Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 117 страниц)
Выслушав рассказ Емельянова о его семейных и деревенских делах, Корж понял, откуда постоянная озабоченность Емельянова.
В самом деле, было о чем подумать солдату! Писем Емельянов не ожидал. Сам он был грамотен. Служила в Сенцах учительницей Горшенина – душевный человек! Обучила Емелю грамоте, что нужно прочтет и что нужно напишет, а кроме него, в семье не было грамотных. Конечно, Наталья могла сбегать к шурину Григорию, человеку бывалому и больше Емели грамотному, да ведь не так просто сбегать: дома дел полон рот, хозяйство не оставишь. За хозяйство Емеля не беспокоился: Наталья на все надежна, золотая баба.
Если баба золотая, то это, братец, уж действительно счастье, – заметил Корж.
Разговор перешел на барина. Корж все старался допытаться, в чем причина помещичьего баловства. Наконец понял, что причина заключалась в том, что помещик всю землю, которую он по положению 1861 года уступил крестьянам, по прежнему считал своей, а крестьян – безбожными захватчиками и разбойниками.
Крестьяне же, бесчисленными поколениями работавшие на этой земле, считали своей не только ту, что отошла им по реформе, но и ту, которая хоть не отошла, но издревле числилась у них в наделах.
– Значит, твои деды земли имели поболе?
– Поболе. А после освобождения отрезали нам с гулькин нос… Иван Семеныч, а вот, ты сказывал, есть люди политические, которые правду знают… и что, мол, хватит барину куражиться над мужиком?!.
Несколько минут Корж молчал. Они сидели на склоне холма. Внизу дымила батальонная кухня. Солдаты чистили запылившиеся котелки, развязывали мешки, доставали хлеб.
– Запомнил, значит… – негромко сказал Корж. – Те люди, Емеля, говорят, что пора народу самому подумать о своей судьбе. Господа и начальники за них не подумают.
– Как же это, Иван Семеныч, самим подумать? Думай не думай – барин есть барин. В суд на него подать? Подавали. Судил нас барин, его же брат. Засудил. Жаловаться? Кому жаловаться?
– Согласен. Просьбами здесь не возьмешь. Да ведь народ, Емеля, – сила! Куда ни погляди, везде народ.
Не просить надо, Емеля, а брать! Бери, что тебе как человеку положено…
Говорил Корж тихо, с большим убеждением, и Емельянов слушал его затаив дыхание.
Потом Корж отвязал свой котелок, сдунул с него пыль и направился к кухне.
– Так-то, – протянул Емельянов, – бери, что тебе как человеку положено. Да, если бы четыре десятины земли, тогда бы и горя не было.
Между солдатами завязалась дружба.
Одно не нравилось Коржу: емельяновское отношение к оружию и бою.
Емельянов не любил стрелять, и если стрелял, то старался лечь так, чтобы голову спрятать за камень. Стрелял он не целясь.
Об этом они во время наступления говорили не раз, и Емельянов наконец сознался: он не боится смерти, но не хочет умирать здесь, в Маньчжурии. Не хочет, чтоб его убил японец.
И сам Емельянов не хотел убивать японцев, потому что никак не мог понять, из-за чего заварилась вся эта каша. И когда стрелял не глядя, то думал, что среди врагов, наверное, есть и виновные против законов божеских и человеческих, и пусть пуля сама найдет виноватого.
– Зря ты это, совсем зря, – сказал наконец Корж с сокрушением. – Конечно, ты пришел сюда, в Маньчжурию, издалека, твой дом на Волге-матушке, и не знаешь ты того, что знаю я. Сегодня японец зарится на Порт-Артур, а завтра пойдет на Владивосток. Ты думай об этом. Куртеев давеча, я слышал, грозился не знай что с тобой сделать. Роту, говорит, срамит, прячет голову под камень и палит в небо! Полковник Ерохин в том бою погиб, в котором ты в небо палил. А может, и на меня завтра пойдет японец, чтобы убить, а ты все в небо будешь палить?
Емельянов молчал. Он ловко огромными и на вид неуклюжими пальцами скрутил цигарку, предложил кисет Коржу, неторопливо провел языком по краю завертки и закурил. Потом сказал с недоумением:
– Может, и на тебя завтра пойдет японец, а я все буду в небо палить?
Разговор этот произвел на Емельянова большое впечатление.
Большой и сильный человек, Емельянов не мог преодолеть в себе нерешительности потому, что она питалась его жаждой вернуться домой, его ненавистью к барину Валевскому (меня убьют, а барин будет там куражиться!), его убеждением, что убивать – грех. Кроме того, с первых же дней службы его солдатская неловкость создала к нему в роте пренебрежительное отношение. Никто не ожидал от него смелости, и никого не удивляло то, что он держится поближе к земле и ни на какое дело не вызывается. И это общее плохое мнение о нем еще более чужим делало для Емельянова все, что окружало его: и войну, и Маньчжурию с ее сопками, гаоляном и комарьем, и жителей этой страны – китайцев.
Но разговор с Коржом затронул его, что-то сместилось в его мыслях. Правильно ли то, что он не хотел и как бы совестился стрелять в японца? И именно благодаря своим сомнениям он почувствовал желание вытащить пушку. Кроме того, вытащить пушку было совсем понятное, простое, как бы крестьянское дело.
Все смотрели на Емельянова как на человека ни к чему не пригодного и к его намерению вытащить пушку отнеслись с интересом, точно к представлению.
Но когда могучей своей силой Емельянов поднял колесо и лично ему артиллерийский офицер поднес стопку водки, а Логунов поблагодарил: «Ну, Емельянов, спасибо, поддержал честь роты», вокруг него все изменилось.
Куртеев сказал с завистью:
– Ишь, тихоня! – и осмотрел его с головы до ног, точно видел впервые его огромную фигуру. – Да, есть из чего пушки вертеть!
– Мужичок с ноготок! – отозвался Корж.
Все засмеялись, но это был лестный для Емельянова смех, и он засмеялся сам.
Дело с пушкой встряхнуло Емельянова. Он даже держаться стал молодцеватее, даже шагать стал не таким мешком.
11За семь переходов до Ташичао японцы исчезли. Напрасно батальоны, поджидая их, окапывались, чтобы дать очередной арьергардный бой. Охотники доносили, что японцев нет нигде.
Но тем не менее отступление продолжалось. Не видя противника, войска оставляли заготовленные позиции, через два перехода готовили новые и в свою очередь бросали их.
Конная разведка не доставляла никаких сведений. В штабе Штакельберга одни предполагали, что японцы остановились и дальше вообще не пойдут, занявшись Порт-Артуром. Другие, наоборот, думали, что отсутствие противника перед фронтом обозначает обходное его движение и в один несчастный день обнаружится страшная правда.
Около Ташичао Гернгросс решил за собственный страх и риск послать охотников навстречу предполагаемым обходящим частям противника.
Он не доложил об этом Штакельбергу, опасаясь, что тот сообщит Куропаткину и дело или затянется, или вовсе сорвется.
Маленьким отрядом охотников 1-го Восточно-Сибирского полка командовал Логунов.
Ночью накануне выступления его вызвал Свистунов. Командир батальона сидел в нижней рубашке на ящике, а против него на корточках – китаец.
– Коля, – сказал Свистунов, – вот Яков Ли, мой крестник.
Китаец встал, оказался высокого роста, и проговорил по-русски:
– Здравствуй!
– Яша пойдет с тобой проводником и будет для тебя полезнее десяти сотен казаков.
– Откуда же он твой крестник, Павел Петрович? – радостно удивился Логунов.
– Наш дзянь-дзюнь хотел срубить голову моему отцу, – сказал Яков Ли, выговаривая по-русски правильно, но чересчур мягко. – Капитан Свистунов спас.
– Действительно, что-то такое было. У китайцев рубят головы за что угодно. Но крестник мой он не потому, что я спас его отца. Он настоящий мой крестник. У Яши вся семья православная. И старик отец, которому хотели отрубить голову, был православным…
Отряд выступил на рассвете. Исчезли за перевалом бивачные огни. Остались звезды, цикады, острый запах трав, шорох шагов и приятное щекочущее чувство риска.
Слева вырисовывалась с каждой минутой отчетливее круглая лесистая сопка, справа – серая гранитная гряда, напоминавшая исполинскую зубастую челюсть. Между лесистой сопкой и гранитной грядой вилась дорожка к новому перевалу, и уже чувствовалась за ним по вольному размаху гор, уходивших на восток, широкая долина.
Разведка углубилась в горы на пятьдесят верст. Долины были заботливо возделаны, пологие склоны сопок – тоже.
Первоначальное беспокойство и острота чувств, связанные с опасностью, проходили. Японцев не было…
Яков Ли, беседовавший с крестьянами, возвращался неизменно со словами:
– Японцы сюда не приходили.
…– Значит, ты православный, – как-то на привале сказал Якову Емельянов.
Китаец кивнул головой.
Разговор с Яковом о христианстве оставил в душе Емельянова самое смутное впечатление. По мнению Якова, существовал только бог Христос. Ни бога-отца, ни бога духа святого! Что же касается святых, то святыми, по мнению Якова, были прежде всего его умерший отец и предки.
Емельянов смутился.
– Да что ты! – воскликнул он.
Но Яков смотрел на него такими ясными глазами, что Емельянов почувствовал невозможность высказать ему свои сомнения… «Китаец – святой! Эк, куда хватил!» – подумал он.
Но то, что Яков рассказал о земле, тронуло Емельянова за сердце.
Емельянов, Корж и Хвостов сидели возле китайца и слушали. Оказывается, с землей у них было не лучше, чем в России. Всю землю захватили помещики, причем сами не обрабатывают, сдают в аренду. А арендная плата – половина урожая.
– Половина урожая? – с возмущением переспросил Емельянов.
– Часто больше половины. А земли… – Яков показал от куста до куста, сколько земли приходится на долю крестьянина.
– Да тут и коню развернуться негде!
– Они, Емеля, землю руками подымают, мотыжками, а не конями, – заметил Корж.
– Не сладкая у них жизнь, Иван Семеныч. Даже и в Китае крестьянин пропадом пропадает. Кто нахапал земли, тот нахапал, а если человек смирен и желает возделывать, так над ним во всяком случае стерва.
Было жарко, разговор иссякал… Яков ушел на дорогу – посмотреть, что там делается. Поручик заснул. Корж растянулся под кустом. Хвостов под другим. Но Емельянов остался сидеть там, где сидел. Он даже не чувствовал жары, он переживал чувство, которое испытывает человек, сделавший чрезвычайное открытие. Он смотрел в небо и впервые думал о китайцах, как о людях равных себе.
До этого ему казалось, что китайцы живут неведомо как и нет никакой возможности, да и надобности узнавать их жизнь. Вот, скажем, шумят и суетятся в листве птицы. Какой смысл проникать в то, почему они шумят? Все равно жизнь их есть птичья жизнь. Но сейчас он почувствовал, что китайцы такие же простые люди, как русские, и маются, как русские.
Это открытие глубоко взволновало его. Когда Яков вернулся, Емельянов подсел к нему, и Яков рассказал, что он арендует клочок земли у господина Цзена и хочет в полную собственность выкупить не только этот клочок, но прикупить еще и второй. Для этого нужно много работать. Но сколько ни работай на земле, из беды не выйдешь, поэтому у того же Цзена он служит приказчиком и надеется, что через несколько лет будет иметь деньги.
– Я, выходит, перед тобой богатей, – заметил Емельянов, – у меня как-никак земля – десятина! А баре, они, видать, везде баре… что ваш Цзен, что наш Валевский.
Эти мысли своей необычностью и свежестью приподнимали его душу. Точно всю жизнь он жил в тумане. А теперь налетел ветер, разметал туман, и гляди до самого края неба. «Вот какая жизнь, прости господи!»
– Говоришь, еще даже не женился? – спросил он. – Сначала приобретешь землю, а потом купишь жену? По закону полагается женщину покупать, никто ее даром не даст?! А как же с купленной венчаться? С купленной-то и венчаться нечего. Раз купил, так уж купил…
Он представил себе, что покупает себе свою Наталью, и почувствовал, что в голове у него дико и несуразно.
Отойдя на пятьдесят верст, Логунов повернул обратно. Задание было выполнено: дивизии не угрожала непредвиденная опасность с флангов.
Нет места более удобного для размышления, чем дорога. И на обратном пути Логунов, уже привыкший размышлять в дороге, все более и более отдавался думам. Он испытывал потребность подвести некоторый итог своей жизни. В его возрасте у человека возникает насущная необходимость понять жизнь, создать о ней целостное представление. И так как ни корпус, ни военное училище, ни даже те книги, которые он читал, не могли дать ему этого единого представления о жизни, то он действовал собственными силами. Он хотел понять и смысл существования человека, и назначение России, и свое собственное назначение.
Прежде всего – Таня и то, Танино, дело!
У Тани была подруга – Леночка Лунина. Скрипачка. Больше всего в жизни она любила музыку. И как был удивлен Николай, когда Таня однажды сказала ему:
– Леночка – моя единомышленница!
В июне Таня попросила у Николая помощи.
– Ты должен быть целый день в моем распоряжении. Дело опасное, но ты офицер.
Она уложила волосы в модную прическу, которую обычно не носила, надела модную шляпку с развевающимися лентами и широкую пелерину.
– Ну, что? – спросила она брата.
– Блестяще, Таня!
Пришла Леночка со скрипкой.
…Леночка Лунина! На секунду он задумался о Леночке Луниной, девушке невысокого роста, с красными губами и очень белым лицом. Она была тогда в бархатной кофточке с короткими рукавами и с пестрым шарфом вокруг полной нежной шеи.
Николай взял пароконного извозчика. Барышни, как подобает, уселись на заднее сиденье, он, как подобает молодому офицеру, – на скамеечку, зажав между колен чемодан.
– К Николаевскому вокзалу, – сказала Таня, и Николай повторил извозчику:
– К Николаевскому вокзалу!
На балконе стояла мать и смотрела на отъезжающих. Она даже помахала им платком, как будто они отправлялись очень далеко.
Поезд довез путешественников до Колпина. Мало кто сходил здесь, все стремились дальше, к мелким полустанкам, где были зеленые рощи и кудрявые леса. А здесь чернели заводские корпуса и дым над ними коптил небо.
– Идемте, идемте, – говорила Таня, – нас пока трое, по будет четверо. Две дамы, два кавалера, как во всяком порядочном обществе.
На плотине стоял молодой человек в синей косоворотке и студенческой фуражке. Казалось, его разнежили солнечный день, весеннее тепло, свежая зелень, которая пробивалась по косогорам и превращала кусты в зеленый дым. Таня толкнула Николая под руку:
– Антон!
Антон неторопливой, размеренной походкой человека, не знающего, куда себя деть, зашагал сзади, но в маленьком колпинском парке представился Николаю: «Антон Грифцов!» – и пошел с Таней под руку.
С трудом нашли они извозчика и поехали в сторону Царского Села. Они весело разговаривали о том, какой сегодня прекрасный день и как хорошо, что они выбрались на пикник. Слезли верст через семь, возле деревушки, и направились в лес. Николай нес чемодан, испытывая радостное ожидание чего-то очень важного.
Вслед за своими спутниками он пробрался через кусты, увидел на поляне два десятка людей и опустился на траву рядом с худым мужчиной, по-видимому мастеровым.
Николай отчетливо вспомнил, как он полулежал тогда в траве и слушал Грифцова.
Грифцов говорил о мировых законах и о том, что человеческое общество, как и все в мире, подчиняется им, и о тех процессах в жизни общества, которые с неизбежностью приводят его к новым формам.
Слышанное не было для Николая новостью, он многое уже знал, но то, как Грифцов ставил вопросы, какой подбирал материал, как аргументировал им, чрезвычайно увлекало.
Вдруг раздвинулись привычные рамки жизни, незыблемое перестало казаться незыблемым. Офицеры, солдаты, господа, слуги еще отчетливее чем раньше, встали в свои особые, непримиримые отношения. Но вместе с тем Логунов ощутил, что за всем этим кроется великое уважение к жизни человеческой, великой, неизменно растущей.
По поводу доклада обменивались мнениями, и Николаю стало ясно, что остальные испытывали то же, что и он. Сосед Николая неожиданно спросил его:
– Вы настоящий офицер?
– Конечно.
– Это хорошо.
Потом Таня читала рассказ Горького «Каин и Артем», и сначала рассказ показался Николаю неудачным, как будто не так нужно было разрешить тему, но вдруг все сомнения отошли, и он понял, что только так и можно было написать этот рассказ.
Танин голосок лился над поляной. Николай ощущал гордость оттого, что он и Таня здесь и эти люди принимают его за своего. Он чувствовал радость оттого, что понимает то большое и ясное, к чему всегда стремились лучшие люди. Ему хотелось встать и сказать, что близок великий день освобождения, – но хотелось сказать особенными словами. И когда Леночка раскрыла футляр скрипки, он подумал: «Правильно, об этом лучше всего сказать музыкой».
– Только не очень громко, – предупредил Грифцов.
– Совершенно безопасно, – возразила Таня, – это не гармошка.
Грифцов засмеялся и кивнул головой.
Они оба ошиблись.
Леночка играла уже четверть часа. Она могла бы играть весь вечер и всю ночь, но раздался тонкий птичий свист. Лена опустила скрипку.
Снова раздался птичий свист, и тогда вся компания бросилась сквозь кусты.
По шуму Николай понял: там овраг.
Но он не побежал.
– Коля, Коля! – звала Таня.
– Боже мой, Коля, скорее! – шептала Леночка. Красные губы ее побледнели.
– Останьтесь со мной, – сказал Логунов. – Я офицер, я не побегу.
Леночка побледнела еще больше и подошла к нему. Минуту Таня смотрела на них, колеблясь, потом исчезла в чаще.
Логунов закурил. У ног его лежал освобожденный от листовок и брошюр чемодан. Правда, в нем еще валялось несколько бутербродов.
С трех сторон раздвинулись кусты, с трех сторон показались полицейские. Увидев на поляне офицера и барышню со скрипкой, они остолбенели, вытянулись и приложили руки к козырькам.
– В чем дело? – спросил Логунов.
– Вашскородь, – сделал три шага вперед ближайший, – так что не извольте беспокоиться… мы ищем тут…
– Да я не беспокоюсь, братец; а что вы ищете?
Полицейский молчал, хлопая глазами. Неожиданное превращение бунтовщиков в офицера парализовало все его способности.
– Так что неправильный донос, вашскородь!
– Ну, раз неправильный, так отправляйтесь по домам, – сказал Логунов, беря под руку Леночку.
Полицейские круто повернулись. Леночка тяжело дышала, прижимая к себе руку Логунова.
Логунов повел ее по тропинке. Было девять часов вечера. Золотисто-розовый свет солнца окрашивал листву. Никогда, кажется, не был так прекрасен мир. И не только потому, что рядом с Логуновым шла девушка, которая ему тогда нравилась, и не только от пережитого волнения, – хорошо еще было потому, что он сделал нечто такое, что усиливало для него и красоту рощи, и весеннего вечера, и удовольствие от симпатии талантливой девушки.
То лето было особенное, полное тонких новых переживаний, не всегда определенных, но очень радостных ясным ощущением внутреннего роста. Он раскрывался навстречу жизни, и жизнь податливо открывалась ему.
И сейчас, шагая по ухабистой маньчжурской дороге, прислушиваясь и приглядываясь ко всему, Логунов думал, как же сильно он ошибался, полагая, что для офицера достаточно быть честным, чтобы выполнить свои обязанности перед народом.
Честный офицер и Вафаньгоу! Как может честный офицер допускать бесполезную гибель своих подчиненных?
Честный офицер ни о чем не спрашивает, ведет солдат на смерть и умирает сам! Разве нужна народу такая честность?
Чему обучали солдат в том полку на Русском острове, который был первым местом его службы? Русские люди приходили в армию учиться военному делу, а разве искусству драться с врагом их обучали?
Шагистика, фронт, отдание чести, титулование всех членов императорской фамилии – вот их наука. Знали еще устав караульной службы, полевой же и тактической службы не касались вовсе: не хватало времени! Но русский человек – прирожденный воин, поэтому и мало обученный он воюет.
И на этой маньчжурской дороге Логунову стало ясно, что он должен быть честен не офицерской, а настоящей человеческой честностью и что она непримирима и потребует от него борьбы.
Он еще не знал, какая это будет борьба, но уже знал, что она будет, и от этой ясности у него на душе стало спокойно и хорошо.
Вечером до Ташичао оставалось двенадцать верст. В круглой долине показалась деревня. Неплохо укрыться от комаров в фанзе и хоть сколько-нибудь отдохнуть.
Голые дети бегали по площади, каменные ширмы прикрывали ворота в богатые дворы, дабы черт, слоняясь по улице, не заглянул куда не следует. Жители здоровались с русскими. Яков Ли спрашивал: «Японцы не заходили?» Ему отвечали: «Не заходили, не заходили…».
– Мы погостим у вас, – сказал Яков Ли, поворачивая в один из дворов. – Здравствуйте, здравствуйте! Отдых для русского начальника и его солдат! За все будет щедро заплачено.
Оставив Ли договариваться с хозяевами, Логунов прошел в фанзу.
В кухне, у котла, вделанного в очаг, среди деревянных и глиняных кадок, горшков и столиков женщины готовили лапшу. Логунов поднялся в жилую половину.
Здесь он застал двух мужчин и женщину. Один из мужчин был, несомненно, китаец, второй, широкоплечий и тонкий, походил на корейца. Женщина не сводила с Логунова глаз. Кто она была – китаянка, кореянка? В лице китаянки есть то неуловимое, что отличает ее от всех других родственных народов. Это – нечто примечательное в верхней части лица и в глазах, это – легкая асимметрия щек.
Лицо женщины было совершенного овала, и на нем прямо сияли большие, по-европейски широко раскрытые глаза.
Логунов распорядился относительно часовых, патрулей, сторожевого охранения и с удовольствием растянулся на канах. Через четверть часа он услышал, как выполнивший все свои воинские обязанности Корж возится на кухне, объясняясь с хозяевами восклицаниями и теми китайскими словами, которые он привез с берегов Амурского залива и успел приобрести здесь.
Яков Ли вошел в комнату и сообщил, что ужин будет хорош: хозяин продал двух кур. В это время китаец, сидевший на канах, воскликнул:
– А, Яков Ли, откуда?
– Несчастья мои гоняют меня по всему свету, Чжан Синь-фу, – отозвался Ли, подсаживаясь к Чжану.
Чжан Синь-фу стал рассказывать о выгодной сделке: он законтрактовал чумизу, гаолян и свиней для русской армии, и, когда он, согласно условию, доставит все это и Ляоян, на его долю выпадет такой барыш, что он разбогатеет.
– У тебя завидная жизнь, – сказал Ли, внимательно разглядывая соседа Чжана. – Мне все дается гораздо труднее. Может быть, потому, что я мало люблю торговлю.
– Я знаю, ты любишь землю, – сказал Чжан. – Но еще никто не стал богачом оттого, что он возделывает землю.
– А кто эти твои знакомые? – тихо спросил Ли.
– Один – случайный, постоялец здешнего хозяина… откуда-то пришел, куда-то отправляется… А женщина? Женщина – часть моих денег. Такие сделки всегда выгодно делать мимоходом.
Логунов прислушивался к монотонному разговору на китайском языке и чувствовал, что засыпает. Он думал о том, что скоро вернется в батальон и доложит Свистунову о результатах разведки: там, откуда ожидали удара, японцев нет.
Очнулся от осторожного прикосновения.
– Капитан, – шептал Яков Ли, – на канах ест лапшу служащий нашей фирмы Чжан Синь-фу, китайский человек. Рядом с ним ест лапшу другой человек. Как ты думаешь, кто он?
– Кореец.
Яков покачал головой.
– Кто же?
– Совсем, совсем как один мой старый знакомый.
– Кто же этот твой старый знакомый?
– Японец!
Логунов посмотрел на подозреваемого.
Тот сидел за столиком и палочками ловко вылавливал из мисочки лапшу.
Женщина тоже ела лапшу, но в стороне, Никто с ней не разговаривал.
Подозреваемый взглянул на Логунова, улыбнулся и вдруг сказал по-русски:
– Вы, господин офицер, после большого путешествия, наверное, голодны. Не хотите ли лапши?
Логунов растерялся.
– Пожалуйста, пожалуйста, прошу, – продолжал подозреваемый.
– Спасибо. Сейчас для меня приготовят ужин. А вы где изучали русский язык?
– О, конечно, я его внимательно изучал. Я житель Сеула. У меня был друг – полковник Петров. Я думаю, вы знакомы.
– Нет, мы незнакомы, но я слышал о нем.
– Высокий такой… очень красивая борода.
Женщина отодвинула мисочку, положила палочки и, не отрываясь, смотрела на разговаривавших.
– Петров – мой друг, – продолжал сеулец. – Я понимаю так: Корея – маленькая страна и должна иметь друзей. По японцы – плохие друзья… – Он нахмурился. – Императрицу зарезали, пишут в своих газетах, что Корея принадлежит Японии. У них много солдат, много купцов… распоряжаются по всей стране. Я убежал.
Корж заглянул в дверь:
– Ваше благородие, готово.
– Давай сюда.
Яков пристроился в углу комнаты и не то слушал разговор, не то дремал.
– Хорошо, что вы убежали. Вы – патриот! – сказал поручик.
Лицо у корейца было тонкое и худое, несомненно интеллигентное. Яков ошибся: конечно, это кореец… Образованный кореец, который к тому же ориентируется на Россию.
– Значит, японцы вам не нравятся?
– Они хотят воевать тысячу лет. Они считают войну своим праздником!
– Многие туристы восхищаются японской культурой, – сказал Логунов. – Но какая может быть культура в стране, которая считает войну праздником? Ведь это философия дикарей.
Кореец чуть заметно усмехнулся и стал разглядывать свои ладони. Женщина не сводила с беседующих глаз. Так смотрят, когда понимают речь. Логунову даже показалось, что она хочет заговорить. Чжан Синь-фу уплетал лапшу, запивая ее мутным супом. Корж принес два котелка с ужином.
– Ну вот видите, хорошо, что мы с вами встретились, – сказал Логунов. – Я вас успокою: японцы никогда нас не победят, и Корея будет независимой страной.
После ужина Логунов подошел к Якову, продолжавшему сидеть в углу.
– Ты ошибаешься, Яков, это кореец. А кто эта женщина?
– Эту женщину купил Чжан Синь-фу. Прикажи позвать солдат, начальник.
– Я повторяю, ты ошибаешься.
– Я не ошибаюсь.
В прорванные бумажные ячейки окна Логунов видел темную маньчжурскую ночь. Чжан что-то говорил женщине. Она сидела прямая, неподвижная и смотрела мимо него.
«… В самом деле, не арестовать ли?»
И тут же ему представилось невозможным схватить корейца после дружеского разговора, который они только что вели.
Во дворе послышалась команда. Все было готово к походу. Кореец встал и кланялся.
– До свидания, – сказал Логунов, – до свидания.
Как это всегда бывает, Логунов сначала ничего не разглядел во дворе. Потом увидел звезды, темную массу фанз, людей, деревья. Распорядился относительно порядка движения, и отряд выступил.
Когда русские ушли, Чжан Синь-фу сказал корейцу:
– Я удачно поужинал, и вы, господин, удачно поужинали. А вот моя несчастная приводит меня в отчаяние. По-китайски она ничего не понимает. Я ей говорю: «Ложись спать, завтра рано в путь». А она смотрит в стену.
Кореец взглянул на Ханако.
– Я когда-то учился по-японски, – обратился он к ней. – Ваш хозяин советует вам лечь спать.
– Вы японец?
Кореец молчал.
– Вы – японец! – воскликнула Ханако.
Кореец отрицательно покачал головой.
– Неужели я ошиблась? – печально заговорила Ханако. – Если бы вы были японцем, я написала бы два письма, два очень маленьких письма и попросила бы вас доставить их на японскую почту. Одно в Токио, другое в Действующую армию.
Кореец молчал. Он встал, оправил куртку, взял палку и попрощался с Чжан Синь-фу.
Через несколько минут он шагал по дороге на северо-восток.