.
– Мы сами сердитые, – ответил Дурылин. – А вот я вам, Малинина, на макароны полторы копеечки на фунте сброшу, а на пшене и все две…
И, что поделаешь, шла к Дурылину. Тем более что и в заводской лавке не было большой радости.
Чистота в доме! Как ни было трудно с деньгами, Наталья блюла чистоту.
Она мыла пол песком, скоблила ножом табуретки, обметала каждую неделю паутину, и поэтому к рождеству и пасхе, когда все женщины с ног сбивались от усталости, приводя в порядок жилье, у Натальи было гораздо меньше работы.
Маша любила эти предпраздничные дни. Мать и она, повязавшись по самые брови платками, выносили на двор тюфяки, подушки, одеяла, свежий ветер прохватывал вещи, камышевки выбивали пыль…
– Коридор будем мыть, мама?
– Непременно. От коридора вся грязь в комнату.
– А Архиповна говорит: «Не буду я нынче мыть коридор, все равно мужики занавозят».
– Я спрошу у ней…
– Эй, Архиповна! – кричала она, завидя Пикунову. – От коридора отказываешься? Мыть не хочешь?
Пикунова, которая не хотела мыть коридор и говорила об этом соседке Тишиной, отвечала Наталье:
– Да что ты! Будем мыть, как всегда!
Если жизнь наставляла Михаила устами отца Иоанна и страницами книг, вещавших, что все на земле кратковременно и что человек не должен печься о земном, то дочь его Маша этих наставлений не могла ни принять, ни понять. Земное для нее было полно самого большого, разнообразного и захватывающего смысла. С годами она все более остро чувствовала неправду, которая ее окружала, и тот день, когда она встретила Анатолия Венедиктовича Красулю, был большим, торжественным днем ее жизни. Она поняла Красулю сразу, она будто давно уже знала все то, что он говорил. Она слушала его затаив дыхание и все боялась, что он замолчит или заговорит о другом. Был вечер ранней сухой осени. Они шли мимо деревянных заборчиков, за которыми зеленели кусты и деревья, кое-где яблоньки наливали последним соком мелкое северное яблоко и пунцовели астры на скудных городских клумбах.
И вся эта скудная отрада заставской жизни как-то по-иному вдруг обрадовала Машу, точно луч света упал на все.
– Значит, Анатолий Венедиктович, рабочий класс – это такая сила, которая в конце концов победит всех своих врагов?
Красуля весело посмотрел на нее. Круглое бритое лицо с маленькими черными усиками, темные глаза смеются… Тогда она не могла представить себе сумрачным этого человека. И подумала: это потому, что он знает правду.
Она сказала, смотря такими же, вдруг заблестевшими глазами:
– Какое счастье, что на земле есть правда!