355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Далецкий » На сопках Маньчжурии » Текст книги (страница 37)
На сопках Маньчжурии
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:09

Текст книги "На сопках Маньчжурии"


Автор книги: Павел Далецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 117 страниц)

Какой она чувствовала себя счастливой, нужной!..

В это первое лето свободы мир приобрел для Кати особенную прелесть. Она жила полно и от этого любила жизнь и мир, как никогда раньше.

Такие обычные в Елабуге вещи, как степь, река, ветер, приносили ей ни с чем не сравнимую радость.

Она уводила своего воспитанника за город, на степные дороги, к лесу, который на горизонте был синее неба, и учила его понимать красоту природы.

И столько у нее было чувств ко всему, и столько мыслей, чувство жизни так было полно в ней, что она ощущала себя счастливой.

Она думала прожить у Селезневых два-три года. Ей нравилось, что родители не вмешивались в ее занятия и в ту систему воспитания, которую она придумала для мальчика: путем чтения избранных ею стихотворений, рассказов и нравоучительных повестей она хотела укрепить в сердце ученика доброту и любовь к справедливости.

Однажды осенью, когда вечера были уже бесконечны и ветер заунывно посвистывал в наличниках окон, Катя сидела у себя в комнате. Она только что вернулась с собрания кружка, где начали читать «Развитие капитализма в России» Ильина.

Книга захватила всех. Катя сидела на кушетке, вспоминая прочитанные страницы, как вдруг дверь отворилась и вошел Селезнев. Удивленная визитом, она едва успела спустить ноги с кушетки, полагая, что хозяин сейчас выскажет недовольство ее службой, но он без слов обнял ее.

Несколько минут Катя отчаянно боролась. Нужно было закричать, позвать на помощь. Однако от стыда и страха она не посмела кричать и звать на помощь.

После ухода Селезнева она осталась лежать на кушетке. То, что случилось с ней, не умещалось в ее сознании. От омерзения к себе и ко всему миру она решила убить Селезнева и броситься в Каму. Только так можно было показать миру, который подло надругался над ней, свое презрение.

Но она не убила Селезнева. Оружия у нее не было, и достать его она не могла. Убить простым ножом или топором? Впрочем, Селезнев вызывал в ней такое отвращение, что всякое связанное с ним дело, даже убийство ею, было омерзительно. Три дня она не выходила из своей комнаты, на четвертый послала записку, извещая об отъезде.

Ехать ей было некуда. О возвращении домой она не могла подумать.

Увидеть мать, отца, сестру?! Есть отцовский хлеб?!

Ведь на нее, на Катю, возлагалось столько надежд!..

Когда-то Дюкова предложила ей поселиться у своей одинокой тетки на Петербургской стороне. Катя написала Дюковой и переехала в гостиницу.

Гостиница занимала небольшой двухэтажный дом против пристани. Шли дожди. Катя видела в окно мужиков в грязи по колено, тяжело тянулись через площадь и застревали подводы, женщины бесстыдно поднимали юбки. Кама исчезла в тумане. Внизу, в трактире, не умолкала гармонь. Туда шли матросы с пароходов и барж, рыбники и торговцы хлебом.

Катя была угнетена, жизнь представлялась ей чем-то совершенно бессмысленным; нет и не может быть в ней правды, любви и счастья.

Пьяного купца подвозит к трактиру тройка лохматых коньков. Рядом с купцом сидит женщина.

Как это отвратительно, что рядом с купцом сидит женщина и он привез ее в трактир!

Надо утопиться в Каме. Скорей, скорей!

Вечером она пошла топиться. Сразу же за дверьми гостиницы попала в грязь. Поискала перехода, но перехода не было… Грязь была липкая, противная, холодная. Катя погрузилась в нее до колен, подняла юбку; дул ветер, пронизывая насквозь; далеко на плесе мигали огоньки бакенов. Грязная, мокрая, скользя и падая, бродила она по вязким откосам реки, грязь проникла сквозь платье, сквозь белье. В таком виде она не могла умереть и совершенно подавленная вернулась в гостиницу.

Дюкова ответила на письмо телеграммой: «Приезжай, тетя будет рада».

Катя ехала в поезде. За окном мелькали серые леса, серые равнины, болота, поросшие мелкой сосной и березкой, пологие холмы и серые, как осенние поля, деревушки. Косой дождь сек землю. Но, несмотря на скудный мир, настроение ее переломилось.

Да, любовное и семейное счастье, о котором она когда-то мечтала, для нее невозможно. Но разве невозможны для нее ненависть и борьба?

И чем ближе подъезжала она к Петербургу, тем становилась спокойнее. Вошло в ее жизнь дикое, нелепое несчастье. Что ж, она найдет в себе силы преодолеть его.

К Дюковой она не поедет, поедет домой.

Она поступит в телеграфистки, телефонистки, куда угодно, где может работать женщина.

Поезд пришел в Петербург утром. Кисея дождя висела над улицами. Невский уходил в мутный торжественный простор. Прохожие шагали под зонтами. Рослый швейцар в подъезде между колоннами разглядывал пролетки и конку, на империале которой покорно мокли три пассажира. Но дождь здесь совсем не походил на унылый дождь в Елабуге. Петербург в потоках дождя выглядел загадочно, привлекательно.

Извозчик повез ее по Старо-Невскому. Подковы лошади меланхолично цокали, извозчик сидел ссутулившись – ему неприятен был дождь.

Целый вечер разгуливали сестры по берегу Невы. Дождь перестал, но низкие тучи неслись над самой рекой. Прямо в глубину их уходили трубы ваулинской фабрики. И все вокруг бурое, мрачное, тревожное.

Устроиться на службу Кате не удалось…

«У нас и мужчины обивают пороги!» – вот и весь ответ.

Просматривая газеты, она как-то натолкнулась на объявление владивостокского городского самоуправления: во владивостокские школы приглашали учителей, суля им всякие льготы и радости.

А представителем владивостокского самоуправления в Петербурге оказался адвокат Андрушкевич.

Андрушкевич?!

Андрушкевичей Катя знала хорошо: они ведь были частыми гостями у Ваулиных. А Женя Андрушкевич, та была влюблена в Сашу Проминского…

Катя пошла к Андрушкевичам. Женя, увидев ее, всплеснула руками.

– Пойдемте ко мне… Милая Катя! Вы благополучно окончили гимназию?

– Я получила серебряную медаль.

– Вот видите, как это отлично.

Катя опустилась в кресло, оглядела цветные ковры, шелковую кавказскую мебель, рояль у стены и большие акварели неизвестного художника: какие-то сказочные земли, заливы, полные света, бьющего со дна… В углу возносились к небесам горные пики и прямо по ним катилось затуманенное солнце.

– Не правда ли, эти акварели прелестны? Они – ни о чем, мечта, видение художника!

Женя полулегла на тахту, в углу над ней, на маленькой полочке, Катя увидела поясной портрет Саши Проминского. Около него пунцовела роза.

Женя поймала Катин взгляд.

– Узнали?

Проминский выглядел здесь слишком зрелым. В Катиных воспоминаниях он остался другим. Как все это было далеко и… по-детски.

Адвокат приехал к чаю. Он одобрил Катино желание отправиться к Тихому океану. Туда никто не хочет ехать, а там, честное слово, раздолье. Во Владивостоке в прогимназию принимают учителей даже без университетского диплома. Андрушкевич предложил Кате место учительницы во владивостокской городской школе.

Далеко, край света, но – новый мир! И настоящая работа.

Накануне отъезда сестры долго сидели в казарме, в той комнате, где родились и выросли.

Отец работал на сверхурочной, а Наталья собрала маленький ужин. Пришли молодой слесарь Парамонов с женой Варей и соседка по коридору Тишина.

– Самое главное, Катерина Михайловна, что вы из нашего рода-племени, – говорил Парамонов. – И когда будете ребят учить азбуке и всему дальнейшему, этого вы никак не забудете. Ученики-то ваши тоже будут не бог весть каких богатеев дети. И захочется вам забросить в них и одно зернышко и другое святого недовольства.

Парамонов смотрел то на Машу, то на Катю, – сестры сидели рядом.

– Что там забрасывать недовольство? – заметила Наталья. – Жизнь, поди, сама его забросит. Учительнице надо грамоте научить да честности. Честного человека вырастить – великое дело. Ну, прошу…

Она поставила посреди стола большое круглое блюдо с дымящейся картошкой.

– Хороша, – сказал Парамонов, – вот, Варя, тебе бы…

– Научится, научится, – успокоила Наталья. – Наша бабья наука в один день не приходит. Та же грамота.

– А что бы я еще внушала детям, – заговорила Тишина, – чтоб они с детских лет видели пользу в кооперативной торговле.

– Затянула свою песенку!

– Песенка моя неплоха. Объединятся люди и откроют кооперативную торговлю. Сколько прибыли имеет торгаш! Дома каменные, деньги в банках, при лошадях кучера… А ведь вся прибыль с нас!

Маленькие быстрые глаза Тишиной на маленьком лице смотрели упрямо. Всегда, сколько Катя помнила, она носила серое в клетку платье.

– Как же не брать прибыли? – усмехнулась Варвара. – Торгаш ведь трудится, он и берет свою копейку.

– На копейку, Варвара, каменных палат не построишь… А вот кабы эти копейки шли в кооперативное товарищество…

– Мы, мастеровые, торговать не научены! – Наталья подкладывала гостям картофель и подливала в селедку постное масло. – Честное слово, в один день проторгуемся. Не то что капиталы, в трубу вылетим!

– А между прочим, надо бы и торговать выучиться, – заметила Маша.

На следующий день Катя уехала. На перроне остались родители и сестра. Отец махал шапкой. Маша вдруг побежала за поездом, точно хотела догнать убегающий вагон.

Мимо окна поплыли станционные службы. Черный потный паровоз, усиленно пыхтя, неторопливо катил товарный вагон по соседнему пути. Поезд пересекал улицы, они как-то бочком приближались к переездам и, повернувшись, исчезали вместе с грязными строениями.

Третья часть
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Первая глава
1

Еще подростком Цацырин работал в мелкой механической мастерской Подвзорова. На всю жизнь запомнил Сергей свой первый разговор с обитавшим в том же дворе студентом Антоном Егоровичем.

Как-то весенним утром Сергей, расположившись у груды лома, приколачивал железкой подметку. Крыши домов таяли в бледно-голубом небе, занавески колыхались на ветру в распахнутых окнах. Из мастерской доносился однозвучный, тонкий, почти пронзительный звук дисковой ножовки, но сейчас на дворе, под высоким солнцем, под ветром, налетавшим с Невы, звук этот казался даже приятным. Подметка никак не приколачивалась: ботинок был старый, сапожники уже не брали его в ремонт.

Антон Егорович подошел к Сергею, посмотрел на ботинок:

– Никуда он не годится, юноша. В мусор его надо. Плохо живешь, что ли?

Вопрос Сергею показался наивным. Он хотел ответить: «Живу как все», – но студент проговорил с усмешкой:

– Подвзорову хочется выйти в заводчики – вот он и жмет из тебя все соки. Русский рабочий, брат, живет из рук вон плохо.

Антон Егорович был высок, худощав. Верхняя пуговица его косоворотки была расстегнута, тужурку он накинул на одно плечо. Он ушел, негромко посвистывая. Через несколько дней они встретились снова, и студент снова заговорил. Он говорил мягко и даже весело, но с таким страстным убеждением, что Сергей слушал его затаив дыхание. О своей невеселой жизни он думал частенько и сам. Но думы эти были простые, скучные думы. В мире существовали богатые и бедные. Он, Сергей, принадлежал к бедным. Может быть, когда-нибудь он и выбьется в люди, станет мастером или даже хозяином мастерской… Но Антон Егорович повернул все иначе. Он сказал, что рабочий, не переставая быть рабочим, может и должен жить хорошо.

– Что же для этого нужно сделать? – спрашивал он Сергея, теребя пальцами бородку. – Для этого нужно твоего хозяина Подвзорова и других Подвзоровых силой заставить поступиться своими доходами.

– Силой? – не поверил Сергей.

Студент засмеялся. Смеялся он так же, как и говорил: мягко и весело.

– Ты думаешь, как это тебе своего Подвзорова заставить силой?! Да, одному тебе трудновато…

Он присел рядом, привалясь спиной и локтями к доскам. Золотистые глаза его то погружались в широко раскрытые глаза Цацырина, то уходили далеко в небо… И Сергею казалось, что именно там он находит свои необыкновенные слова.

– Понял? – спросил под конец студент. – По глазам вижу, что понял. Ты, брат, не дурак. Слету хватаешь.

– Понял, – каким-то чужим от охватившего его волнения голосом подтвердил Сергей.

В эту минуту он точно прозрел. Он увидел правду и неправду там, где раньше видел неизбежный, от века установленный порядок жизни.

Антон Егорович ушел, пожав ему, как равному, руку. Тужурка по-прежнему висела на его плече, а фуражка сидела немного к затылку, обнажая высокий покатый лоб. Во двор зашел тряпичник и стал выкрикивать свое: «Костей-тряпок, бутылок-банок!» Женщина выглянула из верхнего этажа и позвала тряпичника. Потом зашли шарманщик и человек с макакой на цепочке, Шарманка играла. Человек с обезьянкой стоял вытянув шею, разглядывая окна, не появится ли на звуки шарманки чья-нибудь голова.

Сергей побрел в мастерскую – низкое кирпичное здание с темными, бурыми окнами.

Он стал часто встречаться с Антоном Егоровичем. Виделись они тут же во дворе или на берегу Невы, где усаживались с удочками в руках, разглядывая катера, баржи и бесчисленные лодки, бороздившие реку. Но как-то случилось, что в условленное место студент не пришел. Минуло две недели – он не появлялся и во дворе, и окно его комнаты даже поздним вечером не светилось.

Сергей забеспокоился; он представлял себе студента в больнице на койке тяжелобольным или еще хуже: Антон Егорович утонул, – он любил купаться.

Только во время разлуки Сергей понял, как нужен ему его новый знакомый.

Наконец Сергей решил пойти к нему на квартиру.

Поднялся на четвертый этаж. Дом был древний. Лестницы узкие, каменные ступени истерты, железные перила погнуты. Вдруг он дома? Может быть, всего-навсего он рано уходит и поздно возвращается? На звонок долго никто не выходил. Открыла женщина, в темноте Сергей ее не видел, но слышал голос. Голос был приятный, но сказала она неприятные слова:

– Вы к Антону Егоровичу? Он здесь больше не живет, он кончил университет и съехал с квартиры… Куда? Не знаю куда…

С тех пор Сергей не видел своего друга. Куда уехал Антон Егорович? Почему не сказал ни слова? Если б узнать его адрес, написать ему всего несколько слов:

«…Я по вас так скучаю, дорогой Антон Егорович! Мне надо вам так много сказать. Вся моя жизнь стала иной».

Нельзя было таить про себя все то, что он узнал от Антона Егоровича, и Сергей исподволь принялся разговаривать в мастерской с рабочими. Один из таких разговоров кончился бедой. Пожилой мастеровой донес на него Подвзорову. Хозяин вызвал юношу к себе, осмотрел с головы до ног:

– Это ты говорил, что меня надо заставить силой?

Сергей не сразу ответил. Хозяин был как будто добродушно настроен и даже посмеивался. Сергей тоже усмехнулся.

– Пошел вон, мерзавец! – крикнул Подвзоров. – Чтоб духу твоего не было!

Он выгнал Сергея из мастерской, не заплатив ему ни гроша. Сергей поступил на Семянниковский завод. Завод нисколько не походил на кустарные мастерские Подвзорова. Огромные и мрачные цеха: паровозостроительные, вагоностроительные, судостроительные; мартеновские печи, котельные. В мрачных, огромных помещениях Сергей точно утонул.

Его поставили подручным к слесарю Парамонову. Он работал на заводе уже несколько месяцев, как вдруг в цехах начали сбавлять расценки и поползли слухи, что дела на заводе плохи.

– Десять лет назад за девять с половиной часов работы слесарь получал рубль, – сказал Парамонов, – а теперь, чтоб заработать рубль, нужно не выходить из цеха восемнадцать часов.

Сергей понимающе кивнул головой и добавил несколько слов. Парамонов внимательно посмотрел на него:

– Вон ты какой! После шабаша пойдем вместе.

Они вместе вышли из завода и до позднего вечера просидели в полутемном трактире.

Сережа нашел товарища и единомышленника.

