355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Далецкий » На сопках Маньчжурии » Текст книги (страница 76)
На сопках Маньчжурии
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:09

Текст книги "На сопках Маньчжурии"


Автор книги: Павел Далецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 76 (всего у книги 117 страниц)

Он снял мундир и рубашку и обнажил тело ниже пояса. И опять все его движения не были поспешны, но не были и замедленны. Точно человек не спешил уходить, но вместе с тем решил и не задерживаться.

Как только он положил сзади себя рубашку, он сейчас же правой рукой взял вакасатси. Только секунду держал он его в вытянутой руке, не сводя глаз с лезвия, и, глубоко вздохнув, вонзил его себе в левую часть живота, провел вправо и, повернув в ране, так же неторопливо провел до ребер.

Маэяма сидел по правую сторону осужденного. Когда Юдзо вынул кинжал из раны и слегка подался вперед, он быстро вскочил и взмахнул саблей…

Голова Юдзо точно оборвалась. Она упала рядом с его коленями, – а тело еще продолжало держаться, и шипела кровь, выбегая из рассеченных артерий.

Шестая часть
НЕВСКАЯ ЗАСТАВА

Первая глава
1

Катя возвращалась в Петербург, ее фронтовая жизнь неожиданно закончилась: Маша письмом вызвала ее домой. В Питере Антон!..

Ездила проститься с дядей, сидели они с ним на песчаном откосе небольшой сопочки, под соснами, такими же, как в России, говорили обо всем, и прежде всего – о войне. Конечно, поражение горько и обидно, но поражение ослабит самодержавие, а может быть, приведет его и к катастрофе. Хвостов намекнул, что работа здесь, в армии, будет большая, но если Маша зовет в Питер, то это значит, что вызывает Катю Антон Егорович. Больше некому. Ехать надо, ради пустяков не будет вызывать.

– Дядя Яша, мы непременно свидимся, и скоро! – Катя с тревогой смотрела в родное лицо.

– Свидимся, Катюша, помирать не собираюсь… Ну, кланяйся там всем… А Питеру от меня нижайший отдельно.

Села в двуколку, и конек быстро понес ее по каменистой дороге.

… Поезд шел медленно. Подолгу стоял на разъездах, пропуская мимо себя составы с пушками, подводами, кухнями, санитарными фурами, эшелоны с солдатами. Солдаты выглядывали из окон вагонов, сидели в дверях, свесив ноги, белые их рубахи превратились от пыли в сизо-серые.

В поезде, в котором ехала Катя, на станциях, куда она выходила, часто разговаривали о позорном отступлении Куропаткина. Имя командующего, еще недавно уважаемое, теперь упоминалось с озлоблением и насмешкой.

И столько же, если не больше, говорили про тревожные события в стране.

Уже в Харбине услышала Катя рассказы очевидцев о волнениях среди запасных, о крестьянских бунтах, о забастовках на фабриках и заводах.

Пассажиры, садившиеся на поезд на промежуточных станциях, сейчас же заводили разговор с соседями:

– Откуда едете? Ну, как у вас? Тоже неспокойно?..

– Да, господа, Россия пришла в движение, и ее ничто не остановит.

– Черт с ним, с вашим движением! – бурчал кто-нибудь.

На одной из станций, недалеко от Новониколаевска, поезд задержали надолго. Подошел воинский эшелон. На фронт двигался кадровый полк, как все полки пополненный запасными. Офицеры отправились в буфет.

Катя тоже пила в буфете чай. Зал для пассажиров первого и второго классов: мраморные столики, венские стулья, искусственные пальмы.

Офицеры пили водку и закусывали. Некоторые уже поглядывали на миловидную сестру милосердия, собираясь завязать с ней знакомство. Чтобы избежать этого, Катя торопилась со своим чаем, но тут в дверях ресторана остановились два солдата, огляделись, пошептались и направились к стойке.

Когда они проходили мимо штабс-капитана, тот побагровел и поднялся:

– Куда, мерзавцы?

Солдаты остановились. Молодой и пожилой.

– Ваше благородие, мы не мерзавцы, мы русские солдаты.

Они смотрели строго и спокойно, они нисколько не испугались окрика. Это взорвало штабс-капитана.

– Человек! Вывести их отсюда!

– Выхади, милай, выхади… – зачастили официанты, приближаясь к нежеланным гостям и провожая их до порога.

– Каковы мерзавцы! – кричал штабс-капитан. – Видят, что здесь господа офицеры, а прут. Хамье! Распустили их!..

Он совал в рот куски колбасы и снова возмущался на весь ресторан.

Катя первая обратила внимание на толпу солдат на перроне. Толпа все росла, раздавались призывающие голоса. За столиками притихли. Штабс-капитан стоял, схватившись руками за спинку стула.

Еще минута, и – точно буря – сотни людей ворвались в зал. Мраморные столики падали и дробились, сапоги топтали пальмы, звенели, крошась, бутылки и посуда в буфете.

Офицеры спасались через окна и заднюю дверь. Катя стояла за шкафом. Ее глаза блестели, она кричала что-то ободряющее, она была счастлива: проснулось чувство собственного достоинства в русском человеке!

Появились полицейские. Много, три десятка! Но когда на них устремились серые шипели, когда взметнулись в воздухе ремни, стулья, ножки от столов, полицейские бежали.

Незаметно для себя Катя оказалась в самой толпе солдат. «Я, кажется, делаю что-то недопустимое для революционерки», – подумала Катя. Но ведь она видела этих же русских солдат мертвыми на полях сражений, раненными в госпиталях, тысячи их гибли там, на сопках Маньчжурии. Как же она могла быть не с ними?

– Ура! – крикнула Катя и увидела радостно сверкнувшие глаза. Ей закричали:

– Барышня, сестрица! Спасибо!

– Ура, ура! Братцы!

И только когда показались казаки, толпа солдат стала рассеиваться. Горнисты заиграли у эшелона сбор.

Люди, только что разгромившие буфет, разогнавшие полицейских, покорились звукам трубы и побежали по вагонам: они были солдатами, но они требовали к себе уважения, ибо они были русскими солдатами и ехали защищать отечество.

Эшелон тронулся, солдат увозили. Катя стояла, зажав в руке платочек, – ей хотелось помахать отъезжающим, но благоразумие удерживало ее.

И еще однажды, уже за Уралом, Катя оказалась свидетельницей подобных же событий.

– Должны пропустить пять эшелонов, – сказал Кате сосед по купе, одетый в короткую куртку и высокие сапоги. – Сутки простоим. Говорят, где-то бастуют железнодорожники… однако, полагаю, вранье: недавно проезжал по дороге князь Хилков, – этот не дурак, до забастовки не допустит.

Сосед вынул толстую папиросу, промял мундштук, вставил папиросу в рот. Усищи у него были предлинные, они мешали ему при еде.

Катя стояла на перроне, когда медленно подкатил воинский состав.

Запасные, без ремней, а иные и без фуражек, прыгали из вагонов, разминались и бежали в буфет третьего класса за кипятком. Через минуту оттуда донесся шум:

– Почему не бесплатный кипяток? Приказа не знаешь?

– Такого приказа не знаю, клади две копейки! – кричал буфетчик.

Но запасные двух копеек не клали.

– А ну-ка, почтенный, отступись от самовара! Еще ты будешь поперек моей дороги стоять… Жену оставил, дочку оставил, а он, смотрите, кипятку мне не дает! Царя не уважает! Ведь приказ-то царский о кипяточке… А ну-ка, братцы, у кого ноги подлиннее, слетайте за фельдфебелем.

Два солдата побежали за фельдфебелем. Он появился важный, усатый, но буфетчик раскинул руки и заслонил собою самовар.

– Самому господу-богу не отпущу, не только что вам, господин фельдфебель!

Фельдфебель посмотрел на него, на его вытаращенные глаза, на потные щеки, плюнул и отступился:

– Не человек, а аспид; хлещите сырую…

Катя, прогуливаясь по перрону, видела, как широкоплечий запасный, выйдя из буфета с пустым чайником, оглянулся на публику, сказал пожилому чиновнику в фуражке с зеленым околышем: «Эх, господин, и двух копеек им для нас жалко!» – и пошел за сырой водой.

Да, здесь еще покорные. Укоряют, взывают к совести, не сознают еще своей силы, не знают еще, что у «аспидов» нет совести.

Эшелон отправили. Прошли санитарные и фуражные поезда.

Наступил вечер, потом ночь. Катя, прикрывшись пледом, лежала на полке и часто просыпалась. В фонаре оплывала свеча, вагон наполняли зыбкие тени. К усатому соседу подсел молодой человек в клетчатом костюме. Днем Катя видела его на станции. Он вошел в зал третьего класса в тот момент, когда буфетчик отказался выдать запасным кипяток, отвел в сторону одного из запасных, заговорил с ним, и потом они вместе вышли из зала.

Молодой человек и усатый сосед беседовали так тихо, что Катя ничего не могла разобрать. Ей показалось любопытным: сидят и беседуют, как близкие знакомые. Но если они так близко знакомы, почему молодой человек не зашел сюда днем?

От окна тянуло свежестью, желтые огоньки мелькали на станции, цветные – на стрелках. Катя задремала, а утром, когда солнце было уже высоко, к станции подошел новый эшелон с запасными.

Станция сразу наполнилась гулом голосов, звоном котелков, бабы продавали солдатам снедь.

– Что, у тебя ни грошика нет? – спрашивала у бородатого солдата толстая баба, повязанная серым платком. – Да, уж такая твоя солдатская доля… Бери, что ли… Яковлевна, я даю ему на так…

И она совала запасному пирожки, печенку и пухлую булку.

Катя покупала молоко. Вот оно, утро на сибирской станции. Веет свежим осенним запахом тайга. Подкатывает бричка, подъезжают телеги. Сегодня будет жаркий день. Солнечные лучи скользят по крышам домов, по площади, покрытой конским навозом и клочками сена.

Молодой человек в клетчатом костюме тоже покупает молоко, белую булку и заговаривает с солдатом, который получил пару пирожков «на так», потом они идут в сторону водокачки. Из кустов выходит железнодорожник, и втроем они поворачивают к эшелону.

Эшелон стоит долго. К продовольственному пункту на той стороне площади направляются офицер и солдаты с мешками. Через десять минут из крайнего домика, канцелярии, доносится возмущенный голос офицера. Двери распахиваются, офицер выходит на крыльцо. Руки уперты в бока, фуражка съехала на затылок. Он смотрит на Катю и говорит:

– Понимаете, мадемуазель… или, виноват, сударыня, – гнилье, сплошное гнилье! Где они заготовляли мясо? Когда заготовляли? Что им приспичило быков резать неделю назад? Зарезали бы сегодня. А дело объясняется просто: какой-то негодяй подсунул им свою тухлятину, а здорового бычка они прикололи сегодня и продали-с на рынке…

– Господин штабс-капитан, – кричал начальник продовольственного пункта, – все брали, никто не жаловался, и вы берите.

– Солдат, думаешь, и тухлятину сожрет? Солдат, может быть, и сожрет, а вот конь к твоему гнилому сену не притронется. У него, барышня, и сено гнилое. Ни врача, ни полиции. Сидит и карманы набивает.

Излив свою душу, заведующий хозяйством вернулся в помещение, должно быть решив мясо и сено все же приобрести здесь, а не на рынке.

Когда Катя вернулась на перрон, она увидела, как к кучке запасных подошли молодой человек в клетчатом костюме и тот солдат, с которым он заговорил у лотка. Солдат был высокий, с белесыми бровями, в слабо, по-дорожному, подпоясанной шинели.

– Вот, господа запасные, – сказал солдат, – с человеком несчастье: обокрали! Взяли все начисто, осталось только то, что на нем, денег ни грошика.

Солдаты окружили потерпевшего:

– Да как же ты?

– Заснул я. Вторые сутки жду поезда, ну и заснул.

– Вторые сутки, – всякий, брат, заснет. Ты где же заснул, на вокзале?

– На вокзале, на вокзале… Денег двадцать пять рублей вытащили.

– Ишь ты, – значит, поживился, подлец…

– Братцы, довезем его до местожительства, – сказал запасный с белесыми бровями, – ему тут недалеко.

