Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 116 (всего у книги 117 страниц)
Горшенин не успел уйти. У отца он чувствовал себя спокойнее, чем в других местах, поэтому основательно раздевался и спал крепко.
Все-таки выследили! Стоял посреди комнаты, стиснув зубы, сжав в кармане револьвер. Прорваться к двери силой? Жандармы в первую минуту ошалеют, но дом-то ведь наверняка оцеплен!
Он сам привел в этом дом Грифцова! Что же это такое?!
Рванул дверь и вышел в коридор. Два жандарма взглянули на него и пробежали мимо.
Топали сапоги, звенели шпоры, стучали кулаки в двери и стены.
Горшенин стоял в коридоре, стараясь понять, взят Грифцов или нет. А что делать ему, Горшенину? К какой двери пробираться?
Пошел на кухню.
За столом сидел усатый жандарм; кухарка, наспех одетая, с платком на голове, стояла у плиты. Жандарм смотрел на Горшенина и не делал никаких попыток арестовать. Вероятно, этот просто следит, чтобы никто не вышел. А что, если попробовать?
Но жандарм у двери оказался раньше:
– Не надо, господин!.. Выходить не разрешается.
Широкая деревянная лестница во второй этаж. Нет там ли Грифцов? Горшенин поднялся во второй этаж и натолкнулся на офицера. Офицер оглядел его и прошел мимо.
Отец в халате стоял на пороге кабинета.
– Господин офицер, – говорил он второму жандарму. – Ведь был же манифест. А вы ворвались ко мне ночью!
Офицер не отвечал, три жандарма взбегали по лестнице.
– Ну что?
– Ваше благородие, нигде!
– Вызвать наряд, обыскать квартал… каждый камень, поняли?!
Горшенин прислонился к стене: Грифцова не нашли! Непостижимо, таинственно, под самым носом у врага Антон Егорович скрылся. Но почему никто не обращает внимания на Горшенина? Ничего о нем не знают?
Обыск продолжался два часа. Выяснилось, как спасся Грифцов. Он прошел в уборную, закрыл за собой на защелку дверь, выставил окно, которое вело на чердачную лестницу, выбрался на задний двор и перелез через стену.
У маленькой чердачной двери не дежурил никто!
Жандармы ушли. Прислуга подтирала полы в коридорах и комнатах. Валевский по-прежнему стоял в халате, курил и смотрел перед собой.
– Уцелел?! – отрывисто бросил он Горшенину.
– Просто себя ощупываю и не верю, – радостно говорил Горшенин, радуясь не столько тому, что уцелел, сколько тому, что ушел Грифцов. – Антон Егорович-то каков!!
– Да, циркач. Что у вас, специальную науку проходят?
– Да как сказать…
– Ну что ж, пойдем ночь досыпать.
– А я вот не понимаю, как это я уцелел?
– Обидно, что ли: сочли, мол, за малую сошку?
Валевский оглядел сына – ростом тот был в отца, а вот стройность материнская.
– Мог отец за тебя вступиться или нет?
– То есть как «вступиться»?
– Как – это его отцовское дело.
– Разве в таких делах жандармы слушают отцов?
– Если слово сопровождается кой-чем материальным, то слушают, и весьма!
– Почему же ты не заступился за своего гостя?
– Он сам за себя заступился… Ну, спокойной ночи… Иди к себе.
Валевский прошел в кабинет и лег в халате на диван. «Растяпы! Им в рот кладешь, а они и проглотить не умеют».
13Рабочие Невского завода явочным порядком вводят восьмичасовой рабочий день!
Николай, Нина и Таня шагают по тракту вместе с группой рабочих.
Нина впервые в заводском районе. Воздух здесь иной: пахнет речной ширью, угольным дымом, болотной сыростью.
В проходной их не задержали. Прошли мимо главной конторы, мимо задымленных черных цехов и, отворив низкую дверь в кирпичной стене, оказались в большой мастерской. Люди на станках, ящиках, грудах железа, вагонетках…
Красные флаги свисают отовсюду.
Сейчас же Дашеньку и тех, кто был с ней, повели в обход больших станков к центру мастерской, к трибуне, обтянутой кумачом. Над трибуной развевалось красное знамя с изображением кузнеца, занесшего молот. У знамени дежурили двое мастеровых с длинными мечами в руках.
«Эти мечи все-таки оружие», – подумала Нина.
Трибуну занимали руководители митинга. Впереди стоял Хвостов, он предоставлял слово, отвечал на вопросы, успокаивал возникавший шум.
Говорил Цацырин. Нина обрадовалась его негромкому, внятному голосу, горящим глазам, ясному, точному слову, которое, казалось ей, рождалось и в ее собственной груди.
– Товарищи, некоторые из нас, прочитав царский манифест, поверили, что царь даст свободу, но теперь ясно, для кого эта свобода: для черносотенцев и жандармов! Для нас с вами посулы, но посулы мы имели и двенадцатого декабря тысяча девятьсот четвертого года, за которым последовало девятое января тысяча девятьсот пятого года. Так и тут: семнадцатого царь обещал свободу, а восемнадцатого и девятнадцатого дал нагайки, пули и Трепова. В ответ на царские уловки и провокации мы, рабочие Невского завода, явочным порядком вводим восьмичасовой рабочий день. Вводим явочным порядком потому, что не уверены в поддержке Петербургского Совета, больно много в нем меньшевиков. Товарищи, кто согласен немедленно ввести восьмичасовой рабочий день?
И когда взлетели тысячи рук, Нина вместе со всеми подняла свою. Она клялась вместе со всеми бороться и не уступать.
– Оружие, Цацырин, есть? – раздались вопросы.
– Оружие будет.
– Про оружие справиться у меня! – объявил Хвостов.
И как-то получилось само собой, что на трибуну вышел Николай Логунов. Ему казалось, что он рта не раскроет перед этими тысячами незнакомых людей! У них своя жизнь, которую он только начинает постигать, он же пришел с полей сражений, далеких отсюда. Но когда Хвостов сказал: «Даю слово поручику Логунову» и шумевшие и волновавшиеся по поводу оружия люди смолкли, – всякая неловкость прошла. Это был его русский народ, ждавший от него честного, простого слова.
Он заговорил о ляоянском бое, – бое, который выиграли русские солдаты и проиграли царские генералы. Он говорил о том, как руководил операциями Куропаткин. Никогда не забыть пережитого на сопках Маньчжурии, никогда не простить тех, по чьей вине напрасно пролилась кровь. Только революция укажет выход из того, что зовется русской жизнью.
– Да, да – шептала Нина, – только революция…
«Милый», – думала она, вся замирая от каждой новой его мысли, которая поражала ее своей простотой и правдой.
– Спасибо, поручик, за правду, – крикнуло несколько голосов, – спасибо!
Дашенька говорила после Логунова. Она предупредила, что капиталисты, конечно, не уступят своих преимуществ и сделают все, чтобы повернуть жизнь вспять.
Но Нина не испытала тревоги, слушая ее: вокруг были тысячи людей, и она думала: «Ничего капиталисты не смогут сделать. Ведь мы здесь – плечом к плечу!»
И, как бы подтверждая ее чувства, на трибуну поднялась пожилая работница с фабрики Паля, огляделась и сказала скороговоркой:
– Говорить долго нечего, сейчас сердечные дружки придут. Скажу прямо от имени работниц: объявили восемь часов – и деритесь за них, как за жизнь, о нас не думайте, мы выдержим. Кто у плиты, кто у станка. Выдержим. Только не сдавайте!
Ей закричали «ура», зарукоплескали. Она ловко соскочила наземь, и было как раз время – тонкий свист пронесся по цеху.
Молниеносно свернули знамя, вдруг исчезли флаги, сорвали с трибуны кумач, и трибуна оказалась десятком больших ящиков.
Народ разбегался.
Когда Логуновы оказались на заводском дворе, свистки полицейских звучали уже со всех сторон.
– Зайдем к нам, – пригласила Маша. – Через полчаса все успокоится. Ишь затопали-зацокали, – указала она на улицу, по которой проезжала казачья сотня.
Наталья стояла у печки, слушала разговоры и разглядывала гостей.
Молодая Логунова, сидевшая рядом с Дашенькой, понравилась ей. «Такой бы, по ее красоте, только в пуховой постельке нежиться, – думала Наталья. – А знать, ничего нет слаще правды».
– Сейчас два часа дня, – сказала Дашенька. – Правление завода уже узнало о нашем решении!
– Ну, отец! – Наталья взглянула на Михаила. – Не отдадим своего?
– Не отдадим, Наталья!
Когда гости вышли из барака, на тракте горланили пикуновцы. Чтобы не встречаться с ними, пошли берегом Невы, мимо деревянных домиков, складов и барж.
У вокзала сели на конку. Офицерам запрещено? Ничего, пусть запрещено, назло вам поедем даже на империале. Начался дождь со снегом. Ну что ж, на этот случай имеются воротники… На углу Садовой маячили казаки Атаманского полка. У Городской думы на лестнице, над толпой, ораторствовал толстый господин, сдвинув на затылок серую мерлушковую шапку и расстегнув бекешу. «Из черносотенцев», – подумала Нина.
Дождик со снегом усиливался, за воротники текли струйки, но было хорошо.
14Утром Цацырин и Маша получили тревожное известие: Катя и Епифанов арестованы, подвода с оружием досталась жандармам. Судили. Обоих к смертной казни. Смертная казнь Кате заменена пожизненной каторгой. Епифанов повешен.
О казни Епифанова передавали следующую подробность. Долго не могли найти палача, и после суда Епифанов прожил еще две недели, Был у него в тюрьме дружок, уголовник Павка Грузин, которого Епифанов однажды вырвал из рук полиции. Грузина тоже присудили к смертной казни, однако предложили помиловать, если он станет палачом.
Согласился. Первого, кого ему пришлось вешать, был друг его и спаситель Епифанов.
Ноябрьским утром Павка повесил его.
15Проминский приехал в Петербург. В дороге он был в отвратительном настроении. На станциях офицеру лучше было не показываться. Поезд двигался мерзко: больше стоял, чем двигался. И когда поезд стоял, гражданские пассажиры весело тараторили с торговками, с железнодорожниками, куда-то уходили, о чем-то совещались, и все сторонились офицера Проминского.
В Петербурге он сразу отправился к дяде.
– Вот, братец ты мой, таковы дела, – сказал Ваулин после того, как они поговорили о забастовках, баррикадах и волнениях среди солдат.
– В Маньчжурии сейчас холодно или тепло? – спросила Мария Аристарховна, стараясь увести разговор в сторону от политики.
– Холоднее, чем здесь, тетушка.
– Но ведь там теплое море!
– В Порт-Артуре тепло, а в Северной Маньчжурии морозы в двадцать градусов.
– В общем, если б не социалисты, Россию вскоре можно было бы поздравить с реформами, – задумчиво сказал Ваулин и вдруг пригласил: – Пройдем ко мне, в нижний кабинет.
Когда в кабинете уселись в кресла, Ваулин сказал:
– Есть кое-что неприятное касательно тебя, дорогой. Один доброхот прислал мне номера японской газетки. В ней напечатаны воспоминания некоего Маэямы. С удовольствием вспоминает он тебя, штабс-капитана Проминского, ибо ты отлично, оказывается, о всем осведомлял японскую разведку. Приложен перевод этих воспоминаний… Так вот-с какое дело…
Он, прищурившись, смотрел на побледневшего до синевы племянника.
– Не понимаю ни тебя, ни его… Тебя, русского дворянина, а его… черт его знает, зачем он все это напечатал? Из ненависти к нам, что ли, желая показать, что стоит дворянин русского императора? Вполне возможно… Кроме того, все они недовольны условиями мирного договора, рвут, мечут и грызут друг друга. Этот Маэяма критикует, например, японский штаб за то, что плохо использовал данные куропаткинской экспозиции к отступлению, переданные тобой япошкам во время мукденского сражения. По его мнению, можно было уничтожить всю русскую армию, а Ойяма не сумел… Но это всё соображения другого порядка… А по существу, черт знает что такое… Даже имени не могу придумать.
– И не надо, – вяло сказал Проминский. – Я и сам не знаю, как все это получилось. Само собой как-то вышло… С деньгами у меня было туго. А что касается понятий «родина», «предательство» – оставим их, дядя, для наших солдатиков.
Ваулин поморщился.
– Не знаю, не знаю. Не берусь тебя судить. Но чем скорее ты уедешь из Питера, тем будет лучше. И думаю – за границу.
…Дома у дяди неприятно было жить эти несколько дней до отъезда. Дядя, несмотря на всю широту своих взглядов, не мог скрыть чувства брезгливости к племяннику. Проминский бродил по городу, навещал знакомых, навестил и Женю Андрушкевич.
Женя Андрушкевич при виде гостя сделала большие глаза, красные губы ее вывернулись, она сказала немножко в нос:
– Боже мой!
– Разве не ожидали?
В Жениной комнате сидел в форменном сюртуке причесанный на пробор Тырышкин. Длинное лицо его показалось Проминскому длиннее и желтее, чем раньше. Он долго тряс руку герою, вернувшемуся невредимым с маньчжурских полей, и произносил слова, которые должны были знаменовать неожиданную радость, самую сладкую из всех радостей.
– Как я рада… – повторяла Женя. – Григорий Моисеевич, представьте себе – Александр Александрович вернулся!
Посмотрела в трельяж, поправила прическу, руками обняла колено. Проминский прошелся по комнате. Комната была та же, но его портрет, стоявший некогда на полочке над тахтой, висел теперь возле печки, На полочке красовался бюстик – по-видимому, Сократа.
– Сейчас будем обедать, – торопливо объявила Женя. – Представьте себе. Григорий Моисеевич, он вернулся!
– Необычайно, – пробасил Тырышкин.
Адвокат Андрушкевич обедал сегодня дома.
– А, дорогой! – воскликнул он с медовой ласковостью. – Изгнанник, странник вернулся наконец в родные палестины! – Он подвязал салфетку и стал есть суп. – Ну как находите столицу? Да, кипит, кипит… Удержу нет. Дочка моя, когда-то влюбленная в солнце и писавшая стихи о голубом сиянии Сириуса, теперь, по-моему, ничего не пишет, а вместе с сим молодым педагогом бегает на какие-то подозрительные сборища, где проповедуют учение господина Маркса.
– Папа, я просто из чистой любознательности. Ты знаешь, как я непримиримо борюсь с ними.
Адвокат сунул в рот мясной пирожок и засмеялся:
– Разве я ставлю под сомнение твою любознательность?
– Я решила, что надо знать то, против чего борешься.
– Без сомнения. Положи мне еще пирожок. Так сказать, исследование человеческого духа. Согласен, ничего нет интереснее человеческого духа. Но, между нами, – паскудный это дух, всегда с душком. Как-то я спорил с одним ботаником: благоговеет перед листами и всевозможными венчиками… Но что они по сравнению с человеческой душой? – Адвокат прожевал пирожок. – Надо сказать, власть сама своими неразумными действиями вызывает общественное возмущение. А ваш брат офицер тоже, знаете, затронут. Офицер Белогорского полка, некий Дмитрий Тырдов, пришел на днях в канцелярию полка и приказал литографу солдату Потанину напечатать прокламацию, подписанную студентами социал-демократами. Потанин напечатал, а потом донес. Солдат теперь тоже кое в чем разбирается. Даром что на образование солдата у нас отпускается в год всего гривенник. Да-с, суммочка! – Адвокат сделал широкий уничтожающий жест. – Железнодорожники – те прямо одержимые: требуют созыва Учредительного собрания и права всеобщей, тайной, равной и прямой подачи голосов, Молодцы! Хотя рискованно все чрезвычайно, но одобряю. Между прочим, на продолжение войны никто не хотел дать царю ни копейки, а сейчас устраивается солиднейший заем. В совещании принимают участие представители банкиров американских, английских, французских, немецких…
На второе была телятина. Адвокат ел нежное телячье мясо и шумно вздыхал. Тырышкин рассказывал, что в гимназии, в которой он преподает, обнаружили склад револьверов и бомб. Есть подозрение, что в первую очередь собирались убить директора, ярого черносотенца.
Женя вышла в переднюю проводить Проминского. Тырышкин остался у Андрушкевичей.
Проминский спускался по лестнице. Швейцар грелся около камина и не бросился, как бывало, открывать дверь.
Ясно, Женя живет с Тырышкиным. С таким длиннолицым, причесанным на пробор!
16Вчера, расставаясь, Хвостов сказал Логунову:
– Приходи завтра на завод, посмотришь наши арсеналы.
Встретил его в переулке неподалеку от парамоновского дома. Очень обрадовался, точно сомневался, что Логунов придет.
Во дворе у Варвары, в дровяном сарае, за поленницами дров Логунов увидел пики и кинжалы.
– Оружие, конечно, похуже нашего маньчжурского, – усмехнулся Хвостов, – те наши сорок винтовок, между прочим, в полном здравии… Нам бы еще пушечки капитана Неведомского…
Кинжалы и тесаки были сделаны великолепно. Логунов сидел на корточках, перебирал оружие и думал, что в критическую минуту в умелых руках оно может оказаться грозным.
В комнате – под кроватью, в ящике дивана, в буфетике – лежали железные, цилиндрической формы коробки и запаянные отрезки труб. В отдельных ящиках хранился мелкий железный и свинцовый лом для начинки бомб, пакеты серы, бертолетовой соли, баночки с ртутью, бикфордов шнур и две сотни патронов к браунингу.
Потом посетили квартиры некоторых мастеровых, осмотрели и у них запасы оружия.
– Из вооружения пока все, – проговорил Хвостов, – а боевиков, желающих драться, пять тысяч человек. Николай Александрович, – сказал он торжественно, – партийная организация обращается к вам с великой просьбой. Обучи ты наших боевиков оружию и военному делу, как нас обучал в Маньчжурии… В помощь тебе будет Годун. Согласен – с войны да на войну?
Минуту Логунов молчал.
– Согласен… с войны да на войну! – сказал он с волнением.
Он отдался этому делу, старому и вместе с тем новому, с необычайным жаром. Впервые за долгое время он чувствовал удовлетворение от того, что он – офицер и своим знанием может служить народу. Один период его жизни закончился, начался другой.
Война, еще недавно заполнявшая все его чувства, стала прошлым. И не только для него. Вот в его кармане письмо от Емельянова. Емельянов собирается в Питер, чтобы посоветоваться с Логуновым и Хвостовым о всех крестьянских делах… А Грифцов получил на днях письмо из Японии, от Ханако. От Ханако, которую любил Топорнин.
Девушка пишет о преследованиях в Японии социалистов, о борьбе, которую ведут рабочие и революционеры. Одним из яростнейших врагов социалистов она называла Маэяму Кендзо. «Истинный японец!» – так величает он себя. Что представляет собою этот истинный японец, испытал на себе ее двоюродный брат Кацуми.
Ханако писала много. Она будет писать часто. Да, люди, связанные между собою едиными мыслями и целями, могут жить на разных концах земного шара, но они – единая семья.
Еще затемно отправлялся Логунов за Невскую заставу. Здесь он прежде всего встречался с Годуном, который был теперь главным его помощником и по-фельдфебельски старался, чтобы рабочая дружина была подготовлена к бою не хуже, чем рота гвардейского полка.
Дальше на пустыре поджидали Логунова Цацырин и те сорок, которые составляли первый боевой отряд. Подъезжала телега, на телеге стояли ящики, с ящиков снимали крышки, доставали винтовки.
Выстраивались и шли цепочкой, по два, в рощу.
Тонкий слой снега лежал в роще, легко принимая на себя след человеческой ноги.
Стреляли, ходили рассыпным строем в атаку…
– Сорок таких человек двух рот стоят, – говорил Логунов, – особенно если воевать будем на улицах.
Эти дни были тревожны. Вслед за Невским заводом другие фабрики и заводы тоже объявили восьмичасовой рабочий день. Хозяева ответили локаутом. Больше ста тысяч рабочих в Петербурге и других городах были выброшены на улицу.
События принимали все более грозный характер, но здесь, в этой роще, среди вооруженных рабочих, неспокойное грозное будущее не казалось мрачным и все менее угнетало сознание недавнее прошлое в армии Куропаткина.
Домой возвращались группами, по четыре-пять человек.
Так было и в то утро, когда Пикунов вышел на улицу с револьвером в кармане.
17Пикунов в последние дни много пил. Вместе с Лебедевым, Бачурой и еще десятком молодцов разграбил несколько лавок.
Когда грабили первую лавку, Пикунов чувствовал себя неловко, но Бачура привел в порядок его душу.
Набивая мешки мануфактурой, Бачура приговаривал:
– Я есмь меч разящий. Понимаешь?
– Господи! Именно!.. – пробормотал Пикунов. – А я-то, дурак…
Вечером они налетели на магазин Ханукова.
Неподалеку стоял старый заставский полицейский Никандров и не принимал против грабителей никаких мер. Пикунов принес домой чемодан часов и, закрыв окна и двери, разложил добычу на столе.
Глаза его горели, руки дрожали. Пикунова смотрела на богатство с жадностью и страхом.
– Чай будешь пить? – спросила она наконец. – Да спрячь ты, Тихон, серебро.
– Не только серебро, – эти вон золотые…
– А я хочу тебе сказать, что это уже не жизнь пошла, Тихон.
– Ну-ну, Архиповна! Не надрывай своей души.
Как далеко то время, когда все у него разваливалось. Сейчас отряд изрядненький. Машинист электростанции Григорьев до того всех ненавидит, что просто удивленье. Пикунов подозревает, что ненавидит он неспроста – ему и ставка высокая назначена, и какие-то наградные он получает. Место теплое, не сквозит, не дует, денежки немалые. Сторож уборной Колонков, конечно, не особенный герой, но, когда Пикунов намекнул Колонкову, что он получит огнестрельное оружие и за применение оного никто с него, Колонкова, не спросит, у человека слезы на глазах показались.
Господин Весельков, бывший студент, служащий конторы, братья Лебедевы и много таких, которых вчера еще не было на заводе, но вот они встретились с Ликуновым, выразили полное согласие на его предложения и теперь приняты на завод. Пока чернорабочие!
– Чем все это кончится, Тихон? – спросила Архиповна.
– Лучше не заглядывай да не загадывай. Я есмь меч разящий, понимаешь?
– Не будет добра, – решила Пикунова, заваривая чай.
Вечером пришли Лебедевы, Весельков и машинист электростанции Григорьев.
Рассматривали револьверы, привезенные Ликуновым из полиции, щелкали курками и целились то в граммофонную трубу, то в шпиль на буфете, то в конфорку самовара.
– Вы мне еще вещи попортите, – заметила Пикунова.
– Настасья Архиповна, ведь не заряжены!
– А если не заряжены, так зачем целитесь?
Пикунов переглянулся с Григорьевым и сказал жене:
– Архиповна, выдь-ка на час, погуляй.
– Из своего дома-то? – Она ушла.
– Список есть, – сказал вполголоса Пикунов. – Да зачем нам список? Наизусть знаем. Цацырин. Потом малининское гнездо. Наш жандармский унтер-офицер Белов шепнул мне про Машку. То есть весьма желательно. Ну как решим?
– Машу Малинину? – спросил Весельков, поднимая глаза к потолку. – А кто будет? Ты, Тихон Саввич?
– Хотя бы!..
– Сумеешь ли?
– Что я, девку не убью, что ли? – обиделся Пикунов. – Коров бил. В нашем деле крестьянском не огулялась коровка – значит, вали ее, кто же будет яловую год кормить? А тут девка… как-никак послабее.
– А стрелять как, – спросил старший Лебедев, – в упор?
– Известное дело, не по воробью же стреляешь.
В дверь постучали.
– Это я, – показалась Пикунова, – обговорили уже?
– Ну входи, входи, – недовольно разрешил Пикунов. – Ведь вот какое нетерпение.
Пикунова накрыла на стол. Подала водку, шустовскую рябиновку, бигус. Кислая тушеная капуста, перемешанная с сосисками и колбасой, была крепка, как водка.
– Свободы захотели! – сказал Пикунов, вытирая пот, проступивший на лбу после нескольких рюмок. – А государю императору свобода неугодна. Как и почему – не наше дело, а неугодна. А раз неугодна, то мы рабы его!
– Царские рабы! – крикнул старший Лебедев и стукнул кулаком по столу.
– Подлей водки, Архиповна, – указал на графин Пикунов. – Царь-то ведь связан по рукам и ногам: у него и суды, и присяжные, и газетки, которые следят за каждым его шагом и, чуть что, трубят по всему миру, а теперь еще и так называемый манифест. Манифест, братцы, его вынудили дать! Обступили со всех сторон и вынудили. А он человек мягкий, многострадающий – и дал… Слыхали, что учинили торговцы Сенного рынка? – Пикунов сделал многозначительную паузу и заговорил, выделяя каждый слог. – Не то третьего дня, не то вчера генерал-губернатор доложил царю: «Торговцы Сенного рынка, глубоко возмущенные происходящими в учебных заведениях митингами, воссылая господу богу за своего государя молитвы, просят меня повергнуть к стопам вашего императорского величества верноподданнические чувства вместе с готовностью души свои положить за батюшку царя и отечество», – Пикунов приподнял мохнатые брови и закончил: – На подлинном докладе рукою его императорского величества начертано: «Сердечное им спасибо от меня». Понимаете, не со студентами царь, не с интеллигентами, а с нами, дворниками, извозчиками, торговцами. Царь, бедный, смятен духом, только стоит и озирается на все происходящее.
– На восьмичасовой рабочий день поглядывает, – сказал Весельков. – Восемь часов работать, десять пьянствовать! Эх, милые мои, руки так и чешутся!..
Утром Пикунов, Весельков и старший Лебедев дежурили на углу Прогонного. Занимался над городом поздний зимний рассвет. Слегка розовело небо на востоке за Невой, над редкими фабричными трубами правобережья, Пикунов не видел ни труб, ни розового неба. В двадцати шагах от него, сунув руки в карманы, стоял Весельков.
Стрелять должен он, Пикунов.
Через час показалась женщина. На ней была серая теплая жакетка и коричневый пуховый платок, из-под которого выбивались ясные рыжие волосы.
Пикунов поспешил навстречу. Ощутив беспокойство, Маша замедлила шаг.
Пикунов шел к ней, размахивая левой рукой, а правую держал в кармане. Подумал: «Теперь уж все равно» – и вынул руку. Маша увидела толстый красный кулак с зажатым в нем револьвером, отшатнулась, побледнела, но продолжала идти.
Все заняло несколько секунд. Перед Пикуновым – синие, широко раскрытые глаза, он должен был поднять револьвер и выстрелить в эти глаза, но рука у него не поднялась, и, пробормотав ругательство, он прошел мимо. Прошел и вдруг спохватился – Маша перебегала на противоположную сторону, он стал стрелять по ней. Весельков тоже выстрелил.
Девушка стояла, оправляя платок. Вдруг из-за дома показались трое мастеровых. Впереди бежал Цацырин.
Пикунов почувствовал тупую злость. Машка Малинина была в двух шагах, как было не убить ее, а вот не убил! Но Цацырин сам бежит за своей смертью…
Из переулка вышел офицер… «При господине офицере тебя в землю положу…»
– Бей, Весельков, пусть видит его благородие…
Но Весельков скрылся в воротах. «…Эх, струсил!»
Пикунов поднял револьвер…
Но Цацырин метнулся в сторону, наскочил, ударил по голове, по руке, выбил револьвер… Пикунов вскрикнул и упал от удара в лицо.
Офицер стоял около него и, вместо того чтоб защищать, говорил:
– По женщине стрелял, мерзавец! Такого надо казнить на месте!
Хмель вылетел из головы Пикунова, он приподнялся и сел на земле.
– Ваше высокоблагородие!..
Его схватили за руки и за ноги и понесли в сарай.