355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Далецкий » На сопках Маньчжурии » Текст книги (страница 65)
На сопках Маньчжурии
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:09

Текст книги "На сопках Маньчжурии"


Автор книги: Павел Далецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 65 (всего у книги 117 страниц)

8

Неведомский высказал Свистунову любопытную мысль: иногда в бою у пушек не остается никого – прислуга перебита. Полезно найти в стрелковых частях грамотных людей и познакомить их с артиллерийским делом. Конечно, это новшество. И если просить разрешения у начальства, из затеи не получится ничего. Надо явочным порядком, тишком. Со стрелками будет заниматься поручик Топорнин.

Свистунов задумался. Мысль ему понравилась.

– Только черт знает что изо всего этого выйдет. Я и так на дрянном счету… Говорят, мне дали подполковника, получен приказ, а какие-то темные силы ворожат у Куропаткина, и все придержано.

– Но георгия вы получили?

– Получил… Дума присудила. Тут уж не могли…

Когда на следующий день Топорнин пришел в расположение батальона, он застал у палатки Свистунова нескольких офицеров. Новый командир 1-й роты поручик Тальгрен сидел на камне и чистил травинкой ногти. Тонкий, длинный нос особенно подчеркивал худобу впалых щек.

Шульга растянулся на траве. Разговаривали о планах Куропаткина. Войск было достаточно; 17-й корпус Бильдерлинга почти закончил свое сосредоточение. Через неделю-две ожидали 5-й Сибирский и 1-й армейский корпус Мейендорфа.

Пушек тоже было достаточно, до шестисот.

О японцах сведения были разноречивые, но преобладали те, что японцам трудновато, что упорная оборона Порт-Артура, этой не законченной строительством и плохо снабженной крепости, расстроила все их планы. Армия Ноги требовала постоянных пополнений. Кроме того, ходили слухи, что японцы перешивают железнодорожное полотно, что тоже требует и времени и сил. Вряд ли японская армия может сейчас нанести решительный удар. Скорее к этому готовы русские.

– Поживем – увидим, – вздохнул Тальгрен.

– Увидим, – согласился Шульга. – Меня смущает одно: в армии появились господа либералы. Лебезят перед солдатом. Когда говорят с ним, смотреть противно. Офицеру нужно говорить с солдатом, как богу Саваофу. Чтобы от одного офицерского голоса трепетал, подлец!

Шульга говорил лениво, поглядывая на ленту далекой железной дороги, однако Топорнин прекрасно понимал, что слова относятся к нему.

Он уже готов был бросить капитану несколько слов, но спохватился: сейчас не время спорить.

– Русский офицер, – продолжал Шульга, – это та лошадка, которая вывезла Россию изо всех ухабов истории. Русский офицер создал ее, матушку. Дворянин и офицер. Между прочим, должен оговориться: не все солдаты у нас подлецы. Есть совсем молодые, а сознания высокого. Пришли свеженькие и не поддались духу тлена, который весьма медленно выветривается из нашего полка.

Свистунов точно не слышал слов своего подчиненного. Он сидел под разлапистыми соснами. Солнечные лучи, скользнув в просвет между ветвями, освещали неопределенного цвета фуражку, порыжевшие ножны шашки. Широкое спокойное лицо его показалось Топорнину примечательным сейчас более, чем когда-либо. Небольшие серые глаза, короткие усики, короткая шея и плотные плечи оставляли впечатление умной, упрямой силы. «Он молчит, – думал Топорнин, – потому что он плевать хочет на рыжего. Он и есть настоящий русский офицер».

– Когда мы отступали от Тхавуана, – продолжал Шульга, – ранили молодого солдатика. Смотрю на него – совсем ребенок. «Как фамилия?» – «Чернецов, вашскабродие…» Чернецов так Чернецов… лежит в обе ноги навылет. Посылаю поднять его. Подняли, несут, а он, вместо того чтобы спокойно лежать на палатке, все голову воротит, все тянется назад. «Что тебе, Чернецов, надо?» Носильщик отвечает: «Так что, вашскабродь, он за винтовкой. Винтовка там у него осталась». – «Так чего ж вы, сукины дети, винтовку не подобрали?» Побежали, подали. Положил мой Чернецов ее рядом с собой и блаженно успокоился. Естественно, кажется, было желать молодому солдату поскорее выйти из боя, но он – солдат, и оружие для него – святыня. Он не может, не хочет оставить своего оружия врагу. Самоотверженный поступок. Я бы Чернецова к кресту представил.

Тальгрен потянулся и вздохнул:

– Наш капитан способен на «души высокие порывы». Я думаю проще: новобранец был в руках хорошего унтера. Унтера я бы и представил к кресту.

Топорнин сам не заметил, как нарушил свое решение не ввязываться в спор, и сказал:

– Поручик прав. Не героизм здесь, а забитость солдата.

– Кто же его успел забить, позвольте вас спросить? – усмехнулся Шульга. – Насколько известно, у Ерохина бить запрещалось.

– Пусть в нашем полку и не били, но солдат у нас забит в силу исторической забитости народа.

– Ну уж и хватил ты, братец, – грубо, точно разговаривая с солдатом, сказал Шульга. – Значит, в силу этой исторической забитости Чернецов не пожелал, чтобы его оружие досталось врагу? Вот извольте видеть, Павел Петрович, каково рассуждают некоторые офицеры. В таком случае чем же вы объясняете стойкость войск в бою? Тоже забитостью? Зуботычина фельдфебеля, видите ли, для него страшнее пули и ядра? Хватили черт знает куда!

– А вот увидите, – зло сказал Топорнин, – когда-нибудь настанет день, когда человечество с ужасом будет вспоминать свои ножи, пушки и прочее дреколье.

– Человечество… такой субъект мне незнаком. Людишки есть людишки, а человечество существует только в воспаленном мозгу гимназистов. От вас, поручик, я многого вообще жду, но такого не ожидал: оружие – дреколье!

– Да, заблуждение изрядненькое, – заметил Свистунов.

– Вы прекрасно понимаете меня, господа, – досадуя на себя за то, что не удержался и вступил в спор, проговорил Топорнин. – Я ведь с точки зрения…

– С точки зрения шпака, – повысил голос Шульга. – Вот наши офицеры, воспитатели солдат! Разве существует для них воинский долг? Для них существует «личная трагедия» и еще «трагедия народа»!

– Вы – пошляк! – с отвращением произнес Топорнин.

– Господа! – воскликнул Свистунов.

– Не прикрывайте воинским долгом свою нагаечную душонку. Кого хотите из солдата сделать? А солдат прежде всего – человек!

– Пойдем, Толя. – Шульга встал. – Ведь он всю армию позорит.

Тальгрен, высокий, нескладный, пошел за ним. Топорнин услышал обрывок фразы:

– … я бы с него, сукина сына, не только погоны, я бы с него штаны…

Свистунов вынес из палатки коробку с сотней папирос, раскрыл, набил портсигар.

– Нельзя сказать, чтоб я очень любил этих господ… но, батенька мой, вы такое про оружие сказанули!

– Черт знает как это получилось! Но для чего Шульге нужна любовь солдата к винтовке? Благоговение к оружию – у этих господ один из элементов в системе воинской муштры. А потом они погонят своего вымуштрованного, одураченного солдата усмирять крестьянина и рабочего. – Топорнин помолчал. – Вот если бы святое дело защищать, тогда оружие свято…

Должно быть, после всего случившегося Свистунову было неудобно дать Топорнину солдат для обучения. Он курил, молчал и смотрел вдаль, на сопку Маэтунь, острым гребнем плавившуюся в солнечном свете. Под соснами становилось все жарче.

– Логунов… – сказал он задумчиво, – офицер был настоящий, на него я мог положиться, солдаты его любили и умирать с ним просились. А это уж высший орден для офицера, когда солдат просит: «Дозвольте, Вашбродь, умереть с вами!» И тот тоже был затронут: об общественном мнении в армии думал! И может быть, даже еще о большем. Но не думаю я, чтоб это было правильно.

С солдатами в этот день Топорнин все же занимался. Свистунов выделил пять человек, среди них Хвостова, и Топорнин повел их на батарею.

Старшим в пятерке он поставил Хвостова, которому, как слесарю, легче всего было постигнуть артиллерийское дело.

Пушки располагались в лощине, прикрытые подковкой сопок. Сопки были голы, трава на них выгорела, в лощину стекал знойный воздух. Но Топорнин не замечал жары. Он занимался с солдатами с таким увлечением, с каким не занимался никогда.

Неведомский сказал ему: «Час настал!» Разве Топорнин не сумеет научить их не только стрелять из пушек, но и более важным вещам?!

9

И Свистунов, и Логунов мало обращали внимания на строевые учения. Солдаты в роте ходили хорошо, как могут ходить толковые, понимающие свое дело люди, но они не имели того блеска автоматизма, который большинство офицеров считало вершиной солдатской выучки.

Когда в роту пришел новый командир, он быстро понял, что в полку существует два течения. Одно – от Ерохина, не имевшее никаких корней в начальстве, другое – усиленно насаждаемое Ширинским: строй, фронт, шагистика – что являлось общепринятым в царской армии. Впрочем, сам Тальгрен иначе и не понимал службы. Ерохинские затеи казались ему опасной чепухой.

Старый его сослуживец и начальник Шульга повел его в гости к командиру полка, и там, в домашней обстановке, Ширинский лично просил Тальгрена навести порядок в роте, находившейся под тлетворным влиянием поручика Логунова.

– О штабс-капитане для вас буду ходатайствовать при первой возможности, – обещал Ширинский.

Хотя на носу было генеральное сражение, Тальгрен решил навести порядок в роте немедленно; не к бою он ее думал готовить, к бою ее готовить он, по правде говоря, и не умел, – а решил навести порядок так, как наводило его большинство царских офицеров.

Опять-таки всем офицерам было известно, что для наведения порядка в роте надо иметь прежде всего крепких фельдфебеля и унтеров. Именно они приводят солдат в «христианскую веру», а уж командир роты осуществляет, если потребуется, верховную расправу.

Тальгрен призвал к себе Федосеева.

– На сверхсрочной? Матери даже немножко помогаешь? Молодчина! Федосеев, чтобы старым штафирским духом не пахло в роте, понял? Чтобы рота была такая, какой положено быть роте в царской армии. Чтобы солдат, чертова кукла, понимал, что он солдат и не панибратствовал с офицером! Понял, дружок? Кого ты поставишь артельщиком?

– Ваше благородие, я уже кумекал… и, думается, что лучшего, чем Жилин, не найти. Оборотистый, мамаша лавку содержит…

– Предупреди его, чтобы мне очищал не меньше трехсот рублей, как во всякой роте, понял?.. Иначе шею сверну.

Федосеев сделал на цыпочках шажок и сказал вполголоса:

– Ваше благородие, раньше у нас было сущее несчастье. Так строили отчетность, что хоть святых выноси…

– А ты что же, тоже ничего не имел? – полюбопытствовал Тальгрен.

– Истинный Христос, ни рубля. Из других полков смеялись: что ты за фельдфебель, над тобой солдатня началит… А ничего нельзя было, потому что полковник Ерохин, а потом поручик Логунов…

– Теперь будут другие порядки… наши, царские, понял?

– Так точно, ваше благородие, понял.

– Пятьдесят рублей будешь иметь, разрешаю. Но чтобы рота у меня по струночке, понял?

– Так точно, ваше благородие. – Федосеев вытянулся, лицо его было сурово, преисполнено рвения, но вместе с тем выражало радость – наконец-то!

В шесть часов утра Федосеев стал делать роте утренний осмотр: руки, шея, уши чисты ли? Обмундирование в порядке ли?

Теперь Федосеев чувствовал себя при деле и на месте. Раньше, при Логунове, он что значил? Ничего. Звался фельдфебелем, а толку от его фельдфебельства не было никакого. А сейчас он всем покажет, что значит фельдфебель Федосеев!

– Сапоги чтоб у меня были начищены. Ваксу унтерофицерам найти и мне доложить. Поняли?

Потом вел роту на прогулку. Вел через каменные осыпи, распадки, изматывая солдатские силы. Он недумал, что эти силы пригодятся в близком бою, он делал привычное дело: наводил порядок, – а для этого нужно было солдат довести до полного отупения.

После вечерней переклички Федосеев опять вступал в свои права.

– Слушай мою команду, – кричал он зычным голосом. – Отделенные командиры… шаг вперед!

И когда отделенные выходили, Федосеев начинал муштровать роту:

– Направо! налево! кругом! лечь! встать! бег на месте! стой! Лечь! встать! направо! кругом! лечь! встать!

И так полчаса, час, доводя солдат до одури и следя, чтобы за каждую ошибку отделенный наносил виновному полновесный удар кулаком по лицу.

– Вы у меня будете солдатами, чертовы куклы! Командир роты приказал, поняли?

Наконец через несколько дней к утреннему строю пришел сам Тальгрен. Скомандовал «смирно», прищурившись, осмотрел строй и зловеще-спокойным голосом обратился к взводному командиру Куртееву:

– Кто этот мерзавец, что у тебя после команды «смирно» шевельнулся в строю? Скомандуй этому подлецу шаг вперед.

Куртеев скомандовал:

– Емельянов… шаг вперед…

Тальгрен сразу же после прихода в роту обратил внимание на Емельянова. Солдат поразил его своей мешковатостью. Конечно, мешковатость Емельянова была совсем не той мешковатостью, с которой по приезде в полк встретился Логунов. Теперь это был неуклюжий, но по-своему очень ловкий солдат, движения которого хотя с точки зрения строевой красивости и были нехороши, тем не менее отличались целесообразностью и экономностью.

– Ну, братец ты мой, – сказал Тальгрен, – у тебя не винтовка в руках, а дубинка. Так у меня не проживешь. У меня, братец, по струнке… Понял?

Огромный солдат стоял против тощего поручика и смотрел на него угрюмым взглядом.

– Ты и смотреть не умеешь, – сказал Тальгрен. – Разве так смотрят на офицера? Федосеев, чтоб к завтрашнему дню ты обучил его смотреть на офицера.

После этого разговора на душе Емельянова стало мрачно. В последнее время военную службу он понимал так, что она – дело не хуже и не лучше всякого другого, ее можно уразуметь и толково исполнять, а теперь военная служба снова предстала перед ним как дело, которое он никак не может ни понять, ни тем более исполнить.

Емельянов мрачно сидел в распадке на глыбе сухой, окаменевшей земли, когда его и Куртеева позвал Федосеев.

– Ну, Куртеев, – сказал фельдфебель, – ты слышал все и знаешь все. Теперь конец вашему цирку, Чтобы солдат был как солдат, понял? Учи.

– Господин Федосеев… – начал было Куртеев, но Федосеев крикнул:

– Не разговаривать, – привыкли, сукины дети! Учи!

И Куртеев стал учить.

Но если раньше, до боев, Куртеев мог с легкостью учить Емельянова, молодого солдата-деревенщину, солдатскому уму-разуму, то теперь, после совместных походов и боев, учить его стало необычайно трудно. Прежде всего потому, что Куртеев и сам потерял веру в то, что нужна вся эта премудрость. На войне солдат имел дело со смертью, и нисколько не помогало ему побеждать смерть умение по ниточке стоять в строю и «есть глазами» начальство. На войне требовалось другое, и этому другому обучал Логунов.

И Куртеев, опустив глаза, говорил торопливым, безнадежным голосом:

– Послухай, Емельянов, при ружейном приеме счет этот ведется на четыре… Делай раз… вот так… выпадаешь от сюды… Нога чтоб совершенно прямая, и сгибать ее не полагается.

– Ты что ж, не видишь, что он сгибает ногу? – крикнул Федосеев. – Что ты с ним, как с лялькой, цацкаешься? Ты ему говоришь одно, а он делает тебе другое. Ну, встать, Емельянов, как положено… Ну, делай раз…

Емельянов едва заметно качнулся во время приема с винтовкой.

Федосеев выпятил грудь и подошел к обучаемому:

– Как ты смотришь на меня, стерва?

Емельянов смотрел на него исподлобья, ненавидящим взглядом.

– Как он, сука, на меня смотрит? – сказал, оглядываясь, Федосеев. – Каторжник, а не солдат! А ну, веселей!

Емельянов стоял, сжав зубы, винтовка окаменела в его руках, а небольшие серые глаза точно вспухли.

– А ну, веселей… На кулак смотри!

Федосеев поднес к лицу Емельянова кулак.

– Веселей смотри на кулак. Что тебе ротный говорил!

Но Емельянов смотрел тем же смертным взглядом. Волна ярости хлынула в голову Федосеева. Крякнув, он со всей силой ткнул кулаком в лицо Емельянова.

Емельянов тяжело выдохнул и откинул голову.

– Не убирать головы, когда учат! – И Федосеев, пьянея от ярости, стал наносить удар за ударом.

– Ах ты господи, – бормотал Куртеев, – ведь я же говорил тебе, не сгибай, не шевелись…

Из носа Емельянова на рубаху бежала кровь.

– Утрись, – приказал Федосеев. – Учи!

Емельянов утерся рукавом рубахи, но кровь продолжала бежать. Он высморкался и вдруг, повернувшись, грузным шагом пошел прочь.

Федосеев даже сразу не собразил, в чем дело.

– Емельянов! Ты куда? Стой!

Но Емельянов не остановился.

Федосеев плюнул, сел на чурбан, лежавший у входа в палатку, и стал вынимать кисет. Он не знал еще, как отнестись к происшествию. Оно не вмещалось в его фельдфебельский ум.

– Видать, белены объелся, – сказал он наконец.

– Черт его знает, – пробормотал Куртеев, испуганный всем только что происшедшим.

Емельянов, окровавленный, пришел к своей палатке и сел. Его окружили. Корж кричал:

– Жилин, котелок с водой!

– Умойся, Емеля, чего ты… – уговаривал Жилин. – Кто это тебя так?

Емельянов вздохнул, взял котелок, умылся.

– Федосеев!

– А за что? – спросил Корж.

– Ну, чего спрашивать за что! – засмеялся Жилин. – Фельдфебель поднес тютю. На то он и фельдфебель.

Ночью Корж, Емельянов и Хвостов разостлали в стороне от остальных шинели и легли. Звезды уже высыпали на небо. Они были совсем близко от земли, они точно струились на сопки. Легкое зарево бивачных костров стояло над Ляояном. Тонкий вибрирующий скрип китайских арб и гулкий, по сухой дороге, стук армейских подвод доносились из-за перевала. Потом к этим звукам примешался гул подходившего тяжеловесного поезда. Пронзительно, точно рассекая воздух, свистнул паровоз…

На военной службе Емельянова избили впервые. Если б это случилось несколько месяцев назад, он к расправе отнесся бы как к неизбежному. На то она и солдатчина! Но сейчас он не мог совладать с собой и успокоиться.

И георгия сняли, и по морде надавали. А за что? Разве он свое солдатское дело плохо делал?

– Вот жизнь, – сказал он, поворачиваясь на живот. Сухая трава, днем без запаха, ночью источала едва заметный аромат. – Податься мне, видать, некуда: здесь японец норовит тебя убить да поручик с Федосеевым изголяются. В деревне барин, сукин сын, на все зарится.

Хвостов тоже повернулся на живот. Говорил неторопливо, задумчиво, точно размышляя с самим собой, о солдатчине, о городе, о деревне. О помещиках и о тех, кто владеет заводами, домами и лавками. Говорил о том, как живет крестьянин и как живет мастеровой. То, что он говорил, было Емельянову как бы все знакомо и вместе с тем незнакомо. Незнакомое заключалось в том, что все то, что видел и знал Емельянов, Хвостов видел с какой-то другой стороны, и это не только не вызывало в Емельянове протеста, но отвечало всем его помыслам.

Потом заговорили о солдатских делах.

– Чего надо требовать от начальника? – учил Хвостов. – Обращения на «вы». «Вы – Емельянов!», «Вы – Корж!» Когда офицер потеряет право «тыкать» солдату, он почувствует, что перед ним не серая скотинка, а человек! И цивильное платье! Кончил солдат службу, увольняется в город – имеет право идти в цивильном, и никто над ним не начальствует!

Солдаты кончили разговаривать далеко за полночь. Потом завернулись в шинели и отдались каждый своим думам. Хвостов думал о племяннице. Вчера наконец он увидел Катю. Девушка похудела, но возмужала. Тоскует без дела, маленькое дело не кажется ей делом, хочется ей сразу идти на штурм царизма. Первое время, говорит, ни о чем, кроме войны, не могла думать, а сейчас попривыкла и в душе растут возмущение и гнев. Вся Россия волнуется, неужели же вся моя работа в это время – слово на ушко одному да слово на ушко другому?..

Какая скорая да быстрая! Поругал ее за это…

Мешали комары, Хвостов закрыл воротником шинели лицо, оставив только скважинку для носа.

Емельянов лежал рядом. Он вдруг перестал чувствовать себя одиноким и успокоился. Он думал о том, как он вернется с войны и наведет дома порядок. Он не знал еще, как он будет наводить порядок, но ему казалось невозможным после всего того, что он здесь пережил и понял, опять с тоской и трепетом войти в свою избу и ломать голову над тем, как пропитаться с семьей на клочке земли.

Постепенно мысли его сосредоточились на решительном бое, который должен был разыграться, как только последние арьергардные части отойдут к Ляояну.

Ощущение силы и упорства передавалось от человека к человеку, С кем бы Емельянов ни встречался в эти дни, с людьми ли своего батальона, с солдатами ли других частей, у всех он встречал это торжественное настроение: русские собрались под Ляояном и Ляояна врагу не отдадут.

За сопками, в лощине, в палатке командира батареи капитана Неведомского долго горела свеча. Вставленная в патрон, в тихом безветренном воздухе палатки она горела ровно и ярко.

Мелким почерком Неведомский писал страницу за страницей. Он давно уже не писал стихов, – певучие строчки отступили на задний план перед мыслями, которые требовали точных формулировок.

Когда свеча сгорела наполовину, капитан потушил ее и вышел из палатки. В мерцающем разноцветном сиянии звезд он видел недалеко от себя деревню Маэтунь и высокую скалистую сопку над ней. За деревней тускло сверкала равнина, засеянная гаоляном и бобами. Пение цикад, ровное, ни на минуту не смолкающее, неслось оттуда. А Ляоян был невидим. Его закрыли пологие сопки и звездный свет, который, освещая, вместе с тем и скрывал.

Долго стоял Неведомский, прислушиваясь к ночи, схватившей обширные гаоляновые поля и сопки, крутыми гребнями уходившие к востоку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю