Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 117 страниц)
В лазарете Логунов не сразу увидел Нину.
Прошел низенький доктор с черной лопатообразной бородой, пробежала по двору светловолосая сестра милосердия, мельком взглянула на Логунова и исчезла в палатке. Легкораненые сидели на земле у перевязочной. В соседнем дворе расположился санитарный транспорт, и оттуда через глинобитную стену ветер приносил запах конского пота и навоза.
Нина шла по двору, оправляя прическу, и по медленным ее движениям, по осунувшемуся лицу Логунов понял, как много она работала. Он ее не окликнул, не вскочил, не бросился к ней. Он весь превратился в зрение. Она шла несколько широким для женщины шагом, в светло-серой юбке и такой же блузке, в белом переднике с широким нагрудным красным крестом. Рукава блузки были закатаны по локоть, обнажая круглые, темные от загара руки. От ее похудевшего лица, твердого по-мужски шага, от волос, которые, как только она опустила руки, тут же уронили две пряди, – от всего этого, схваченного хотя и мельком, но жадно, он ощутил прилив гордости и счастья.
Она направлялась в проход между фанзами и вдруг обернулась, краска залила ее лицо… Логунов, не обращая внимания на раненых, с удивлением и осуждением смотревших на него, побежал к ней.
– Я освобожусь только к вечеру, – сказала Нина сдержанно, как говорят с обычными знакомыми.
В первую минуту Логунову показалось, что между ними все кончено, что все случившееся вечером после разгрома японского батальона – каприз, порыв, а сейчас она трезво и равнодушно говорит ему: подождите, я занята!
Но, взглянув в ее глаза, он увидел такой свет, что, весь растворяясь в счастье, приложил пальцы к козырьку:
– Нина Григорьевна, я навещу вас вечером!
Погнал коня галопом. Ветер в лицо был горяч, поля зелены, китайцы, голые до пояса, в конических соломенных шляпах работавшие на полях, подымали головы, с любопытством глядя на всадника.
В роте он узнал новость: 1-му батальону под командой Свистунова приказано присоединиться к отряду генерала Келлера, на которого Куроки обрушивался всеми своими силами.
Батальону придавалась батарея Неведомского. И батарея, и батальон отправлялись через Ляоян, где должны были получить патроны и снаряды не только для себя, но и для дивизии.
Шапкин озабоченно сидел в палатке и смотрел в землю.
– Знаменитый батальон, вот и посылают, – сказал он. – Господи! Жара какая! Не люблю я в простоте своей души жары… – Грязным носовым платком он вытирал лицо и шею.
– Когда выступаем, Василий Васильевич?
– Завтра утром… Хорошо вам, молодым, а вот семейным…
Он вздохнул и снова стал смотреть в землю.
Логунов сел писать письмо в Петербург.
Дома ничего не знают о Нине. Теперь он напишет о ней. Но невозможно плоскими получались все слова:
«Дорогая мама, я полюбил и женюсь…», «Я решил жениться… она согласна…»
Он вымарывал и зачеркивал. Нельзя же писать так о том чрезвычайном, что произошло с ним. Он впервые увидел, до чего невыразителен язык, годный высказывать только грубые, точные вещи. Перечеркнул все, оставил два слова: «Я полюбил». Потом приписал: «Подробности в следующем письме».
Вечером он помчался в лазарет.
Вот уже видны земляные стены деревни, тополя, сосновая роща, красные черепичные крыши фанз. Вот полуголые крестьяне идут с полей с короткими мотыжками в руках в неизменных своих синих штанах. Арбы тянутся с поля. Ослы, впряженные в них, трусят мелким шагом.
Нина стояла в дверях низкой фанзушки с прорванными окнами.
Он хотел взять ее под руку и повести со двора на вечернюю дорогу, над которой уже окрасились в багрянец облака, но Нина отрицательно покачала головой: она не пойдет, она может понадобиться здесь. А кроме того, нехорошо сестре милосердия ходить под руку с офицером. Ведь никто не знает тех чувств, которые связывают их.
Логунов покорился. Они прошли в фанзу, где стояли походные постели сестер. Три чемодана, поставленные друг на друга и накрытые цветной тряпкой, означали туалет.
Он заговорил медленно и торжественно, потому что кроме своего прямого смысла каждое слово имело и тот самый главный смысл, что оно – слово любви.
Он рассказывал о том, как не хотели дать крест Емельянову, припомнив старый его проступок, как все-таки дали и какой конфуз вышел в конце концов с крестами. Он рассказывал о сражениях, в которых участвовал, и о выводах, которые сделал из всего того, что наблюдал. Потом ему захотелось рассказать о сестре Тане. Потом само собой вылилось признание, что радость его жизни будет в том служении народу, какое знали и знают лучшие русские люди.
Говорил он это с восторгом и гордостью, точно он уже и сам многое сделал для народа.
– Помнишь, как ты обижался на меня? – спросила Нина, впервые говоря ему «ты», пугаясь этого слова и удивляясь его чудесной силе приносить счастье.
Она стояла к нему вполоборота, и на фоне закатного неба все в ней было подчеркнуто: и несколько крупные губы, и волосы, убранные над прямым лбом, и круглая крепкая рука на деревянном переплете рамы.
4В Ляояне полагали задержаться на день. Батальон и батарея разбили палатки. Задымила кухня. Эшелон с боеприпасами стоял на третьем пути, длинный, внушительный и тихий, как все составы особого назначения.
Неведомский и Свистунов прошли вдоль поезда. Вагонов было много, снарядов и патронов, следовательно, тоже. Офицеры были довольны.
На одной из тормозных площадок сидел в плотной, тяжелой рясе монах. Ему было жарко, и он расстегнул рясу, непристойно обнажив мохнатую грудь.
– По-видимому, миссионер, – сказал Свистунов. – Однако нашим миссионерам далеко до французских и английских. В Тяньцзине был мне знаком иезуит. Отрастил себе рыжую косу, усищи ниже подбородка, надел китайскую кофту, юбку, войлочные туфли и в таком прокитаенном виде обделывал свои делишки. Продувная бестия!
Шапкин с обозом подъехал к самому составу. Свистунов передал ему наряды, и капитаны вернулись в палатку.
В углу, на бурке, полулежал Логунов. Ему хотелось рассказать Неведомскому о своем счастье. Но какими словами рассказать? Он так и не нашел слов родителям для «подробностей в следующем письме».
Вот из палатки он видит ляоянскую площадь, стараниями интендантов превращенную в гигантский провиантский склад. Целые башни из мешков с мукой, крупой, овсом! Вот проехал в таратайке, обгоняя обоз, памятный ему корпусной интендант Иващенко: «Я не способен к полевой службе». Вид у него совсем измученный, должно быть, жара доняла-таки его. Над площадью, складами, над всем городом – чистое небо.
Какая это удивительная сила – чистое небо!.. А рассказать Неведомскому о Нине – никак не расскажешь!
Топорнин лежит у противоположного полотнища и курит. Славный Вася Топорнин! Он любит петь песни о невестах, которые провожают суженых на войну…
Денщик принес кипяток в ведре и полотенца.
– Желающие могут освежиться, – предложил Неведомский.
В эту минуту в палатке появился Шапкин. Расстегнутый китель взмок на его плечах, фуражка съехала на затылок.
– Почему так скоро? – удивился Свистунов.
– Павел Петрович, патронов-то нет!
– Как нет?! А состав?
Шапкин махнул рукой и опустился на бурку.
– Иконы!
– Что иконы? – не понял Неведомский.
– В составе, который пришел со снарядами и патронами, нет ни снарядов, ни патронов. Один иконы.
Минуту Свистунов смотрел в морщинистое, потное, бесконечно удивленное и возмущенное лицо Шапкина и вдруг захохотал.
– Оказывается, русские монахи тоже не дураки!
– Представьте, огромный состав, который значится по всем документам как груженный снарядами, нагружен иконами, – с изумлением проговорил Шапкин. – Я обошел все вагоны. Иконки деревянные, жестяные, медные… Я спросил монаха, который сидел на тормозе и оказался хозяином состава, что он намерен делать с таким чудовищным количеством святой утвари. Он сказал: «Благословлять будем!» – «А победа будет?» – спросил я. «Господь пошлет». – «Ну, раз пошлет, тогда благословляйте. А сколько, святой отец, будет стоить?» – «От трех копеек до двугривенного». – «Солдатам по карману… А для офицеров есть?» – «Как же, серебро и голубая эмаль!» Я хотел было купить, да у святого отца не оказалось под рукой. – Шапкин тяжело вздохнул.
Свистунов и Неведомский хохотали. Топорнин дымил, вытянувшись на бурке.
– Удивляюсь вашему смеху, – сказал он. – Неужели весело? Это же предательство! Мы каждую пулю жалеем, врага бережем, а они – целый состав с иконами! Что же, нам в бой с иконами идти? Я бы картечью по составу! И пусть меня судят, отлучают от церкви, что хотят!
– Вокруг палатки нижние чины, – предупредил Свистунов, – потише!
– Наплевать мне на всех, – пробормотал Топорнин.
– На печальном фоне наших государственных неудач есть некоторые отрадные явления в личной жизни господ офицеров, – заметил Свистунов. – Судьба некоторых наших товарищей приняла поэтические формы. – Капитан взглянул на Логунова и многозначительно кашлянул.
Момент для сообщения Свистунов выбрал самый неудачный, – разве можно было в эту минуту говорить о любовном счастье?
Логунов почувствовал себя глупым, беспомощно улыбнулся и сказал:
– Ну что ты, Павел Петрович!
Шапкин достал из кармана кожаный порттабак, папиросы в нем измялись. Это еще прибавило ему досады.
– Какие там теперь у молодежи поэтические формы, – вздохнул он. – Получил от племянника письмо… пишет, что разошелся с невестой по причине разных взглядов на жизнь. Вот как оно теперь: по причине разных взглядов на жизнь!
– Мужчина с женщиной из-за взглядов на жизнь не расходятся, – буркнул Топорнин.
– В наше время не расходились, а вот теперь – представь себе!
– Не представляю. Отношения между полами не основаны на взглядах на жизнь.
– Ну, это положим, – заметил Неведомский. – Ты огрубляешь.
– Нет, Федя, не убеждай. Любовь, брат, она того… Можно и убийцу, и грабителя любить.
– Николай Александрович, когда мы стояли под Ташичао, я познакомился с одной сестрицей… – проговорил Неведомский. – В отношении тебя она совершенно не умела скрыть своих чувств. Не та ли?
– Именно та, – подтвердил Свистунов.
– Гм, – покачал головой Неведомский, – серьезная барышня. Вот эта может из-за взглядов…
Логунов прислонился к полотнищу, туго натянутому и горячему.
– Не умела скрыть своих чувств, говоришь?
– Не умела. Она очаровательная. Я понимаю тебя.
Глаза Неведомского поблескивали сквозь стекла очков. Светлые волосы коротким ежиком стояли над бронзовым лицом. Ему весело было смотреть на счастливого Логунова.
– А вот племянник разошелся, – снова заговорил Шапкин. – Невеста его – дочь учителя прогимназии Бардунова, тихонькая, смирная, никогда не подумаешь, что у нее взгляды… Разные взгляды! Бог знает что он пишет – не то ее хочет застрелить, не то себя.
– Он ведь у тебя офицер, – сказал Свистунов. – Женщина, по-моему, для солдата хотя и важна, но иной раз, честное слово, неплохо, что отношения с ней расстраиваются. Сам я, как известно, бобыль. Моя холостая жизнь убедила меня, что брак – состояние очень относительное. Кто-нибудь из вас бывал в Цицикаре? Никто? Мы стояли там до боксерского восстания. Дворец дзянь-дзюня помещался в импани, сиречь в цитадели, за толщенной сизой кирпичной стеной. Дзянь-дзюня попросили выехать, и во дворце разместилось офицерское собрание. Ели и пили мы в Цицикаре обильно, а жили вообще привольно. Отъедешь на полчаса от города – фазаны, дрофы, утки, лисицы! А весной и осенью – тьма-тьмущая перелетной птицы. Однажды поехали мы компанией на охоту. Я стрелок неплохой, зафырчит петух, выкатится в воздух, как огненный шар, приложусь – падает. Настроение делается все лучше и лучше, иду себе, иду… А товарищи мои тут же в поле варят суп из фазанов… Не знаю, между прочим, лучше супов, чем из свежей фазанины. От костра несется наша маньчжурская песня:
Может, завтра в эту пору
Гром и ядра зашумят,
Ядра с ревом, пули с свистом
К нам с Хингана полетят.
Может, завтра в эту пору
Нас на ружьях понесут
И уж водки после боя
Нам понюхать не дадут.
Песня несется, а я иду к далекой квадратной колонне, – посмотрю, думаю, что это за штука, и кстати отдохну около нее в тени, потому что солнце жжет нестерпимо. У колонны, сложенной из сизого кирпича и накрытой черепичной крышей, прежде всего бросилась мне в глаза громадная черепаха. Эти черепахи, по-моему, замечательное произведение искусства. Морды у них грустные и умные, точно сожалеют они о человеческом безрассудстве. Тончайшей работы камни. Самый столб испещрен иероглифами. Вспомнил я, что это памятник местному губернатору By Ту-шаню, прославившемуся добрыми делами. Черепаха – символ долговечности. Другими словами, пусть память о тебе, добрый губернатор, живет тысячелетия! Я обошел каменный столб и сам окаменел: на земле, на короткой траве, прислонившись к колонне, сидела женщина, наша русская женщина, в белой черкеске, при кинжале и пистолете, и читала книжку.
Я растерялся. А она не растерялась, спокойно сказала:
– Здравствуйте, господин штабс-капитан, поздравляю вас с удачной охотой!
Незнакомка оказалась Татьяной Васильевной – фамилии не назову, ни к чему, – женой капитана охранной стражи. Полгода назад вышла замуж, мужа любила безумно, кроме того любила носиться по степи верхом, и непременно одна. У ней были пистолеты и легонькая двустволка – 24-й калибр, золотая насечка… Одним словом, я забыл про то, что варится суп, что я голоден. Присел на травку подле Татьяны Васильевны и отдался в ее власть. Я слушал ее голос, а голос у ней был замечательный, – не нужно музыки, не преувеличиваю! Я смотрел на ее профиль и думал: что рядом с ней произведения искусства? Лицо ее было изумительно. Я смотрел на ее руку и думал: вот люди строят дворцы, как бедно это, как нище по сравнению с ее ладонью… Одним словом, я влюбился. И что удивительнее всего – она, только полгода назад вышедшая замуж и обожавшая своего капитана, тоже влюбилась в меня. Вы посмотрите, каков я: рост средний, я – больше в ширину, чем в высоту, а это не придает фигуре стройности… Лицо – я частенько тогда смотрелся в зеркало, – как говорят, вырублено топором… В самом деле, нос, губы, лоб – все сделано как будто бы не для того, чтобы нравиться женщинам, да еще красавицам. А вот поди ж ты, влюбилась! Полк наш простоял в Цицикаре полгода, целые полгода я наслаждался неземным счастьем. А потом мы расстались. И, по правде сказать, как раз вовремя. Во-первых, капитан стал что-то подозревать; во-вторых, я чувствовал, с меня довольно. Хорошо, чудесно, божественно! Но – довольно. Когда полк выступил из Цицикара и скрылись в туманной дали городские стены, я облегченно вздохнул и затянул нашу песенку: «Может, завтра в эту пору гром и ядра зашумят…» Это была любовь очаровательная, поэтическая… а женитьба?.. Вот мой капитан охранной стражи женился… Однако не хотел бы я быть на его месте… Нет, не стоит жениться. У цивильного, живущего в городе, или у помещика, конечно, смысл в женитьбе есть. Жена у него – человек, без которого невозможен нормальный дом, дети, уважение сограждан… Ну, а какого черта жена солдату? Пусть извинит меня Василий Васильевич Шапкин.
– А я не извиню, – сказал Логунов. – Ну разве можно так, Павел Петрович!
– Друг мой, женихам в сем вопросе слова не дается. Невесело подчас, согласен, да что поделаешь – жизнь!
Топорнин вылил из фляжки в стакан остатки водки и выпил ее одним глотком:
– В дрянном мире мы живем, господа!
– Нет, я решительно не согласен с тем, что мы живем в дрянном мире, – возмутился Логунов.
– Я тоже не согласен, – негромко сказал Неведомский.
Топорнин пожал плечами и вышел из палатки, Логунов вышел следом за ним; хотелось развеять меланхолию этого симпатичного ему человека.
Топорнин стоял и смотрел, как садилось солнце. Дальние сопки за горой Маэтунь покрылись розовым налетом. Дома Ляояна тоже розовели, а башня Байтайцзы, стоявшая на полпути между городом и станцией, огромная, под железной мандаринской шапкой о семи железных шариках, указывавших на высокое достоинство лица, в память которого воздвигли сооружение, возвышалась над полями косой тенью. Поля подступали к самому городу, и сейчас, вечером, оттуда несло пряным запахом хлебов.
Логунов взял поручика за локоть и слегка пожал.
– Так-то, – сказал Топорнин. – Чего мне сейчас хочется – послушать пение… Пойдем, что ли?
– Где же мы послушаем пение?
– Есть такое место. Женское художественно-ремесленное училище! – произнес он по слогам. – Неведомскому досталось приглашение на школьный благотворительный вечер. Сам он не ходок, так мне вручил. Программка составлена из песен и декламации. Возраст не указан, но, по правде сказать, если дети, то по детям я соскучился.
– Пойдем, – согласился Логунов.
5Ханако сидела в спальне Чжан Синь-фу. Мать и жена Чжана стояли у дверей. Они редко видели иностранок и теперь вдосталь удовлетворяли свое любопытство, рассматривая японку.
Прежде всего их удивили ноги. В белых таби, грязных от дороги, ноги показались им чудовищно огромными. Мать не удержалась и потрогала их.
– Как у мужчины, – сказала она невестке, – пощупай, какие пальцы.
Невестка пощупала.
– Твердые и большие!
Невестке не понравились и глаза Ханако. Красота женского лица – щеки, а на лице привезенной щеки были незаметны из-за больших глаз.
Потом, разохотясь, они трогали ее руки, волосы, грудь, Ханако сидела без движения. Она мучительно думала о том, что предпринять. Ее покупали, продавали и перепродавали. Она была товаром. К этому привыкли на ее родине – такова судьба женщины.
Но разве к такой судьбе готовила себя Ханако?
Бежать! Она выйдет из ворот этого дома, а дальше что?
Город неизвестен, люди незнакомы, денег нет… Хозяин тут же поймает ее и уж позаботится, чтобы вторично не убежала.
Искать русских? Сказать: мой отец русский… помогите!
Но кто будет тот русский, которого она встретит? Поверит ли?
Поверит! Не может не поверить…
Поговорив и посмеявшись, мать Чжана ушла передать свои впечатления соседкам, а жена его повела Ханако во двор.
Чжан Синь-фу был зажиточным человеком, и во дворе, за глиняными стенами, расположился целый городок фанз и фанзушек.
– Сюда, сюда, – сказала Чжан, поворачивая к проходу в стене.
За стеной приютилась низкая фанза с широкими окнами. Короткая трава покрывала дворик, у стены росли кусты, в кустах прыгали птицы.
Половину большой комнаты занимали каны, устланные красными пыльными одеялами, и высокие грузные сундуки. Чжан ворчливо принялась за уборку. Ханако не знала, что ее привели в праздничную спальню Чжана и жена ворчит потому, что ей неприятно появление в спальне молодой женщины. Окна были закрыты, в комнате пахло затхлостью и дымом. Ханако хотела было выйти во двор, но Чжан угрожающе схватила ее за рукав.
– Оставь меня, – сказала Ханако по-японски. – Ты мне надоела.
Она оттолкнула женщину и вышла во дворик. Чжан не могла угнаться за ней на своих культяпках и визгливо закричала.
Ханако стояла во дворе под бездонным зеленоватым небом, в десяти шагах от серой стены, которая закрывала от нее мир; слышала веселую возню птиц, визгливый противный голос хозяйки и стук колес на улице. Во втором дворе стояло несколько мужчин. Да, не так просто бежать отсюда.
Обеспокоенная дерзким поведением молодой женщины, Чжан проковыляла к проходу и, закрыв его своим телом, крикнула:
– Пошлите сюда кого-нибудь, я боюсь за нее!
Она стояла так до тех пор, пока не подошла свекровь.
Вдвоем они решительно взяли девушку за руки и водворили в фанзу. Ханако не сопротивлялась. Не нужно вселять в своих хозяев подозрение! Старуха принесла узел с платьем и стала показывать знаками, что нужно переодеться.
Хорошо. Даже лучше, если она будет в китайском платье.
Ханако сняла пояс и кимоно.
Мать и жена Чжана внимательно разглядывали узор ткани и бант, который в их руках сразу потерял свою форму. Голубое кимоно с нежнейшими ветвями красных вишен они долго мяли в руках и высказывали соображения по поводу покроя и удобства.
Из своего узла они вытащили прежде всего лифчик с застежками на боку. Но лифчик не мог сойтись на груди Ханако. Чжан засмеялась.
– Надо шить заново, – сказала она. – Неужели какой-нибудь мужчина может пожелать такое изобилие непристойного?
Ханако надела длинные штаны, перепоясалась красным кушаком. Шелковая кофточка оказалась впору. Затем она облеклась во вторые штаны и в темно-синюю кофту. Костюм был удобен, но тяжел.
Несколько раз в течение дня она выходила из фанзы и садилась на каменную скамью. Кому теперь принадлежит Ханако? Предприятию или частному лицу? Но, в сущности, ей все равно. Не для того она родилась, чтоб удовлетворять чью-то похоть!
Из-за стены по-прежнему доносился стук колес. Ехали арбы, громко стуча по камням; голоса погонщиков были однообразно громки и повелительны. За внутренними стенами тоже раздавались голоса. Разговаривали женщины, кричали дети. Старуха сидела у прохода в стене и не сводила глаз с Ханако.
В обед принесли лапшу из морской травы, пельмени и раков.
Ханако была очень голодна, несчастья не сломили ее аппетита, и она уничтожила все принесенное.
Вечером подали те же пельмени и вареную курицу, мелко нарубленную и перемешанную с красной капустой и рисом.
Кормили хорошо. По всей вероятности, богатый человек купил ее для себя.
Когда стемнело, старуха зажгла фонарь у входа в фанзу и несколько кремовых и розовых фонарей над канами.
Ханако ничего не могла поделать с ознобом, который вдруг прохватывал ее, хотя в фанзе было душно. И на дворе, несмотря на вечер, тоже было душно. Мысли сменялись одна другой.
Она вспомнила отца. Теперь, когда русские были так близко, мысли о нем появлялись все чаще. Особенно отчетливо она помнила его последний приезд. Она играла у ворот, когда увидела курумайю, мелкой рысцой подвозившего колясочку. В колясочке сидел отец в сером костюме и золотистой соломенной шляпе. Между коленями он держал трость.
Ханако тогда испугалась, убежала и притаилась за кура, где во время дождей хранят от сырости вещи. Ей было страшно, и вместе с тем она была счастлива. Она сразу узнала отца, хотя не видела его два года.
Они говорили по-русски в тот день, и отец очень смеялся ее русским словам.
Через неделю он уехал. Они с матерью провожали отца. Он стоял на борту «Хозан-мару» – большой, больше всех ростом на пароходе!
– Смотри же, дочка, хорошо учись русскому языку, – говорил он. – Не забывай, что ты русская.
– Русская, русская, – шептала Ханако. Ей было и грустно и весело. В прежние приезды отца она была еще маленькая. Но теперь ей хотелось быть с отцом и любить его.
«Хозан-мару» дал гудок, отец приподнял шляпу и стал поворачиваться вместе с пароходом.
Вот между «Хозан-мару» и берегом широкая полоса воды, из труб его валит густой коричневый дым и долго не тает в воздухе. Какой-то огромный пароход, медленно двигаясь, заслонил «Хозан-мару». Когда он прошел, «Хозан-мару» оказался далеко и отца нельзя было уже разглядеть, а он, наверное, стоял у борта и все смотрел на то место пристани, где остались две его женщины, большая и маленькая.
С тех пор она не видела отца. На следующий день после его отъезда налетел тайфун. Страшный тайфун, уничтоживший полгорода. Жители спешно разбирали дома и увозили их вместе с вещами под защиту горы. Мать Ханако тоже увезла свой дом. Дрожа от холода, мать и дочь сидели, прикрываясь зонтом от мелкого непрерывного дождя. Вокруг, под зонтами, одеялами, циновками, дрожали тысячи людей. Неба точно не было. Ничего не было, кроме секущей, холодной, все пронизывающей воды.
Ханако не думала о дожде и бедствиях в городе, она думала об одном: отец в море, а в море тайфун еще страшнее.
На третьи сутки тайфун утих, и жители восстановили свои дома. Домик Масако тоже занял свое старое место, опять поставили низенький забор и вычистили занесенный песком и камнями сад. Приведя все в порядок, мать отправилась в пароходство узнать судьбу «Хозан-мару». Ее успокоили: пароход уцелел. Однако ей не могли сообщить, все ли пассажиры уцелели. Море сурово, оно смывает с палубы людей.
Но в общем жизнь Ханако не складывалась печально. Все было бы хорошо в ее жизни, если бы не дядя Ген!
Единственным желанием всегда хмурого дяди было желание заработать побольше денег. Он завидовал всем, к кому приходило денежное счастье. Он ненавидел русских, потому что у него были виды на Маньчжурию, а русские этим видам мешали. Он ненавидел племянницу, потому что ее отцом был русский. И возненавидел еще больше, когда узнал, что она связана с социалистами.
Пока ты победил, дядя! Но посмотрим, что принесет тебе завтрашний день. Никогда Ханако не покорится, никогда!
В парке Хибия в день встречи с Юдзо она шла под своим новым зонтом, который обозначал для нее новую и мало еще кому известную Японию – Японию освобожденного народа. Этот зонтик и сейчас с ней…
Налетели тучи комаров. К сожалению, в доме нет накомарников. Старуха вставила в фонарь свечу. Пошла, держась руками за стены. Ханако вздохнула и прислушалась. Грузным гулким топотом наполнилась соседняя с фанзой улица. Гнали скот. Погонщик закричал пронзительным голосом. В топот копыт, в человеческие голоса вплелся стук колес по твердой дороге.
Потом все стихло. Улица замерла. Сумерки сменились тьмой. Что будет делать она сейчас, через десять минут, когда откроется дверь? Но не лучше ли не ждать этого момента?
Ханако подошла к двери и выглянула.
На земле она не увидела ничего. Небо было полно звезд. Если вырваться из рук проклятой старухи, выйти в ночную тьму, в большой двор, со двора на улицу…
Шаги! Человек идет по двору к фанзе, Блеснул фонарь.
Она ожидала китайца, вошел европеец. Он был сед и довольно тщедушен. Приподнял брови, кашлянул в кулачок, повесил у двери фонарь и стал смотреть на девушку.
– Не говорите ли вы по-русски, сударь?
Старичок захохотал.
– По-русски, по-русски! Ты сама-то говоришь по-русски или только эти два слова? У вас, у японцев, это бывает. Говоришь? Ну, всего ожидал, только не русского языка, Чжан Синь-фу не упомянул о том, что ты знаешь по-русски.
– Если Чжан Синь-фу – мой хозяин, то для него это тайна.
– Ты прямо из Японии? И никто тебя не задержал? Впрочем, кто будет задерживать женщину. Я тебя беру от твоего Чжана. Сейчас я распоряжусь… приготовь вещи.
Постукивая каблуками по земляному полу, гость вышел из фанзы и пропал со своим фонариком во тьме.
Минуту Ханако сидела неподвижно. Потом бросилась к узлу. Руки ее дрожали… «Русский! Судьба – внимательная, заботливая, точно мать!»