– Довезем.

Молодого человека повели к составу. Схватившись за перекладину, он юркнул в вагон.

Все это видел жандарм. Он неторопливо подошел к вагону:

– В вашем вагоне цивильный?

Солдаты переглянулись.

– Гоните его, запрещено цивильным ездить в воинских эшелонах.

Запасный с белесыми бровями перегнулся через перекладину, посмотрел направо, посмотрел налево, потом полез в карман за кисетом.

– А вы проходите себе, господин жандарм, – сказал он насмешливо.

– Цивильный есть, спрашиваю?

– Вот заладил одно, как тая понка… Сказано, проходите себе…

Запасный закурил и протянул кисет соседу:

– С душком, – сказал он. – Перепрел, что ли?

Жандарм прошелся около вагона. Солдаты делали вид, что не замечают его.

– Ишь, аист, вышагивает! – крикнул звонкий голос из глубины вагона. – Сволочь, на войну небось не идет, а цивильного ему подай. А какое ему дело, Дмитриев? Еще он над нами, сукин сын, начальником!

– Если он сунется, я ему поднесу…

Но жандарм не сунулся. Он отправился в классный вагон и вышел оттуда с начальником эшелона.

Офицер шагал впереди, жандарм, подняв голову и распрямив плечи, сзади.

– Ну что там, – спросил офицер, – кого вы там к себе посадили? Ведь приказано было никого не сажать!

Солдаты переминались. Тот же, с белесыми бровями, сказал:

– Вы, ваше благородие, строги. Сами двух девок везете, а нам не разрешаете доброго дела сделать; ведь малого в дороге обокрали. Как ему до дому добраться? Мы решили, ваше благородие, всем миром, не выдавать его.

– Каким миром, сукины дети! Что вы, в деревне?

– Ваше благородие, – закричали из вагона, – да мы никогда сукиными детьми не были, у нас кресты на шее!

Офицер отскочил от вагона. Вернулся он с патрулем охранной стражи. Охранники с ружьями наперевес проникли в вагон, выволокли молодого человека в клетчатом костюме и повели на станцию. Жандарм ждал его под станционным колоколом.

Катин сосед по вагону, усатый, в больших сапогах, громко говорил, собирая вокруг себя слушателей.

– Видал я этих девок из офицерского вагона. В офицерском щеголяют… Кителя, погоны, фуражки! И солдаты обязаны им честь отдавать. Это, знаете ли, черт знает что! Люди едут на войну, навстречу смерти, а тут… – Он плюнул.

У поезда началась суматоха. От вагона к вагону побежали запасные. Катя приметила того, с белесыми бровями, он выскочил из одного вагона и вскочил в другой. Ее усатый сосед, сунув руки в карманы, шел по второму пути… Вдруг раздались пронзительные свистки, и сейчас же один за другим из вагонов стали выскакивать запасные. Дежурный по станции бежал вдоль состава, придерживая на голове фуражку, жандарм вышел было на перрон, но тотчас же скрылся.

Запасные валом покатились в его сторону.

Загрохотали под ударами захлопнутые двери, зазвенели стекла. Не то крик, не то стон висел над толпой. Одни из торговок, пронзительно голося, собирали свои товары; другие, наоборот, спокойно стояли у ларьков.

Часть запасных бросилась на площадь. Негромко во всем этом шуме хлопнул выстрел. Патруль шел от водокачки и, не дойдя до площади, остановился. Офицер кричал и приказывал, но солдаты патруля не двигались.

Конца происшествия Катя не дождалась: стал отходить ее поезд, она едва успела вскочить на подножку.

Станция скрылась, поезд шел, вагон мерно покачивался, мягко и приятно постукивали колеса.

– Вот как у нас в России, – в такт ходу поезда шептала Катя, – вот как у нас в России…

В вагоне на все лады обсуждали бунт запасных. Одни говорили, что солдаты взбунтовались из-за кипятка, другие – что из-за тухлого мяса…

– А те, что третьего дня, – спросила Катя, – из-за чего те?

Катин сосед закурил и сказал:

– Из-за унижения человеческого достоинства!

– Распропагандированы они – вот что! – крикнул господин, ехавший у окна.

– Что, что? Распропагандированы? Будьте добры, разъясните это слово!

– Разъясняю: развращены и сбиты с толку.

– Предлагаю заменить ваше словцо «распропагандированы» выражением «им открыли глаза». Например, вас никак не распропагандируешь до того, чтоб вы поверили, что вы курица.

– Милостивый государь!

– Да у меня и намерения нет оскорблять вас, только образное выражение. Распропагандировать человека можно только тогда, когда слова пропаганды открывают ему истину.

– Вот извольте-с. А это что такое? Иду, валяется под ногами, поднимаю, читаю… глаза лезут на лоб…

Господин протянул Катиному соседу листок. Тот громко прочел:

– «Вопрос о войне должен решать сам народ!

Для царя, капиталистов и чиновников народ только пушечное мясо. Читая манифесты и призывы, нельзя забывать, что это те же волки, но только в овечьей шкуре…»

Сосед засмеялся:

– А разве это не так, господа пассажиры?

– Да вы что? Вы прочтите последние строчки. – Господин вырвал из его рук листок и прочел сам: – «Долой самодержавие и да здравствует демократическая республика! Да здравствует социализм и наша Российская социал-демократическая рабочая партия!»

Он вытаращил глаза и чуть не задохнулся.

Катя лежала на своей полке. Мимо проносились леса и равнины; речки вдруг выбегали из глубины лесов, из дали степей; темнели широко раскиданные деревни.

Споры в вагоне то утихали, то вновь разгорались. Катя думала: этот молодой человек в клетчатом… конечно, его никто ночью не обокрал, ведь он ночью был здесь, в вагоне. Это он подбросил листовки.

Вот он кто такой…. Впрочем, она сразу догадалась. Проснулась Россия. Да, проснулась! Почему Катю вызвали в Питер? Кому пришла в голову эта мысль? Она могла прийти в голову только одному человеку – Антону!

Катя вспомнила Любкина, Амурскую колесуху, первую встречу с Антоном, бегство, путешествие по тайге… Вот в Харбине они влетают в казарму, в коридоре стоит Свистунов… Свистунов? Свистунов непременно будет наш!

Чем ближе к Петербургу, тем больше волновалась Катя. Дать телеграмму о своем приезде или не дать? Очень хотелось дать, но удержалась. Даже остановиться решила в гостинице и осторожненько пройти домой… Но потом подумала: это уж будет чересчур. Она сестра милосердия… Если она начнет скрываться, это-то и вызовет подозрение… От соседей-то ведь все равно не скроешься.

На вокзале наняла извозчика. Седенький извозчик понукал свою лошаденку и все оглядывался на пассажирку. Должно быть, хотелось ему спросить, не из Маньчжурии ли она, где воевал, наверное, его сын или внук… Но так и не спросил.

Казарма стояла в стороне от тракта, извозчик повернул, подвез к самым дверям. Пока Катя расплачивалась, вышли две женщины, посмотрели на нее, сказали что-то друг другу. Катя торопливо вошла в казарму. И сейчас же ее охватил запах сырости, прелого, грязного тряпья, прокисшей пищи.

Отворила знакомую дверь и остановилась на пороге. Мать в клетчатой короткой кофте разговаривала с Машей.

Увидев постороннего человека, женщины смолкли. Катя стояла в тени, – свет, падавший из небольшого окна, едва достигал стола.

– Катя! – вдруг воскликнула Маша.

– Не узнали?

– Не узнали, не узнали… Быть богатой…

– Ты все мне снилась в последнее время, – говорила мать, обнимая Катю. – Что это, думаю, Катя мне все снится? Либо беда с ней, заболела, либо весть подаст. А она вон сама прикатила.

– Прикатила, мама, прикатила!

– Что там, больно худо или женские руки ненужны?

– Хуже, чем там, уж и не придумаешь, мама! А женские руки нужны везде… И здесь, я думаю, нужны, вот и прикатила.

– Ну, слава богу, что доехала благополучно. Сейчас и доехать не просто: то забастовка, то беспорядки…

– А это, мама, нам не страшно, – усмехнулась Катя. – Не правда ли, Маша, нам-то что? – А сама пытливо смотрела на Машу, не прочтет ли что-нибудь на ее лице. Взяла сестру за плечи, подвела к окну, посмотрела в глаза, притянула к себе, поцеловала в губы.

– Машенька, моя Машенька!

Маша усмехнулась. Хорошо усмехнулась.

– Плох наш дом, да родительский, – с невольной гордостью сказала Наталья. – Две у меня дочки, и все дома. Кабы любила попов, свечку поставила бы. Сейчас чаем напою. Разносолов, конечно, нет, а булка с колбасой будет.

За чаем Катя рассказывала о войне, про дорогу, про запасных, которые взбунтовались, когда жандарм увел из теплушки цивильного, о том, что всюду и везде, в каждом городе и деревне, волнуется народ.

– Невскую заставу не узнаешь… – заметила Маша, – и раньше здесь было много сознательных и недовольных, а теперь сердце прямо радуется.

– Ну, не на всех радуется, – заметила мать. – Пикуновых помнишь? Они теперь в квартирке живут. Он заядлый монархист.

– А кто за стеной?

– Цацырин, слесарь. Толковый молодой человек. Жена у него не заставская, из города. Так, на рожу, смазливая, а что касается прочего, не скажу. Гнушаться не гнушается, а себе на уме… А отец-то наш, Катя, тихоня… Уж, кажется, муха летит, он ей кланяется, потому что тварь, сотворена, и все имеет в мире место, а видать, и он решил распрямить плечи… Слыхала про батюшку Георгия Гапона? Нет? В Питере о его делах скоро услышишь.

– Подозрительные у него дела, – проговорила Маша. – Священник разве может чистосердечно стать другом рабочих? Ведь ему твердо-натвердо сказано: «Всякая душа властем предержащим да повинуется!» И: «Несть власти, аще не от бога», Либо снимай рясу, либо мы тебе не верим.

– А отец что?

– Отец верит. Читает про древних христиан и думает про Гапона, что вот, мол, нашелся и в России древний пастырь, А от этого пастыря Зубатовым разит. Я-то хорошо в Москве научилась понимать зубатовщину.

– Отец, значит, не слушает тебя?

– Будет он в своих духовных делах слушать дочь! – вздохнула Наталья. – Спорят каждый день. Я уж Машу прошу: помолчи ты, все равно толку нет.

– Чуть что, отец мне сейчас: твой Зубатов был жандарм, а тут иерей, отец Георгий Гапон!

– И что всего удивительнее, – сказала Наталья, – своего иерея и видел-то всего два раза, а живет слухами да россказнями. Однако будет об этом. Катя, у нас, что ли, поселишься?

– Если можно…

«Если можно»! Мать высоко подняла брови. Конечно, в тяжелые минуты жизни она всегда утешалась мыслью: хоть одна да ушла из этой казармы, из этой неволи! Уйти-то ушла, да все не стала на ноги. Замуж отдать? За кого? За мастерового не выдашь – гимназию окончила, а баре, поди, нос воротят: какого вы, позволяй вас спросить, роду-племени? А тут весь род и племя – дочь котельщика! Зато честного котельщика – не крадет, не ворует, всякому может в глаза поглядеть. – Как это «если можно», – повторила Наталья. – Конечно, живем в казарме! Да ведь и родились-то вы у меня здесь!

Маша усмехнулась:

– Мама проклинает казарму, а в обиду ее не дает.

– И не дам, здесь рабочий люд живет, не князьям чета!

– Ну ладно, допивайте чай, – сказала Маша и встала. – А времени-то у меня больше и нет. По делу идти надо. Если не устала, проводи меня, Катя.

Сестры вышли. Видела Катя за последнее время много: Владивосток, бухты его и заливы, Японское море, Амур, тайгу амурскую и маньчжурскую, Байкал видела. Через всю Сибирь проехала… И вот Нева, темная, сероватая, берега ее низкие, северный ветерок против шерсти чешет волну… И хоть низкие берега, и хоть сероватая волна, но широкая река, спокойная, могучая… Хорошо все-таки здесь, Маша! И еще потому, может быть, хорошо, что эти места как бы священны: тут столько пролито русской крови и русского пота! Здесь жили, страдали и боролись лучшие русские люди. Сколько нашего святого связано с Питером!

– А кто это, Маша, обо мне вспомнил? Антон Егорович?

– Антон Егорович. И, догадываюсь, по очень серьезному делу.

– Если догадываешься, скажи.

– По доставке литературы… Может быть, даже через границу. Но сейчас Антона Егоровича нет в городе.

Сестры шли по берегу рядом с серыми спокойными волнами. Вон плывут баржи. Как это интересно, что плывут баржи! Все интересно, когда узнаешь, что тебе хотят поручить большое дело.

Говорили о меньшевиках, о Втором съезде партии, о Петербургском комитете, о Глаголеве…

Кате все хотелось знать. Даже военные события стали казаться ей не такими важными по сравнению с тем, что происходило в Петербурге…

Вечером к Малининым пришла гостья. Сняла черный платок, покрывавший голову, и Катя увидела бледное, худое лицо с мягкими черными глазами.

– Не знает меня ваша дочка? Я – Добрынина, солдатка. Слыхала, сестрица, что вы приехали оттуда. Что там делается? Ради бога! Михаил Степанович, ты вот спрашивал меня, есть ли письмо? Нету, нету… Никаких писем нету…

Наталья подошла к ней, взяла за руку, усадила на стул:

– Вот оно наше горе!.. От жены берут мужа, от детей – отца…

Катя в двадцатый раз рассказывала то, что знала: убитых и раненых много, в армии болеют от жары, от воды… комар мучает…

– Вы спрашиваете, что такое гаолян?

Рассказала про гаолян… По лицу Добрыниной текли слезы. Она была совсем молода – девятнадцати-двадцати лет.

– С мужем хорошо жили, – сказала Наталья, когда гостья ушла, – не каждый день это видишь… Маша правду говорит: если война нужна, так она уж нужна… А ведь здесь, прости господи, люди без толку гибнут. Набьют, набьют тысячи и отступят. Скажут, не твоего ума дело, а я скажу – моего! Не согласна я… Отец вот к гапоновцам зачастил. Пойдешь к ним в воскресенье-то, Михаил Степанович?

– Пойду, – отозвался Михаил. – Вот ты, Катя, учительница, детей учишь, просвещаешь, так защити меня от матери и сестры. Зарядили обе: «Поостерегись отца Георгия, поостерегись!» Почему я креста православного должен остерегаться?

Катя мало занималась религиозными вопросами; все, что излагалось в Ветхом и Новом завете, в катехизисе и истории церкви, казалось ей не имеющим никакого отношения к той жизни, которой она, Катя, жила. А вот отец воспринимает все иначе. Что же ему сказать?

– Не может священник заботиться о нуждах рабочих, тысячу раз я это говорила и скажу в тысячу первый, – подала голос Маша, – потому что должен он заботиться о царствии небесном, а наши нужды – в царствии земном. И чем хуже нам на земле, тем священнику должно быть радостнее, потому что страданиями своими мы получаем право на рай. Ведь так? Зачем же ему заботиться о том, чтобы мы жили хорошо, да еще кое-какое материальное благо себе стяжали? Ведь этак он нас от царствия небесного будет отводить! Какой же священник, пастырь духовный, пойдет на это?

Машин голос звенел, синие глаза ее были до того сини, что Катя, давно не видавшая их, удивилась.

Михаил потер голову ладонью:

– Вот наговорила, вот наговорила! Ты посмотри, Катя, как дочь отца чешет.

– А разве она не права, отец?

– В том-то и дело, что не права! У отца Георгия состра-да-ние! – проговорил Михаил раздельно и торжественно. – Из сострадания к нам он и стоит за нас. Посади ты деревцо на юру, ветер его треплет, буря гнет и ломает, плохо растет в бедах и нуждах такое деревцо, а подопри ты его ко времени, поддержи, а может, еще и пересади в тихое место, вырастет оно пышное, могучее и создателя будет славить. Не страдать нужно человеку, а радоваться и в радости славить! Страдание калечит человека, и отец Гапон это знает.

Маша развела руками:

– Слыхали, что отец говорит? Папа, да ведь ты ересь городишь, ту, за которую на кострах сжигали! Катя, чтобы не быть пред отцом дурой, я сто книг церковных прочла, и там везде восхваляется страдание как путь в царствие небесное, А отец – еретик. Тебя от церкви твой батюшка Гапон отлучит.

– А вот не отлучит! – Михаил мягко, стыдливо, но вместе победно улыбнулся.

– Что ты поделаешь с ним, – вздохнула Наталья. – Нет, дочери отца не переспорить. Отец – это уж отец. Грозится Гапон найти для рабочих правду, и отец верит ему.

О Гапоне за заставой рассказывали многое: то он помог неимущему, то заступился за рабочего перед заводским начальством, то потребовал от полиции не творить безобразий. Главное же: он и его сторонники открыто говорили о невыносимой жизни рабочих. И никто не мешал им, никто не смел арестовать за слова: ни жандарм, ни полицейский. А почему? Потому что батюшка есть батюшка, лицо неприкосновенное… Это тебе не безбожный студент! Как вино, действовало на людей то, что в гапоновских клубах каждый мог, никого не боясь, говорить про свою жизнь.

В комнатах «собрания» под образами и царскими портретами посетители играли в шашки, домино, читали газеты. Все здесь было пронизано чувством ожидания важных событий и готовностью добиваться правды.

За Невской заставой не было отдела «собрания», и Михаил ходил на сторону. Дважды он слышал самого батюшку, и что-то в Гапоне напомнило ему раннее детство, Верхнее Змиево, отца Быстрова…

Катя купила гинторовку и поставила рядом с постелью сестры. Начались по ночам длинные разговоры, засыпали уже под утро.

Ожидая приезда Грифцова и встречи с ним, Катя первые дни как бы отдыхала – гуляла по городу, вспоминала, присматривалась, наблюдала. Погода была неприютная, осенняя. Дул холодный северный ветер, низкие дождливые тучи прикрывали город. Из водосточных труб с монотонным бульканьем бежали струйки и растекались по тротуарам. Прохожие торопились. Мелькали черные зонты, приглушенно хлопали двери магазинов.

На Невском Катя увидела неожиданных для Петербурга людей: каких-то нечиновных, не важных, одетых небогато, но которые сейчас казались хозяевами улицы. Они бодро покрикивали, поднимаясь на конки, и, если случалось кого-нибудь на тротуаре толкнуть, не просили извинения. И шагали они как-то широко, свободно, как люди, которые не хотели стесняться. Приезжие из других городов? Или, быть может, жители окраин, которые раньше не показывались в центре?

«Наверное, наверное…» – думала Катя и смотрела на них с удовольствием.

А на набережных по-прежнему проносились коляски; пунцовые, синие, голубые, розовые сетки колыхались на крупах лошадей. И такие же цвета были присвоены кушакам кучеров и тульям кучерских шапок. Люди, катавшиеся в экипажах, хотели казаться выше волнений, происходивших в городе и стране. Деланно равнодушно скользили они взглядами друг по другу, по Неве, где сновали ялики, дымили катера и белые пароходы возвращались из странствия по Ладоге. Никто из них, даже рассеянно, не останавливал взгляда на тротуаре, где шагала Катя Малинина.

И очень хорошо. Катя очень довольна, что вы не замечаете ее. Скоро приедет товарищ Антон… Антон…

Только одно смущало Катю. Правда, отец и мать ни словом не намекали ей, но жизнь с каждым днем дорожала, жить было трудно, а дочь окончила гимназию, и раз не замужем, то разве не следует ей поискать какого-нибудь места? Выросла, выучилась и повисла на шее у родителей!

Наталья угадала мысли дочери:

– Не печалься об этом. Кусок хлеба мал, да поделимся. Ученый ты человек, еще добьешься своего.

– Мама, я буду добиваться всеми силами своего, – сказала Катя, целуя мать, – и, наверное, очень скоро…

– Ну, раз скоро, так чего лучше!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю