Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 117 страниц)
Передним лежала на земле проклятая, действительно совершенно простая схема. Но беда была в том, что он никогда и по самой простой схеме не водил не только полк или батальон, но не ходил и сам. Он всегда был занят другими, более важными делами.
Военная служба включала в себя сотни важнейших обязанностей, из коих наиважнейшими были строевые учения, поддержание воинского порядка в казармах, в офицерском собрании и отношения с начальством. Это и являлось собственно военной службой, где таким пустякам, как умение пользоваться картой и руководить боем, не могло быть уделено внимания.
Как большинство офицеров, Ширинский не был приучен к самостоятельному мышлению, не умел собрать материал, оценить боевую обстановку и найти то решение, которое должно было привести к победе. Даже не предполагая, что все это нужно, Ширинский считал себя превосходным боевым командиром. Это его мнение о себе подкрепил генерал Драгомиров, похваливший его на маневрах. Дело касалось знаменитой полемики Драгомирова о тактике наступления. Ширинский повел полк в атаку в повзводном строю, без единого выстрела, с хором музыкантов. Новаторы утверждали, что ему следовало окопаться, что нельзя было такое пространство пройти без залегания и прикрытия. Но Ширинский с презрением произнес «самоокапывание» так, как произносил его Драгомиров, меняя несколько букв, отчего получалось нецензурное слово, и сказал, что победа решается только атакой и только штыком. Солдата нужно воспитывать как героя штыковой атаки. Это вызвало похвалу Драгомирова и сослужило Ширинскому хорошую службу. Он был на отличном счету, и даже сейчас командующий генерал-адъютант Куропаткин лично ему отдал приказ. Следовательно, он его выделил и на него надеялся. Так он и написал: «Надеюсь на ваш доблестный полк: правый фланг – особо важная позиция».
– К какой же чертовой матери, Станислав Викентьевич, вы считали по пальцам? Где мы с вами теперь! Ведь мы должны были занять свои позиции ночью, а теперь день!
– Утро, – мрачно поправил Жук.
– День! – так же мрачно повторил полковник.
Он увидел скачущего Свистунова и сразу понял, что случилась неприятность.
Молча выслушал он Свистунова и молча стоял несколько минут, в то время как Жук растерянно собирал в целлулоидный планшет карту и схему.
Стараясь сохранить тишину, полк двинулся назад. Логунов с полуротой замыкал колонну. Изредка он поднимался на сопку. Горы были пустынны, орлы кружили над одной из вершин, напоминавшей сахарную голову.
День наливался жаром. Фляжки опустели, ручьи не попадались. Солдаты шли расстегнув вороты, сдвинув на нос бескозырки.
Часто останавливались, потому что Ширинский, по-прежнему двигавшийся во главе полка, окончательно впал в сомнение. Он понял, что заблудился.
Воздух помутнел от зноя. Винтовки, вещевые мешки, скатки, сапоги! Зной страшно тяжел. Когда он проникает в винтовку, она продавливает плечо. Когда он наполняет сапоги, ног не поднять. Нет ничего страшнее сапог, налитых зноем. Нет ничего мучительнее ног, которых нельзя поднять, красных, распаренных, растертых.
О чем сейчас мечтает полк? О встрече с врагом? О победе над ним? Полк мечтает о речке, о самой ничтожной речке, чтобы разуться, чтобы ноги опустить в бегущую струю.
Есть ли счастье выше этого?
Об этом счастье думает Логунов, вспоминая Неву, острова, озера в Шувалове, владивостокские заливы и море, море без конца.
Об этом думает Емельянов, вспоминая свою легкую в истоках, но и в истоках привольную Волгу. Проселки, по которым он ходил босиком… «Почему солдату не ходить босиком? – думает он, и вопрос кажется ему законным и нисколько не странным. – Шли бы солдаты босиком – сколько сил было бы не измотано, сколько сапог не изношено!»
Об этом счастье думает Хвостов, но думает неровно, вспышками, толчками. Проваливаясь в какую-то пустоту, он забывает о том, что он солдат, что воюет, что ему нужно идти, потому что приказано идти. Он чувствует непреодолимую потребность сесть.
И, не отдавая себе отчета, Хвостов садится.
Склонившийся над ним Логунов видит багровое лицо и красные белки глаз.
– Не можешь идти?
Секунду Хвостов бессмысленно смотрит на поручика.
– Дай винтовку. Без винтовки пойдешь?
– Попробую… – говорит Хвостов заикаясь.
Дать винтовку кому-либо из солдат Логунов не решился: невозможно человеку нести две винтовки!
Посадить Хвостова на повозку? Но, во-первых, повозки далеко… А во-вторых, посадишь одного – запросятся десять.
«Только в крайнем случае посажу», – думает Логунов, повесив винтовку через плечо и поручив Хвостова заботам Коржа, который, совершенно черный от пыли, пота и загара, с запавшими щеками и запекшимися губами, казался в своих улах все же, по сравнению с другими, живым и бодрым.
Первые сто шагов винтовка не была очень тяжела. Но через триста Логунов узнал ее подлинный вес.
…Он не понес бы винтовки вместо солдата в Питере, не понес бы на Русском острове и в начале войны – здесь… Но он несет сейчас с трудно передаваемым чувством радости и немного по-детски представляя себе, что его видят Нина и Таня.
Головной ротой батальона шла четвертая – рота капитана Хрулева. Хрулев то слезал со своего коня, то вновь на него взбирался. Его не покидала жизнерадостность. Он любил крепкие морозы и крепкую жару. Расстегнув китель и ворот нательной рубашки, когда-то белой, а сейчас от грязи коричневой, он старался веселым словом подбодрить людей. Он позволил им расстегнуть рубахи, и солдаты в самом деле выглядели у него веселее, чем в других ротах.
Ширинский, двигавшийся вдоль колонны полка к его хвосту, увидел распахнутую грудь Хрулева и полное отсутствие смущения от встречи в таком виде с полковым командиром.
– Капитан! – поворачивая к нему коня, крикнул Ширинский. – Приведите себя в порядок!
– Господин полковник!
– Ну что «господин полковник»? Господин полковник делает вам замечание по службе, а вы восклицаете, как барышня. Что у вас с нижними чипами?
Он обежал глазами неровный строй роты, съехавшие, неподтянутые пояса, расхристанные вороты…
– Беременных баб ведете, а не солдат!
– Ро-ота, подтянись! Застегнуть воротники! – крикнул Хрулев, глядя в узкую длинную спину удалявшегося Ширинского.
Ширинский ехал дальше, внимательно оглядывая солдат. Вот они, солдаты знаменитого Ерохина. На что они годны?
Он не хотел думать, что в состоянии полка виноваты непрестанные переходы и сегодня – непосредственно он. Он стоял на той точке зрения, что солдат должен перенести все, не теряя своей выправки. На то он и русский солдат.
И сейчас, видя равнодушных ко всему на свете, кроме жары, людей, равнодушных до такой степени, что никто не поднимал глаз на проезжавшего мимо командира полка, он пришел в крайнее раздражение, и не столько потому, что солдаты не годились к бою и могли стать легкой добычей вдесятеро слабейшего врага, сколько потому, что они не соответствовали его представлению о солдате и солдатской бравой выправке.
И в этом крайнем раздражении он увидел поручика Логунова. Логунов шел на правом фланге своей полуроты. Шашку, чтобы она не болталась, он нес под мышкой, солдатская винтовка висела у него через плечо. Он шел и спотыкался на гальке, засыпавшей в этом месте ущелье. Он не смотрел на солдат, он не заметил и полковника, он шел и смотрел в землю. Ширинский почувствовал, что именно этот офицер – главный виновник всего безобразия: и расхристанных рубах солдат, и полной их непригодности к чему-либо, и бесконечного блуждания.
Несколько минут Ширинский ехал в десяти шагах от поручика, и поручик по-прежнему не видел его. Лицо его было багрово, губы черны, нос обгорел и лупился.
– Поручик Логунов!
Голос прозвучал настолько низко, насколько Ширинский вообще способен был издавать низкие звуки.
Логунов вскинул голову, увидел Ширинского и сразу понял, что командир полка разъярен. В другое время Логунов испытал бы неприятное чувство, которое против воли испытывает подчиненный, подвергающийся гневу начальника, но на этот раз Логунов отнесся совершенно спокойно к гневу командира полка.
Он вскинул голову, но продолжал идти, спотыкаясь и скользя по крупной плоской гальке.
– Поручик Логунов! Рота, стой!
– Рота, стой! – повторил команду Шапкин.
Первая рота остановилась. Остальные роты медленно уходили вперед, тая в горячем мареве воздуха.
– Поручик Логунов! – уже тонким, вздрагивающим голосом крикнул Ширинский.
Логунов вопросительно смотрел на него. По-видимому, поручик не чувствовал за собой никакой вины. Его сдвинутые брови и вся спокойная, хотя и донельзя утомленная фигура подняли гнев Ширинского на новую ступень.
– Винтовку таскаете? Ваши нижние чины оружие бросают! Чья винтовка? Где этот мерзавец?
– Господин полковник, – хриплым от усталости и жары, но спокойным голосом проговорил Логунов. – Я сам взял ее из рук выбившегося из сил человека.
Ширинский крикнул вдруг сорвавшимся голосом:
– Не человека, а нижнего чина! Кто у вас в роте? Штабс-капитан Шапкин, почему у вас офицеры до сих пор не знают, кто у них в роте? Нижние чины у вас, поручик. Поняли? Как вы воспитываете своих офицеров, вы, старый штабс-капитан, постыдитесь!
Он кричал все громче и громче, он забыл о противнике, который мог появиться в любую минуту, он делал свое главное дело командира полка: разносил, распекал провинившегося.
Логунов молчал. Вначале он смотрел на пряжку полковничьей портупеи, но по мере того как Ширинский повышал голос, он подымал взор и наконец стал смотреть в упор в расширенные, под лохматыми бровями глаза полкового командира. Он сам не знал, как он сказал, он не собирался этого говорить.
– Солдат для меня – человек, – тихо сказал Логунов, чувствуя омерзение от всего того, что происходит: и от этого разноса его перед подчиненными, для которых он старался быть авторитетом и образцом, и от самого факта, что на него смеют кричать, и оттого, что Ширинский оскорблял то естественное и святое, что установилось в его душе. Чувствуя омерзение и вместе с тем после своих слов какое-то великое освобождение, он не отводил глаз от глаз Ширинского, которые вдруг сузились и забегали.
– Это в вашей роте, штабс-капитан, был возмутительный случай с подарком государыни императрицы?
– Так точно.
Лицо Шапкина от волнения стало пепельным. Он не думал, прав или неправ командир полка, потому что командир полка был для него всегда прав.
– В полуроте Логунова?
– Так точно.
– Вы на опасном пути, поручик, – понизив голос, заговорил Ширинский, – предупреждаю: не позорьте святого воинского звания. Здесь, на маньчжурских полях, мы должны запечатлеть свою преданность государю императору. Вы молоды, вы должны все силы употребить на то, чтоб не запятнать погон, дарованных вам монаршей милостью. Верните винтовку по принадлежности и не распускайте солдат. Штабс-капитан, отправляйте роту.
Шапкин скомандовал осевшим голосом, и рота двинулась.
Опять шли. Шапкин сначала проехал вперед, потом остановился, потом слез с коня и пошел с Логуновым. Шли рядом, молчали.
– Что это вы, Николай Александрович, стали ему возражать? – сказал наконец штабс-капитан. – Говорит, ну и пусть себе говорит. А ведь так что же получится? Так он может возненавидеть роту, и тогда спасу не будет. Насмотрелся я за свою жизнь на всяких начальников. Меня особенно тревожит то, как он кончил. Кончил бы криком, ну и все в порядке, вылил, освободил душу. А то он черт знает чем кончил: какими-то советами, да еще тихоньким голосом. А уж совет командир полка будет подавать поручику тогда, когда он о нем черт знает что думает.
– Нет, уж как хотите, – устало проговорил Логунов. – Я не могу.
– Э, бросьте, Я тоже был молод и тоже любил правду-матку. Кто из русских ее не любит? Да разве это правда? Берете у солдата винтовку! Я сам хотел вам заметить, да разомлел от жары. Берете винтовку, так солдат вас, думаете, уважать будет? Нисколько, смеяться будет. Он знаете что про вас думать станет?
– Оставьте, Василий Васильевич, и вы туда же!
Шапкин обиделся.
– Как хотите, – сказал он. – Я в Санкт-Петербурге не обучался, книг новых не довелось мне читать, но жизнь я прожил и много видел.
Он взобрался на конька, и конек понес его мелкой трусцой.
Долина расширялась. Сопки, покрытые густым дубовым лесом, расходились, как крылья, в стороны. Огромные ястреба кружили в небе. Что это за долина?
Дорога, по которой шагает полк, упирается в гаоляновое поле и поворачивает влево.
Логунов видел много гаоляновых полей, но такого не видел: мерцающие колосья, отливающие красноватым золотом, заполняли пространство до самого горизонта.
Голова полка уткнулась в поле и остановилась. Рота за ротой останавливался полк.
Небо было безоблачно, какого-то неестественного, бесцветного, раскаленного цвета. И вместе с тем оно казалось тяжелым, как бы ложащимся от тяжести на горы и на гаоляновое поле.
И в это время где-то за гаоляновым полем, к северо-востоку, мягко прозвучали артиллерийские залпы. Один, другой, третий.
И после непродолжительной паузы опять: один, другой, третий.
И вдруг завздыхали, задышали своими гигантскими вздохами невидимые пушки, и весь тот край земли точно дыбом встал в зловещем дыхании.
Шапкин обнажил голову и перекрестился. Его примеру последовали солдаты.
– Начался решительный бой под Ташичао, – сказал Логунов, испытывая облегчение оттого, что отступление действительно кончилось.
Ширинский повел полк к месту сражения прямо через гаолян.
Навсегда запомнил Логунов это гаоляновое поле. Красивое, золотисто-зеленое, шуршащее широкими листьями.
Сразу же, как только он сделал несколько шагов, он понял, что жара на сопках и в узкой каменистой долине ничто по сравнению с жарой в гаоляне.
Каждый стебель был раскален и излучал в раскаленный воздух огонь. Чтобы идти, нужно было раздвигать руками крепкие, плотные, неподдающиеся стебли. Раздвинув, нужно было ступить на стебель ногой, навалиться, придавить и ступить дальше.
Это была адская работа, и кровь сразу бросилась в голову Логунову. Он посмотрел вокруг и увидел багровые шеи, мокрые медные лица, запекшиеся губы, мутные глаза.
Истомленные люди шли механически, никого и ничего не видя, и, как только встречали препятствие – упрямый стебель, споткнувшегося и севшего на землю товарища, – садились, ложились, падали сами.
Толстые высокие стебли разъединяли людей. Батальоны, роты таяли, точно растворялись в поле.
Шапкин исчез. Неожиданно на коне вынырнул Свистунов.
– Палатки! Растягивайте палатки! Сносите упавших в тень! – кричал он.
– Воды! Вашскабродие, воды! Христа ради…
Логунов подумал: «Вот что значит гаоляновое поле!
Какое проклятие, что мы ничего не знаем!»
5Стена гаоляна сзади, в двухстах шагах. Но даже и на таком расстоянии от нее веет жаром.
В первое время никто не любопытствовал, куда вышел полк. Подразумевалось, что он вышел туда, куда и должен был выйти. Люди лежали разувшись, раскинув измученные ноги, переговаривались, курили, наслаждаясь тем, что можно не двигаться, что солнце склоняется, что налетает ветерок. Многие спали. Охранение, выставленное в трех местах, видело пологие сопки и просторные долины, поросшие мелкой травой.
Никто не обращал внимания на эти сопки и долины, кроме Свистунова, который, отдохнув, с удивлением заметил, что они, пожалуй, ему знакомы.
Он прислушался к пушечным выстрелам. Выстрелы раздавались в стороне, прямо противоположной той, в которой звучали до похода через гаоляновое поле. Могло ли переместиться поле сражения?
Свистунов стал внимательно ориентироваться по местности и по солнцу. Через четверть часа для него не было сомнений: полк пришел туда, откуда вышел.
Ширинский созвал батальонных и ротных командиров. Выбравшись из гаоляна и, как и все, не представляя себе места, в которое он привел полк, он тем не менее предполагал, что вышел в расположение корпуса и самым правильным счел обрушиться на командиров батальонов как на виновников солдатской распущенности: марш проведен безобразно, батальоны не умеют ходить, выносливости никакой! Некоторые офицеры, вместо того чтобы подтягивать солдат, вливать в них бодрость, силу, позволяют себе пускать сопельки от жалости.
Офицеры, ожидавшие от совещания разбора обстановки, предстоящих задач, суровых, коротких приказаний, соответствующих моменту, сидели опустив глаза. Разве мог бы что-либо подобное в подобную минуту говорить Ерохин?!
После разноса Ширинский стал пить воду из фляги. Жук сидел около него с картой и схемой. Свистунов сказал:
– Спасибо, Григорий Елевтерьевич, за ваши указания. Я их выслушал с большим удовольствием, и, надо сказать, они меня очень успокоили… Мне показалось, что я на родном полковом плацу в Никольске-Уссурийском: неприятеля около нас нет и решительный бой еще не начался.
Офицеры переглянулись.
Ширинский опустил флягу и уставился на командира 1-го батальона.
– Но, несмотря на эти приятные мысли, я ощутил беспокойство. Правда, наши солдаты ходить не умеют, господа офицеры не научили их этому в свое время, но, и не умея ходить, они черт знает что прошли! – Голос Свистунова зазвучал громче, головы командиров батальонов и рот поднялись, усталые, поникшие фигуры стали выпрямляться. Все поняли: Свистунов дает бой Ширинскому, бой за Ерохина, за всех них. – Но более всего, господин полковник, обеспокоило меня то, что переход проделан втуне.
Свистунов сделал ударение на последнем слове и замолчал.
Длинное лицо Ширинского стало еще длиннее.
– Что за галиматью вы порете?
– Я еще матерью научен не пороть галиматьи, – раздельно проговорил Свистунов.
Несколько секунд продолжалось молчание. Именно в эти секунды как бы достиг вершины поединок между командиром полка и командиром батальона.
– Изъяснитесь! – низким голосом приказал Ширининский.
– Полк заблудился, – обронил Снистунов.
Ширинский положил флягу на траву и оглянулся на Жука, сидевшего с картой и схемой.
Жук своими грустными глазами удивленно уставился на Свистунова.
По поляне прошел шорох. «Заблудились» – страшное слово.
– Разрешите доложить, – сдержанно сказал Свистунов.
Если Ширинскому не совсем были ясны астрономические соображения капитана, то ссылки на местность были несомненны. В самом деле, вот та долина, по которой спускался полк.
– Станислав Викентьевич Жук, – зловещим тихим голосом проговорил Ширинский. – Ведь вы руководили движением по гаоляну!
Действительно, Жук въехал в гаолян первым, но в гаоляне он тут же перестал что-либо соображать.
– Так точно, – забормотал он, – так точно. Направление мной было все время соблюдаемо… Не могу понять, что бы это могло обозначать. В самом деле, эта долина…
– Ходить не умеете! – рявкнул Ширинский. – Весь полк! Свободные движения: ручками и ножками машут, воротники нараспашку… Жарко им, видишь ли! Солдату жарко! Содовой водицы не подать ли? Офицеры, поручики, вместо того чтобы заниматься службой, изволят философствовать, молокососы!
После разноса Ширинский опять пил воду, а Жук, высоко подняв брови, с наивным удивлением рассматривал сопки. Свистунов сказал, что, по его мнению, опасное и невыгодное положение полка может оказаться очень выгодным. Если хорошо разведать обстановку, полк сможет ударить по противнику в самом неожиданном для него месте.
– Где уж тут думать об ударе, – проговорил Ширинский.
Он приказал ночь отдыхать, а утром, выдвинув первый батальон и осторожно обходя гаоляновое поле, направиться к Ташичао. Буде же встретится враг, свести полк в кулак, музыку и знамя в центр и, благословясь, ударить в штыки.
Заря догорала. Гаоляновое поле покрылось бронзой, мохнатые головки стеблей неподвижно красовались в вечернем воздухе.
6– Вот они, превратности судьбы, – бормотал капитан Шульга, проходя мимо палатки командира полка, у входа в которую для устрашения комаров жгли костер.
Шаг он замедлил, ибо всей душой желал, чтоб его позвали.
Ерохин его не жаловал, и офицеры, ерохинские любимцы, тоже его не жаловали. Но с первого же взгляда на нового командира полка Шульга почувствовал, что судьба его при Ширинском может сложиться иначе.
На следующий день после случая с царицыным подарком капитан отправился к Ширинскому.
– Никаких просьб с моей стороны и никакого дела, господин полковник, – начал он, тараща глаза и усы. – Но мое сердце солдата и офицера возмущено. Это, несомненно, растлевающее влияние знаменитого Ерохина, героя турецкой кампании.
Тогда Ширинский сидел в блиндажике и, подтянув рукава кителя, раскладывал пасьянс.
Шульга покосился на пасьянс с некоторым удивлением, потому что хотя и любил карты, но пасьянс казался ему столько же нелепым занятием, как и любовь в одиночку.
Ширинский выслушал его со вниманием. В душе он очень обрадовался приходу капитана, понимая, что обретает в этом неприятном для него полку союзника.
– Закусите со мной, – благосклонно пригласил он.
Шульга пил с командиром полка водку и ел рыбные консервы. Вкуса он не замечал, настолько велик был подъем его духа.
– Вы заглядывайте ко мне, – при расставании говорил Ширинский. – Я хороших офицеров люблю, я прост с ними, я не чинюсь.
– Много обязан, господин полковник! – Шульга выпрямился и щелкнул каблуками.
Однако зайти сейчас в палатку к командиру полка он не посмел… С костром возился вестовой Ширинского Павлюк.
– А, Павлюк! – сказал Шульга. – Комарей собираешься изничтожать?
– Так точно, вашскабродь. – Солдат присел на корточки, не считая нужным в качестве денщика командира полка соблюдать какие-либо формы чинопочитания.
– Солома-то больно суха, – заботливо сказал капитан, – мало дымить будет. А где достали?
– Уж достали!
– А ты подбавь сырой – и отлично будет.
Должны прийти охотники. Я же не могу комарье гонять, мне надо его высокоблагородие кормить… а поручик Жук к этому с прохладцей…
– Что ж это Станислав Викентьевич… – начал было Шульга, но тут из палатки раздался голос Ширинского:
– Кто это? Капитан Шульга?
– Так точно, господин полковник.
– Заходите, капитан.
Шульга нырнул в палатку. В золотистых сумерках Ширинский лежал на бурке.
– Ну, что там у вас, капитан? – по-домашнему спросил Ширинский. – Да вы садитесь, вот хоть на этот ящик. Чертовский переход. Но сделать его можно было бы проще, будь солдаты вымуштрованы. Сверху донизу придется переделывать полк. Иные офицеры не на офицеров похожи, а на студентиков. Языку офицерскому никто не научил их. Ваш командир батальона каким-то Демосфеном представил себя. Заблудились, конечно. Черт здесь, капитан, не заблудится!
– Так точно, господин полковник. А относительно Свистунова… он в батальоне говорил так: началось генеральное сражение, а мы в нетях. Я говорю: «О чем вы беспокоитесь, Павел Петрович? Бой будет большой, резервы потребуются, мы подойдем в такой момент, когда Штакельберг в ноги поклонится за батальон, не то что за полк».
– Отличная, между прочим, мысль, капитан!
– Я говорю: «Какое нам с вами до этого дело, Павел Петрович? Наша забота – рота да батальон… чтобы все было, как говорится, в порядке, а об остальном позаботится командир полка. Слава богу, есть у нас теперь настоящий командир полка, а не барин Ерохин».
– Так и сказали?
– Честное слово!
– Да вы садитесь, капитан. Вы, между прочим, отлично сказали. Ерохин им всем головы затуманил. Вот сюда ставь, – указал Ширинский Павлюку, который, сдав костер на попечение охотников, накрыл на китайском столике ужин. – Ну, чем бог послал, капитан. Водочка русская, баночка американская. Не люблю я американского, да ничего не поделаешь.
– Я говорю, господин полковник, Свистунову: «Не говорите мне об этом барине! Барин он был, вот кто! А мы с вами, Павел Петрович, армейские лошадки».
– Это вы тоже хорошо сказали. Именно Ерохин был в полку барином. Всех распустил, ничего не делал. Американские консервы, в сущности, ничего, правда? Но дома я бы их никогда не ел. Что-то в них есть, знаете, самое консервное. А Ерохин был барином.
– Барином, барином, господин полковник. Знаете, есть такие любвеобильные баре: мужика в лицо не видали, изволят проживать в Питере, а перед мужиком благоговеют, слезы лить готовы над его неизвестными страданиями… А все потому, что сами мужика не видали. У них управляющие имениями и прочие экономы ведут дела… И плывут такие господа на волнах всякой фантастики да ерундистики, честное слово. Поручик Логунов – тот даже дошел до того, что не имеет казенной прислуги.
Ширинский поднял брови.
– Я спрашиваю штабс-капитана Шапкина: «Что ж это, говорю, ваш поручик сам себе сапожки чистит?»
«А знаете ли, – мямлит Шапкин, – отказался». – «Суров ваш поручик, говорю, не хочет облагодетельствовать какого-нибудь Сидора Сидорчука. Тот спит и во сне видит попасть в вестовые к господину поручику, а господин поручик не дерзает его светлое высочество мужика-подлеца допустить до своих сапожек!»
Ширинский захохотал.
– Во здравие, – сказал он, поднимая рюмку.
– Так точно, господин полковник, А между прочим, это разврат, смущает умы. Мой отец, господин полковник, имел не великое имение, пустяковое… собственным трудом и по́том стяжал каждую копейку; так он знал, что такое мужик. Невиданный подлец, все тянет: из леса, из огорода, с поля – и еще напакостить норовит. Жаль, в наше время не порют мужиков – как же, народ, земство! – а пороли бы, так, может быть, чему-нибудь и научили бы. «И вот нам с вами, Павел Петрович, говорю, в армии тоже черная работка. Получишь вахлака, а из него изволь сделать солдата. Ерохин что? Пал, и царствие ему небесное. Поменьше бы нам таких господ. Полковник Ширинский, говорю, – армейский труженик. На таких армия держится. Знает, как и мы с вами, почем фунт лиха». Прошу извинения, господин полковник, относительно моих суждений… вздор! Но внутренне убежден!
– Что ж, весьма достойные убеждения. Армейский труженик – это вы хорошо сказали. Этим титулом каждый офицер может гордиться. Я обтешу каждого солдата и офицера, в этом моя священная обязанность.
Голос Ширинского, на фронте перед полком неопределенный, не то тенор, не то баритон – голос, от невзрачности которого он страдал, – здесь, в палатке, за рюмкой вина был низок и даже бархатист.
– Мой брат в одном из городов Царства Польского полицеймейстером, – сказал он. – Именно в городе Седлеце. Есть такая губернская столица. Неказистая, да Варшава близко. Так в этом городе завелось гнездышко студентов и местных гимназистов. Так они, знаете ли, бомбу в брата бросили. Настоящую, мерзавцы, изготовили. Фонарный столб разворотили, а брат, слава богу, невредим. Собственноручная телеграмма от фон Плеве была с соболезнованием и поздравлением.
Шульга поднял глаза на командира полка и смотрел на него с радостным изумлением.
Ширинский налил ему водки.
– Ну, как рыбка?
– Превосходна, хоть и американская.
– Именно, весьма достойная, хоть и американская. Пейте последнюю рюмку и отправляйтесь к роте. Вообще с водкой будьте осторожны. При жаре она у самого крепкого, знаете ли, этак в мозгах!
– Так точно, бывает. Но вот никак не предполагал, что братец ваш пострадал.
– Пострадал, пострадал. Каждый из нас может пострадать от мерзавца. Таится, мерзавец, исподтишка бросает.
Шульга вышел из палатки, когда стемнело. Темное гаоляновое поле смешалось с темным небом.
«Как складывается судьба человека, – думал Шульга. – Всю жизнь мне не везло, все мешали либо люди, либо обстоятельства, а теперь фортуна посадила меня в свою колесницу. Дурак я буду, если вывалюсь из нее».
Он осторожно шел, переступая через спящих, обходя кучки бодрствующих.
Недалеко от расположения роты увидел два силуэта. Силуэты курили, сидя на гаоляновых снопах, и вполголоса разговаривали.
– Кто бродит? – спросил голос Свистунова.
– Шульга бродит. Спать хочу, Павел Петрович, да не спится.
– Вы правы, не спится.
Шульга пошел дальше, так же осторожно шагая и перешагивая через лежащих.
Свистунов закурил новую папиросу, торопливо выпустил огромный клуб дыма, укрылся им от комаров и сказал:
– Не знаю, не знаю, Николай!
– Почему же ты не знаешь? Сегодняшний случай чего показательнее! Не умеем ходить по гаоляну. А ведь должны были бы уметь, ведь это наш театр войны. И ходить в атаку не умеем. Скорострельное оружие – и чуть ли не сомкнутые колонны! Ведь нельзя идти в атаку так, как вы там решили с Ширинским: музыка, знамена, батальон за батальоном! По земле до поры до времени надо стлаться, в ямках за камнями лежать – и стрелять, и стрелять… Подползти, поднять и ударить в штыки. Вот это, Павел Петрович, будет настоящая атака. Почему бы нам не применить такую тактику?
– Не знаю, – повторил Свистунов.
– Почему же ты не знаешь, что тебя смущает?
– А как ты будешь командовать: одни солдат лежит за камнем, другой в ямке, третий вообще решил подремать. Кто же, спрашивается, пойдет в атаку? Нет, Ширинский в этом случае прав. Дурак, а тут прав.
– В атаку пойдет солдат! Ему нужно поскорее убить противника, он и пойдет, даже побежит в атаку.
Свистунов задумался. Папироса вспыхнула и осветила его лицо. По всему полю вспыхивали огоньки: мало кто спал в эту ночь.
– Павел Петрович, если мы пойдем с нашими ротами в атаку, а японцы встретят нас шрапнелью и пулеметами, многим ли удастся пустить в дело штык?
– Друг мой, ремесло солдата – ремесло смертное. Как ни крути, дело мы имеем со смертью. Мы смертных дел мастера, и от смерти нам неприлично укрываться.
– Не ожидал я от тебя таких рассуждений, – с досадой сказал Логунов. – Я смерти не боюсь, я русский офицер. Но я хочу не смерти, а победы. Я хочу смерти врагу. Я – командир. Сколько человек уцелеет у меня завтра?
– Очень немного.
– Зачем же заранее соглашаться на бесполезную гибель?
– Почему бесполезную? Во-первых, атака может быть удачна. Значит, тот, кто погибнет при атаке, погибнет с пользой. Во-вторых, есть же воинский дух! Проявление его чрезвычайно важно для армии.
– Разрешить убивать моих солдат для воспитания некоего воинского духа я несогласен.
– Ни твоего, ни моего согласия не спросят, Коля!
– Надо, чтобы спросили!
– Каким образом?
– Надо заставить!
– Чушь все это! – рассердился Свистунов. – Как это заставить? Ты – поручик, я – капитан. Как это мы заставим? Создать, что ли, в армии, по твоему рецепту, общественное мнение?
– Если не общественное мнение, то надо найти управу на них!
Свистунов внимательно посмотрел на поручика, но ничего не увидел, кроме темноты.
– Мальчишество! – наконец решил он. – Какую можно найти в армии управу на начальника? Помнишь, ты рассказывал мне, как Неведомский уговаривал своего генерала?
– Тогда, – тихим, прерывающимся голосом проговорил Логунов, – тогда остается одно….
Он не кончил.
Свистунов сказал укоризненно:
– То, о чем ты думаешь, вот это уж ерунда так ерунда! Какие-то недоучившиеся мальчишки мечтают о всеблагом государстве!.. Ерунда!