Как-то в одну из суббот Парамонов сказал:

– Получил тут я одно приглашеньице… оно и тебя касается.

Цацырин спросил:

– Кто же это приглашает тебя и меня?

Но Парамонов прищурился, подмигнул и молча взялся за напильник.

Работа в субботу закончилась в три часа. Цацырин поспешил домой помыться, почиститься, переодеться. Приглашение?.. К кому же приглашение?

Надел черную, недавно сшитую курточку, приличные ботинки и зашагал рядом с Парамоновым на остановку паровичка.

Через час они вошли во двор многоэтажного дома на Николаевской и поднялись на четвертый этаж. В узеньком коридорчике трехкомнатной квартирки висели куртки и пальто.

Навстречу вышла черноволосая курчавая девушка, Парамонов сказал:

– Дашенька, познакомься… это Сережа.

От крепкого Дашенькиного рукопожатия, от улыбки, от тона, каким она сказала: «Ну, проходите, проходите», на душе у Цацырина стало хорошо.

В комнате на стульях, креслицах, на маленьком диванчике расположилось шестеро, у пианино со скрипкой и смычком в руках выжидающе стояла невысокая девушка в бархатной кофточке. Дашенька села за пианино.

Парамонов и Цацырин примостились на диванчике; Сергей ожидал услышать музыку, но вдруг Дашенька повернулась к пианино спиной.

– Итак, товарищи, – сказала она, – продолжим нашу беседу о нестерпимых жестокостях царского правительства.

Дашенька стала рассказывать о голоде, о подавлении бунтов, о каторге и ссылке.

Говорила она тихим голосом, простыми словами, и так говорила, что становилось ясно, насколько преступна в России государственная власть.

– Вот смотрите, – она протягивала ближайшему гостю фотографию. – Снимок из губернии, где голодают… В общую могилу сваливают детей, мужчин, женщин. А разве такое государство, как Россия, не может спасти своих голодающих?.. Была бы у правительства добрая воля, нашло бы оно выход.

Фотографий было много. Они открывали Россию со страшной стороны: со стороны нищеты и бесправия.

Земли много, богатств много, а в результате нищета и несчастья…

Потом на столике появились тоненькие листы, и Даша тихим голосом стала читать статью за статьей… Правда, это прошлогодняя «Искра». Но это «Искра», «Искра»! «Насущные вопросы нашего движения»… «Китайская война»…

– Китайская война уже кончилась, но о китайцах продолжают в наших газетках писать, что они – желтая раса, что они ненавидят цивилизацию, что их нужно насильно цивилизовать…

– Китайский народ никогда и ничем не притеснял русского народа… А разве русские хотят притеснять китайцев? Мы мало их знаем, но это великий народ, и они наши соседи… Разве не должны они прежде всего быть нашими друзьями?

«Да, да, – думает Цацырин и смотрит искоса на Парамонова. – Милый друг Парамонов позаботился – привел меня сюда».

…А потом была музыка. Девушка, которую все звали Леночкой, играла на скрипке, Дашенька ей аккомпанировала. Играли русские песни… Говоря по совести, без гордости, есть ли еще где-либо на земле такие песни, как у русских?.. Вот ямщик выехал в степь… несет его тройка, поля вокруг, деревни и деревеньки, выходят навстречу русские женщины, красивые, сильные и тоскующие… да, в нашей жизни нельзя без тоски… Пожалуй, ни один народ в мире не знает нашей русской тоски… Бывают у людей несчастья, и они плачутся на эти несчастья, настигает их злая несправедливость, и они полны негодования и жажды мести, а русский человек не на горести жалуется, а печалится, глядя на мир. Видит он в мире, его окружающем, то, чего еще нет, но что должно быть, и вот к этому, еще не сбывшемуся, зовет в своих песнях…

Выйдя на улицу, Цацырин и Парамонов долго шли молча. У Николаевского вокзала Парамонов наконец спросил:

– Ну как?

Цацырин взял его за руку, притянул к себе:

– Вот она, жизнь-то настоящая, Гриша!..

Погода была осенняя, с запада дул влажный ветер, низкие тучи неслись над крышами, придавая беспокойный вид небу и городу. У вокзала суетились извозчики, бегали носильщики, кто-то собирался уезжать, кто-то приезжал; Цацырин всегда с особым чувством проходил мимо вокзала: настанет час, и он куда-то поедет, увидит новые места, новых людей!.. Но сегодня он равнодушно смотрел на вокзал: квартирка на Николаевской, обитательницы ее – это ведь и была новая земля.

С этого дня непреодолимая жажда учиться охватила его.

Дашенька составила для него обширную программу чтения, сама снабжала его книгами и вместе с дозволенными книгами он всегда уносил с собой и недозволенные.

Снимал он небольшую комнату в доме пожилой вдовы, которая обстирывала его и кормила обедами и ужинами. Все свободное время Цацырин мог отдавать чтению.

Вместе с жаждой учиться он скоро почувствовал такую же жажду делиться своими знаниями. Заговаривал с молодыми рабочими и подмастерьями и, если человек откликался на его мысли, приглашал к себе побеседовать.

Разговаривая с гостем о рабочей доле, Сергей неизменно касался двух вопросов: водки и сверхурочных. Он разъяснял, что водку придумали цари и капиталисты для того, чтобы одурманенные алкоголем рабочие ни к чему не были способны, кроме изнурительного труда. Сверхурочные же выматывают так, что, придя домой, человек в силах только поесть да завалиться спать. А ведь читать надо, думать, учиться…

В заключение Цацырин показывал посетителю книги, стоявшие на полочке, сделанной аккуратно самим же Цацыриным; обычно гость уносил с собой одну или две книги.

Несмотря на тяжелую работу, Цацырин чувствовал себя счастливым. Он знал, что хочет запретного, что за подобные желания людей сажают в тюрьмы, и сначала ему было от этого жутко, но потом он привык к мысли, что и его не минует общая чаша.

Однако события сложились иначе, нежели он думал. Еще недавно всюду требовались рабочие руки, а сейчас одни заводы и фабрики закрывались, на других снижали расценки и увольняли рабочих.

Зимой Цацырина уволили с завода. Промышленный кризис. Работы нет. Пожалуйте на все четыре стороны!

Когда Цацырин пришел в последний раз в цех, он почувствовал тоску. Кажется, завод хозяйский, капиталиста-кровопийцы, цех – мрачный, грязный, трудный. Не сладко здесь было работать, а расставаться жалко.

Целый месяц толкался Сергей по петербургским предприятиям в поисках работы. Тысячи рабочих блуждали так по улицам и окраинам Петербурга, терпеливо простаивая в заводских конторах, выслушивая: «Да говорят вам, ничего нет! Чего стоите?»

Распространялись слухи, что на юге России продолжают ставить завод за заводом, уголь и руда там богатейшие, рабочих рук не хватает, заводчики кланяются в ноги каждому мастеровому… Опять же и солнце там другое. Вышел с завода, распахнул куртку, хлеба не проси: сам воздух кормит; и зимы там легче: короче, здоровей.

У кого были деньги – уезжали. Цацырин решил уехать тоже. Правда, денег у него было мало: на билет хватило только до Москвы. Что ж, остановится в Москве, подработает; в первопрестольной, говорят, тоже дело не такое отчаянное, как в Питере.

Зимним вечером Цацырин выехал в Москву.

В дешевых номерах Сысоева, в комнате, где было темно не столько от зимнего дня, сколько от грязного окна, Цацырин оставил свой сундучок.

Первые дни он ходил по Москве от завода к заводу, и тревога не закрадывалась в его душу. Он верил, что в Москве найдет работу. Но на третий день почувствовал страх: на работу не принимали нигде. На папертях церквей стояли толпы нищих. И среди них были не только старики и убогие.

На третий день зашел он в один из дворов. Около помойной ямы прохаживалась мохнатая собака, женщина, повязанная под груди белым шерстяным платком, снимала с веревки вымерзшее белье, а в углу, у сарая, лежали только что привезенные и еще не колотые дрова. Цацырин подошел к женщине, молодой и миловидной, и попросил:

– Я приберу тебе дрова… а, хозяйка?

Женщина оглядела его.

– Уволили, – последний двугривенный в кармане… – сказал Цацырин.

– Двугривенными и мы не бросаемся… – женщина умяла белье в корзине. – Ладно, поколи. Мой-то теперь большими делами заворачивает, не до дров ему.

К вечеру Цацырин переколол дрова и уложил их в клеть. Хозяйка позвала его в дом.

За столом сидели двое – белобрысый полный мужчина и мужчина с худым, темным лицом, ели вареную говядину с картофелем.

– Вот еще мужичок подошел, – сказал белобрысый. – Садись, покормим. Чем гривенник в трактир нести, лучше здесь поешь.

Хозяйка поставила перед Цацыриным тарелку. Завязался разговор. Белобрысый расспрашивал про Питер, про тамошние дела. Рассказывая, Цацырин высказал несколько мыслей, из которых было ясно, что он хорошо понимает, что такое капиталист и что такое рабочий.

Белобрысый – очевидно, хозяин – одобрительно кивал головой и вставлял сочувственные слова, второй ел и молчал. Хозяин ударил его наконец по плечу и сказал:

– А вот Густихин все сомневается.

– В чем это я сомневаюсь, Иван Никитич?

– Как же ты не сомневаешься, если не хочешь вступить в наше общество вспомоществования?

– Да у меня жена и дети!

– А у меня, по-твоему, нет жены?

– Начну я, Иван Никитич, такими делами заниматься, и выработка моя полетит к черту.

– Дуришь, Густихин! Ведь общество наше – правительством разрешенное. Правительство говорит: вступайте, требуйте, а мы вам поможем.

– Может быть, и так, а все-таки…

– Вот человек! – вздохнул Иван Никитич. – Своей пользы не понимает! Остерегается, а чего? Коли разрешенное, так мы их, хозяев, прижмем в Москве так, что и в Питере, глядя на нас, научатся. Как тебя крестили, молодой человек? Сергеем? Слыхал, Сергей, про московские союзы? А то, может быть, слушаешь наш разговор и думаешь: а об чем это они? Наше дело, Сергей, мы крепко шьем. У нас утвержден устав «Московского общества взаимного вспомоществования рабочих в механическом производстве». Удивляешься? Удивляйся. Ты вот посмотри на меня… Я в Бутырках сидел, политический был… – Слово «политический» Иван Никитич произнес с ударением. – Я своего, рабочего, не выдам. Может, слыхал фамилию Юрченко? Так это моя фамилия. Допрашивали меня, морду разбили при допросе.

Бледное лицо хозяина порозовело; должно быть, ему приятно было рассказывать незнакомому человеку про себя. И жена его раскраснелась, и ей, должно быть, приятно было слушать про славные дела своего мужа. Цацырин взволновался: он видел настоящего политического!

– Сижу это я в тюрьме и жду, сошлют меня куда Макар телят не гонял. А… думаю, все равно! Не испугаешь… Вдруг заходит ко мне в камеру жандармский офицер… и, знаешь, я признал его – хаживал к нам на кружок, интеллигент, книги носил. Не сомневайся, говорит, товарищ Юрченко, что я перед тобой в мундире. Я тот же, прежний… Хочешь, поклянусь тебе? И держится простецки, не как начальник, а как товарищ, и вроде того даже что младший…

Юрченко смотрел на Цацырина бледными голубыми глазами, на лбу его проступили капли пота. От жаркой кухни, от сытной еды или, быть может, от воспоминаний?

– Что же во всем этом хорошего? – спросил Густихин. – Вот посадят и меня, а у меня жена и дети… Дети каждый день есть просят. Если я поработал день, так знаю, что заработал… А вступлю я в вашу организацию…

– Хороший слесарь, – сказал Юрченко, кивая Цацырину на Густихина. – Мы тоже хорошие, да об общем думаем, а он только за свое мастерство держится… о товарищах не заботится… Подожди, придет час, попросишь чего-нибудь у нас, а мы тебе – от ворот поворот!

– Уже и стращаешь Иван Никитич!

– Так, к слову пришлось… Так вот, Сергей, тот полковник был сам Зубатов. Много говорил со мной. Сначала я думал: куда он гнет? А потом вслушиваюсь, соображаю, вроде разумное говорит. О нашем правительстве царском говорит! Все мы раньше думали, что наше правительство классовое. Вовсе оно не классовое… Оказывается, интеллигенты нас за нос водили. Наше царское правительство хочет действовать в интересах рабочих, вот что оказывается!

Должно быть, выражение лица Цацырина отобразило такую высокую степень удивления и недоверия, что Юрченко остановился и спросил:

– Ты что… вроде ухмыльнулся?

– Я? Нет… А только… посудите сами, ну как это может быть?

Густихин заулыбался.

– Если жандармский полковник, Иван Никитич, – сказал он, – пришел к тебе в тюрьму и стал говорить «прости да извини», у меня на твоем месте душа в пятки ушла бы. Спроста-то он уж не придет. Этому никто не поверит, и приезжий из Питера, Сергей… Как по батюшке? Иванович? Сергей Иванович тоже не поверит. Я поклонился бы Зубатову и сказал: «Прошу прощения, ваше высокоблагородие, не годится мне слушать такие ваши слова». Что-то есть у него на уме… А вот – что?.. Вступить-то в ваше общество легко, да потом не развяжешься…

– В тюрьме я ему и сам не верил, – сказал Юрченко, – а потом поверил, потому что дал доказательства. Я тоже раньше думал о царском правительстве так: волчья свора! А что мы о нем толком знаем?.. А Зубатов разъяснил. Правительство хочет помочь рабочему люду, да рабочий люд все дело портит своей революционной борьбой. Ты там, Сережа, в Питере, о революционной борьбе слыхал?

– Без революционной борьбы рабочему классу не добиться ничего.

Юрченко засмеялся и подмигнул жене:

– Слыхала? Поет ту же песенку, что и я пел. И глаза блестят, и голос со звоном. Милый мой, для чего нам, рабочим, нужна революционная борьба? Я думаю, для того, чтобы завоевать себе лучшую жизнь?

Цацырин кивнул головой.

– А если на поверку революционная борьба нам только мешает? Что ты тогда скажешь? Думаешь, не мешает? А вот подумай: когда ты идешь революционной дорогой, то против тебя царь, правительство, солдаты, жандармы, полицейские, фабриканты, заводчики. Вон какое воинство!.. Можем мы его с тобой одолеть? Пустая затея, Сергей Иванович! Не одолеть нам с тобой такого воинства… А вот если пойти не против царя, а с царем… тогда, братец ты мой, с нами в одном строю царь, солдаты, полиция, жандармы, министры… К чертовой матери полетят тогда капиталисты! На колени! Просить станут… на все согласны, только дозвольте воздухом разок дыхнуть… Так-то! Налей-ка нам, Лида, по кружке чаю…

Юрченко важно поглядел на Цацырина и жену. Жена не сводила с него глаз. Была она скуластенькая, небольшие серые глаза ее были прозрачны и ясны, а рот был большой, красивый, с темными розовыми губами.

– Иван Никитич! – воскликнул Цацырин. – По-вашему, царь сочувствует нам, а не капиталисту?! Жандарм хочет помочь мне, а не хозяину?! Да что я, во сне живу, что ли? Да при одном виде полицейского мне делается тошно.

– Шашни водил с интеллигентами, а те, как пса, науськивали тебя против царя, вот тебе и тошно. Слушай, Зубатов высказался мне так: «С какой это стати я, Зубатов, должен потрафлять капиталисту? Капиталист думает: как бы мне царя свалить да в республике самому сесть на его место… Так чего ради я, полковник, царский слуга, буду ему, капиталисту, потрафлять?» Разумеешь? Доходит до сердца?

Юрченко взял обеими руками кружку с чаем и припал к ней. Пот обильнее выступил на его лбу. Жена мыла посуду. Цацырин почувствовал себя сбитым с толку. Не то чтоб он мог поверить Юрченке. То, что говорил Юрченко, представлялось ему совершенно противоестественным. Волк есть волк. И природа волчья есть природа волчья. Но как отстоять свою точку зрения, как доказать?

– Хочешь еще чаю? – спросил Юрченко. – Да что чаю!.. Лида, подай пива… Пива у меня много… бочонок в погребе стоит. Интеллигент, Сережа, воду мутит, у самого силы нет, так нас втягивает… У интеллигента свои счеты с царем, а у нас с царем какие? Царь есть царь всероссийский!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю