Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 117 страниц)
Алешенька в самом деле слышал все. Он не предполагал, что в Действующей армии могут так говорить о Куропаткине. Конечно, это враги командующего. Но он поймал себя на том, что с захватывающим интересом слушал «врага». Слушал и… соглашался. Действительно, Куропаткин не был на Ялу. Подозрения, неясные, неопределенные, мучительные, в том, что касалось самого святого, шевельнулись в нем. Он не хотел больше слушать и пошел по проселку в темноту ночи.
2Куропаткин раскрыл конверт.
Письмо Алексеева было обычным письмом Алексеева, где выражалась одна и та же обычная алексеевская мысль: нельзя японцев пускать ни на шаг вперед. Сил для того, чтобы их бить, достаточно.
Но в конверт был, кроме того, вложен кремовый лист бумаги, на котором каллиграфическим писарским почерком была переписана телеграмма, полученная наместником от государя: «Одобряю взгляды, высказанные в вашей телеграмме».
Куропаткин несколько раз перечел листок. Государь одобрял взгляды наместника, то есть он хотел, чтобы Куропаткин немедленно победил японцев!
Хотел, вопреки тому оперативному плану, который утвердил сам же и согласно которому предполагалось, накапливая силы, отступать до Харбина.
Государь был, как всегда, неустойчив и нетверд, на его слово нельзя было положиться.
Ясно было одно: в Петербурге хотели немедленной победы!
Он сам всеми силами хотел ее, но он хотел победы верной, неизбежной, как неизбежна сумма четыре, если к двойке прибавить двойку. Он не хотел риска.
«Одобряю взгляды, высказанные в вашей телеграмме»…
Покой, охвативший Куропаткина после решения оставить Ташичао, сменился раздражением.
Набрасывал распоряжение за распоряжением батальонам, но главная мысль терялась в определениях и дополнениях. Он рвал бумагу и начинал снова.
Пил холодный квас и расхаживал по вагону.
Так было до двух часов ночи, когда Торчинов принес текущую почту.
Разбирая ее, Куропаткин нашел несколько очередных анонимов, требовавших прекращения бессмысленной войны, и письмо своего друга генерала Мордвинова.
«Генерал Гриппенберг, – писал Мордвинов, – сей многими уважаемый полководец, поносит тебя, Алексей Николаевич, на каждом перекрестке. Все твои действия почитает ошибочными, бездарными и преступными».
Куропаткин долго держал в руке письмо Мордвинова. По намекам, разбросанным в письме, он понял, что некоторые из его высокопоставленных врагов отступление и поражения армии ставят в прямую зависимость от его, Куропаткина, якобы антидинастических настроений.
Всегда они об этом твердили, это был их конек, но он надеялся, что с назначением его на пост командующего армией, в руки которого фактически вверялась судьба России, все эти злобствующие языки смолкнут, что они не посмеют! И сначала они действительно не смели, но после поражения Штакельберга снова обрели силу.
Он вспомнил полученное им однажды анонимное письмо, написанное тонким, по-видимому женским почерком: оно сообщало, что в свете его зовут не Куропаткиным, что грубо, а Пердрышкиным, что благозвучно, ибо происходит от изящного французского perdrix – куропатка.
И эти раззолоченные тупицы нашептывают государю! Алексеев шлет телеграмму за телеграммой. А он, Куропаткин, только что принял решение сдать Ташичао без боя! Невероятно! Опрометчиво! Этого ему никогда не простят!
Шагал по вагону, заложив руки за спину. Снова пил холодный квас.
Гриппенберг, сукин сын, завистник, костит на всех перекрестках! А ведь вместе служили в Туркестане, в одном полку, в одном батальоне. Но Куропаткин был младшим офицером, а Гриппенберг ротным. Так вот, как смел Куропаткин обойти его!
Невероятно завистлив барон. Он уже потому считает себя правым, что он немец и барон!
Какое проклятие, что каждый шаг нужно делать, оглядываясь на Петербург!
Садился в кресло и снова вставал, прислушивался. Все было тихо. Поезд спал, и станция спала.
Куропаткин всегда отличался способностью видеть явления с разных сторон – что было хорошо – и неспособностью оценить их и принять решение, что было плохо. Но сейчас возмущение против петербургских недоброжелателей и Гриппенберга неожиданно пробудило в нем вдохновение и решимость!
Он вдруг как живую, существующую, а не миновавшую действительность ощутил Балканы, Среднюю Азию, Скобелева, свои былые походы и победы.
Он сам встанет во главе батальонов! Поведет он, а не эти бесталанные генералы, которые думают только о чинах да завидуют друг другу.
В штабе Алексеева его ругают за то, что он призвал Штакельберга, Рениенкампфа, Келлера и прочих. По мнению Жилинского или Флуга, все это сделано неведомо почему. А сделано это потому, что все нынешние генералы стоят друг друга, у этих же по крайней мере георгиевские кресты!
В открытые окна веял ветер, горячий, душистый ветер. Вокруг простирались хлебные поля и сопки, поросшие травой. Донесся запах паровозного дыма. Кто-то хлопнул дверью. Должно быть, Торчинов. Только он позволяет себе хлопать дверью. Не спит, должно быть, от духоты.
Шагал по вагону, и все легче становилось у него на сердце. Перед ним мелькали десятки вариантов будущего боя. Сражение могло развернуться так и могло развернуться совершенно иначе, и это было все равно, потому что в эту минуту Куропаткин чувствовал себя в силах победоносно решить любой вариант боя.
Ведь есть же закон удачи!
Ведь есть же талант удачи!
Что такое удача? Безумие, совпадение, нелепостей? Нет, удача – это использование законов, еще не открытых, но тем не менее существующих. Некоторые люди пользуются ими инстинктивно. Удача – это мгновенный, но точный расчет.
Он выглянул в окно.
Торчинов сидел на корточках у столба и кормил сахаром остенсакенскую Леду.
Оказывается, уже давно утро!
– Торчинов! – позвал Куропаткин и, когда осетин подбежал к окну, приказал: – Немедленно соедините меня с Зарубаевым… Отступать не будем, – добавил он и улыбнулся.
– Отступать не будем, – сказал Куропаткин вошедшему в вагой Алешеньке, – напишите распоряжение Сахарову и Харкевичу остановить и вернуть все части, которые были двинуты к Хайчену.
Он посмотрел в глаза Алешеньке – они вдруг вспыхнули, наполнились недоумением, радостью – и улыбнулся, улыбкой умной и хитрой, точно все уже было сделано и победа была одержана.
Его сутулая фигура, рыхлая и грузная, в неизменном сером кителе, стала легче и как бы тоньше. Он прошел к телефону и крикнул:
– Николай Платонович! Ну, как вы себя чувствуете?
– Зубы разболелись, ваше высокопревосходительство, – донесся дребезжащий голос Зарубаева.
– А… зубы, зубы… По-моему, лучше когда голову рубят, чем зубы болят. Плохо слышно? Я говорю, что в таких случаях надо применять валерьянку.
– Пользую ее нещадно.
– А японцы как?
– Ни слуху ни духу, ваше высокопревосходительство.
– Хитрят, канальи. Обходных движений не наблюдалось?
– Никаких признаков!
– Вот мы им покажем! – Он помолчал. – Николай Платонович, отступать не будем. И не помышляйте. Стойте на своих рубежах. Назад ни шагу. Сейчас получите от меня письменный приказ. В самом ближайшем времени даем, как и было намечено, генеральное сражение. А затем переходим в общее наступление.
– Дай-то бог, Алексей Николаевич!
– Что, что? Не слышно.
– Говорю: дай-то бог, Алексей Николаевич.
– Верю и уповаю. Передайте войскам: отступление окончено.
Куропаткин положил трубку, повернулся, увидел Торчинова и Ивнева, увидел широкую улыбку на лице поручика и сказал, легко и весело вздыхая, как человек, преодолевший тяжелейшее препятствие:
– Так-то, Алешенька Львович, так-то!
3Колонна двуколок во главе с доктором Петровым исчезла за горами. Нина, санитар Горшенин и повозочный Васильев остались во дворе обширного, брошенного хозяевами хутора, где Петров распорядился оборудовать перевязочный пункт.
– С ранеными доктор вернется из Мадзяпу часа через три – надо успеть все приготовить, – сказала Нина. – Нам с вами, господа, придется поработать. Нужны: колодец, котел для воды и печь.
– Колодец я нашел, – сказал Васильев. – Колодцами в этой стране я интересуюсь прежде всего.
Нина побежала к колодцу. Он был выложен камнями, поросшими зеленым мохом. Стоптанная каменная дорожка вела к нему от фанз. Сколько лет нужно было ходить по этим каменным плитам в легких китайских туфлях, чтобы так истоптать каменные плиты?! Однако воды в колодце мало.
– Как вы думаете, Горшенин, хватит?
– Кто его знает, сестрица. Если начнем обмывать всю фанзу, то не хватит.
– Зачем же всю! Каны и циновки.
– На каны и циновки хватит.
После пережитого под обстрелом в ущелье Нина долго испытывала сиротливое чувство. До этих кровавых событий она была точно хозяйкой в жизни. Она родилась, существует, думает, – все это очень важно не только для нее – для вселенной! Она, Нина, существует! Она чувствовала себя устойчивой, как мир. Она готовилась долго и хорошо жить. Живя, она чувствовала, что находится в самом естественном для себя состоянии. Она была даже втайне убеждена, как все дети и молодые люди, что она и вообще не может умереть. Именно с ней и произойдет чудо: она не умрет. До того она чувствовала себя полной жизни и сил. И вдруг она увидела, как легко умирают люди, Смерть была легче и доступнее всего. Каждый из убитых жил за минуту до смерти напряженной жизнью. Был молод, имел тысячи мыслей, желаний, любил жену или невесту.
…И всего только одно, одно мгновение! Только один комочек свинца!
Она была подавлена. Она шла около подвод по жесткой, раскаленной земле, закатав рукава блузки, потому что иначе невозможно было переносить жару.
Она потеряла себя. Жизнь показалась ей пустячным, некрепким явлением. И раз жизнь такая пустячная, некрепкая, легко уходящая, то стоит ли думать о ней все то, что думала Нина? Какой во всем этом смысл, если одно мгновение – и ничего нет?
Даже ее чувство к Коленьке как бы поблекло. Какую оно имеет цену, если оно подвержено случайности и может быть прервано в любую минуту?
Остановились на ночь в ущелье под отвесными скалами. Дозорные полезли наверх. Внизу было тихо, безветренно. Непрерывно, тонко и серебряно звенели цикады. Звезды, покрывавшие небо, близкие, теплые, шевелившиеся над самым ущельем, принесли ей некоторое успокоение.
Она задремала в приятной, освобождающей прохладе ночи, с удовольствием укрыв ноги одеялом.
Когда она проснулась рано утром, – и небо над ущельем было все розовое, и в тишине чудесно звенел поток, и из ущелья открылся вид на горы, окутанные нежной дымкой, – столько сил ощутила она в отдохнувшем теле, что хотя сразу же вспомнила обо всем, что было накануне, но все это показалось ей совсем слабым по сравнению с той жизнью, которую она чувствовала сейчас в себе. Смерть уже не подавляла ее, а вызывала протест и гнев.
С этим чувством она умывалась в роднике, обдавая студеной водой руки, плечи и ноги до колен. Ноги, стройные, с высокими икрами, отражаясь в воде, уходили куда-то сквозь землю, а лицо зыбилось и дрожало в струях.
– Скорее управляйтесь с гигиеной! – кричал доктор Петров, как все доктора считавший себя вправе спокойно смотреть на голые женские ноги и плечи.
С этим чувством негодования против смерти, которое не только не проходило в ней, но все усиливалось, она прибыла на хутор, выслушала указания Петрова, смотрела, как исчезали за синей зубчатой скалой подводы, и теперь принялась устраивать перевязочный пункт.
Она осмотрела самую большую фанзу, вымела ее, раскрыла настежь двери, выставила вместе с Горшениным огромные, в полстены, оконные рамы и во все уголки дома впустила чистый, горячий воздух, изгоняя тяжелый дух дыма и затхлости, пропитавший жилье.
Потом пришел Васильев и доложил, что вода кипит, и тогда она, посмотрев с сомнением на длинную юбку, подоткнула подол и раздобыла тряпку.
– Я вам помогу, – сказал Горшенин. – А Васильев будет воду кипятить.
– А разве петербургские студенты умеют мыть грязные циновки?
– Студенты всё умеют, сестрица… даже бить морды полицейским…
Нина внимательно посмотрела на него.
– Тогда… принесите мне, Горшенин, кипятку.
Бородатый повозочный сидел перед очагом и вздыхал. По его уезду забрали почти всех мужиков, а в соседнем не тронули ни одного – таков был план мобилизации. Васильев с завистью думал, как они там живут, в соседнем уезде, отцы и сыновья, а вот ему, пожилому, многосемейному, выпало мучиться повозочным. Он топил печь гаоляновой соломой, огонь пробегал по отдельным соломинкам и вдруг охватывал весь пучок. Этот китайский дом был брошен, и Васильеву представлялось, что и его родной дом так же опустел я одичал.
Нина не заметила, как пролетели четыре часа, – она только-только управилась, только-только навела относительную чистоту. Здесь они сделают перевязки и сейчас же тронутся в Ташичао.
Знойный воздух дрожал над дорогой, черные стрекозы висели над ней. Немного грустная красота – в знойном воздухе, в круглых мягких горах, в одиноком дереве на бугре за фанзой.
– Никогошеньки, – сообщил Горшенин, спустившийся с наблюдательного пункта на земляной стене.
Она вернулась в фанзу, прилегла на циновку, накрыв лицо марлей, и заснула. Тучами носились мухи и комары, но марля спасала. Нина спала глубоко, без сновидений, и проснулась от внутреннего толчка. Напротив, на циновке, разувшись и накрыв ноги портянками, спал Васильев.
Золотое пятно солнца, ютившееся на полу рядом с ней, когда она засыпала, исчезло. Были сумерки, над двором – прозрачное серое небо. Взглянула на часики: вечер!
Горшенин, разложив костер, что-то варил в котелке. Дороги были пусты, чумизное поле тоже. Никого, кроме Горшенина и коня!
Ее охватила тревога: где же Петров?
– Горшенин, никто не показывался?
– Никто. С той стороны фанз – сопочка. Я на нее взобрался: видать далеко, да не видать никого.
– Отчего они не едут, Горшенин? Доктор обещал быть через три часа, а прошло десять!
Васильев спал, сладко похрапывая. Он не беспокоился ни о чем. В самом деле, его дело маленькое, пусть беспокоится сестрица.
Сестрица осмотрела прибранную фанзу, медикаменты, расставленные на низеньких обеденных столиках… вата, марля, бинты. Надо все обдумать, она на войне. Скажем, наступает утро, а Петрова нет, – что она должна делать? Она должна вернуться в Ташичао.
Солнце давно село за лохматую сопку. Быстро темнело. Хотелось есть. Доктор поступил опрометчиво: полагая быстро вернуться, он не оставил провизии. Забыл, что он на войне.
– Сестрица, – позвал Горшенин, – обед готов.
– Какой обед, откуда?
– Вы думаете, студент будет голодать, когда рядом с ним ходит курица? Куриный бульон, прошу.
Покидая хутор, китайцы взяли с собой всю птицу, но одна курица осталась. Небольшая, желтая, она тревожно кудахтала, слоняясь по земляному амбарчику. На ее тоскующий голос поспешил Горшенин, закрыл все ходы и выходы; через пять минут она была у него в руках, а еще через пятнадцать отправилась в дальнее плаванье в солдатском котелке.
– Превосходный суп, Горшенин… И много студентов, Горшенин, ушло в армию?
– Я думаю, немало… Особенно если принять во внимание, что обеспокоенное правительство закрывает одно высшее учебное заведение за другим. Нам с нашим правительством не помириться…
Совсем стемнело. В темном воздухе вечера виднелись еще более темные массы гор. Ветер утих. Усиленно гудели комары, и пели, несмолкаемо пели цикады.
Нужно устраиваться на ночь. Комаров-то, господи, сколько!
Захватывает холодком сердце, когда подумаешь о Петрове и невольно начинаешь думать о Николае. Вернулся ли он со своей разведки? Какое странное, ни с чем не сравнимое счастье – увидеть его!
Нина тревожно спала ночь. Все ей чудилось, что подъезжает Петров. Открывала глаза, прислушивалась: трещат цикады. Ночная тьма висела над китайским хутором, над всей китайской землей, тьма, расшитая золотом звезд, погружавшая душу в какой-то странный бред. Никак нельзя было понять, что такое звезды и почему их так много.
Она проснулась перед зарей и вышла из фанзы.
– Ждать доктора не будем? – спросил Горшенин.
– Буду ждать до восхода солнца.
Но она ждала до десяти часов. Ждала больше суток. В десять приказала свернуть пункт. Конь за ночь отдохнул, и Васильев тоже бодро покрикивал на него.
Она почувствовала облегчение оттого, что ожидание и бездействие окончились.
С юга потянул горячий душистый ветер. Сопки пустынны, дороги пустынны, ни одного человека. Стоят брошенные деревни, шумит гаолян, сверкают обмытые недавним дождем поля чумизы, пайзы, бобов…
4Когда, окончив разведку, Логунов присоединился к своему полку, полк был уже под Ташичао.
За последние дни в душе поручика установилась ясность по отношению к самым мучительным вопросам.
В самом деле, боевое построение наших войск неразумно. Основа построения боевого порядка батальона в наступлении – скученные ротные цепи с коротким интервалом в шаг, позади которых двигаются, в колонках по два, так называемые ротные поддержки, – они почти никогда не разворачиваются в цепь и служат отличной мишенью для вражеской артиллерии. Залегает и перебегает цепь крупными подразделениями – взводом, полуротой, что также усиливает потери. По мере приближения к окопам противника и возрастания действенности огня наступающие цепи сгущаются и штыковой удар наносят уже в сомкнутом строю, что влечет за собой совершенно излишние потери. Неужели наши военные руководители, тот же министр Куропаткин, не подумали, что введение в действие скорострельного оружия должно изменить и тактику?!
Логунову казалось, что, когда он обо всем этом поговорит с Ширинским, выскажет ему все свои сомнения и представит все свои доводы, командир полка согласится с ним. Надо кому-то первому поднять вопрос, и этим первым будет поручик Логунов.
Следовало бы, конечно, предварительно посоветоваться со Свистуновым, но мысли о новой тактике были для Логунова настолько бесспорны, а случай для разговора с командиром полка настолько удобен, что поручик решил тотчас же высказать свои соображения.
Он нашел Ширинского под раскидистым тутом. Сидя на бурке, командир полка выслушал рапорт о разведке и уже собирался отпустить офицера, когда тот сказал:
– Разрешите, господин полковник!
Логунов сначала торопливо и сбивчиво, потом толково и пространно изложил свою точку зрения.
– Я убежден, господин полковник, при современном скорострельном оружии, прежде чем наступать на позиции противника, надо подавить его огневую силу, что наши войска могут выполнить с успехом, ибо наша пушка и наша винтовка лучше японских. Русская винтовка, господин полковник, – могучее оружие. Но ее сила пропадает, во-первых, потому, что в любом бою большая часть батальонов находится в резерве и, следовательно, не ведет огня, а во-вторых, потому, что стрелковая выучка нашего солдата, даже в сибирских стрелковых полках, ниже возможной. Не к бою мы готовим солдат, господин полковник, а к параду!
По мере того как Логунов говорил, Ширинский мрачнел: поручик критикует систему, на которой зиждется армия! Кто дал право молокососу-поручику?!
А Логунов увлекся и все дальше развивал свою мысль, которая заключалась в том, что наступать надо редкими цепями, а если такой порядок и затруднит командование, то это ничего, ибо нужно добиться, чтобы каждый солдат знал свое место в бою, чтобы он, как требовал Суворов, понимал свой маневр.
– Насколько я соображаю, – прервал его Ширинский, – вы полагаете в основу боевых действий нашего полка и вообще русской армии положить тактику, ей несвойственную, хотя вы и упоминаете имя Суворова…
– Я думаю, господин полковник, что в ведении войны произошли изменения и они обязывают нас изменить и нашу тактику… тем более что все предлагаемое мной целиком исходит из основ русского военного искусства, из тех образцов, которые оставили нам Петр Первый, Суворов, Кутузов…
– Кто вам внушил эти мысли?
Логунов удивился:
– Война, господин полковник!
Ширинский встал и посмотрел на молодого человека пронзительным взглядом:
– Черт знает что вы нагородили, поручик! Приплели Суворова, Кутузова и даже государя императора Петра Первого! Мальчишествуете! Вы не в корпусе на уроке истории. Вы русский офицер, и ваша честь в том, чтобы ваши солдаты умели действовать по тому боевому уставу, которым живет армия. Вы хотите, чтоб я из своего полка сделал посмешище, чтоб во всех журналах борзописцы строчили о моих солдатах? Вы представляете себе: русский солдат ползет! И, как вы говорите, укрывается в ямке! Что это такое? Душу солдата легко разложить, внушая ему, вместо беззаветной храбрости, образ действий труса и предателя.
– Господин полковник! – пробормотал, багровея, Логунов.
– Слушайте меня, поручик, и запомните раз навсегда: русский человек покорен и богобоязнен. Русский солдат повинуется начальникам, командир для него – все. Русский солдат действует только по приказу. Он храбр потому, что он на миру! – Ширинский поднял худой, узловатый палец. – Русская тактика вытекает из основ русской души. Вы не сравнивайте русского с англичанином или японцем. Русский подчиняется, и тогда он силен. А вы хотите бросить его на произвол судьбы в ямке. Кто его там найдет, кто позовет за собой, кто прикажет?.. Ну, а если смерть, так на миру и смерть красна. Отдаете ли вы себе отчет, поручик, в том, что предлагаете?
Ширинский смотрел черными колючими глазами. Лицо его было плохо выбрито и от этого казалось еще более худым.
– То, что вы предлагаете, может далеко повести, и бы сказал – к самым пагубным последствиям. Представьте себе, поручик, что солдат ваш, выученный подобным образом, приезжает домой. Естественно, он тоже захочет действовать самостоятельно, он не захочет повиноваться ни отцу, ни священнику, ни уряднику. Зачем ему повиноваться? Он привык действовать самостоятельно. Понимаете ли, куда могут привести русский народ ваши мысли, и понимаете ли, откуда они исходят? Поэтому я и спросил вас: кто внушил вам эти мысли?
Ширинский стоял, расставив длинные, в узких брюках ноги. Белая полоска на лбу, сохраненная от загара козырьком фуражки, неприятно сияла над красным лицом.
– Можете идти, поручик.
Логунов приложил руку к козырьку, щелкнул каблуками и вышел, возмущенный, растерянный, подавленный.
… – Нет, это невозможно, гонять солдат гуртом, как баранов на убой, из страха, что, приучившись в армии к самостоятельности, они у себя в деревне перестанут подчиняться уряднику! Нет, это просто невозможно, – шептал Логунов.
Через час он мылся со Свистуновым в баньке. Банька стояла на бугре, и оттуда хорошо виднелись дорога к тополевой роще, левее – город и между городом и рощей – белые палатки лазарета. Свистунов рассказал о том, как капитан Шульга избил Емельянова, и о ссоре Топорнина с Шульгой.
Логунов сказал тихо, едва сдерживая себя:
– Топорнин – молодчина, обниму при встрече, честное слово!
– Друг мой, в России много били и много бьют. Не стоит принимать этого к сердцу.
– Мордобойству надо положить конец!
– Как?
– Поднимать просвещение, писать, создавать общественное мнение…
– Писать, создавать общественное мнение! В армии – общественное мнение? Много воды утечет, прежде чем в армии появится общественное мнение.
– Если ты – хороший, честный офицер – рассуждаешь так, то чего ждать от других? – запальчиво спросил Логунов.
Он насупился, сел на опрокинутое ведро и замолчал.
Перед самым ужином Ширинский получил приказ Куропаткина – немедленно выступить на крайний правый фланг, занять позиции и к утру окопаться. Офицеры передавали друг другу, что отступление окончено. В приказе значилась упорная оборона, а затем наступление!
Денщики собирали палатки и офицерское имущество. Батальон построили.
Свистунов прошел вдоль фронта.
– Поздравляю вас, братцы, – сказал он. – Больше не будем пятиться и срамить матушку Россию. Дадим япошкам русского перцу!
Солдаты оживленно зашумели.
– Поужинаем там, на месте. Чайку попили?
– Попили, вашскабродие!
– Ну, с чайком в дорогу веселее.
Батальон направился на юго-восток. Первые полчаса в сумерках еще различалось Ташичао, потом оно исчезло. Сизая туча протянулась на западе.
Вокруг – сопки, поросшие мелкой травой, по расщелинам – блеск гранита, обнаженного дождями. Тусклые, неприятные осыпи. Пустынно, пустынно! Как ни бодр бывает человек, но пустынно бывает у него на сердце, когда сядет золотое вечернее солнце и на смену приходят тусклые сумерки.
Понемногу растаяла, исчезла сизая туча. Звездное небо дрожало и переливалось над сопками. Повернули в поперечную долину, затем в другую. Через четверть часа снова очень уверенно повернули.
Логунов подумал: впервые полк идет так уверенно, – похоже, что уже имеются карты.
В темноте обрисовалась на коне фигура Свистунова.
– Первая рота?
– Так точно.
– Где поручик?
– Я, Павел Петрович.
Свистунов сошел с коня.
– Хороша ночь, удивительно хороша. Я, вояка, и то в такую ночь черт знает о чем думаю. Аромат какой… потяни носом. В такую ночь хорошо идти на свидание. Хаживал ты ночью на свидания?
Логунов вздохнул. На свидания с Ниной он не хаживал. Разве можно ей было сказать: «Ниночка, не ложитесь сегодня спать. Приходите ночью к старой черемухе или на берег моря». Нет, на свидания с Ниной он не хаживал. Он хаживал в Петербурге к Ботаническому саду на свидания с Леночкой Луниной. Белые ночи, тихие улицы Аптекарского острова, парочки, старые деревья, особняки в садах… Леночка ждет его под липой. Она обнимает его, целует в губы и только тогда говорит: «Здравствуй, Коля!» Был ли он влюблен в Леночку Лунину? Да, пожалуй, был. Но как сравнить два эти чувства?
– Хаживал я на свидания, – сказал Логунов, – только давно это было, и далеко это было… точно в тридесятом царстве.
Офицеры долго шли молча. Логунову хотелось рассказать о своем разговоре с Ширинским, но сейчас, на походе, это было неудобно.
Свистунов заметил вполголоса:
– Смущает меня то, что мы поворачиваем из ущелья в ущелье, как в родном городе из улицы в улицу.
– А кто ведет?
– Сам Ширинский. Но карт по-прежнему нет. На совещании я его спросил: не выслать ли вперед охотников? «Нет, говорит, не надо. Маршрут знаю: приезжал офицер от Куропаткина и все подробно объяснил».
Равномерный гул от ног стелется по долине. В звездном свете видны темные очертания гор. Но если захочешь вглядеться в них, они расплываются, смешиваются с небом. Все кажется единым: небо, земля и даже звезды. Как всегда во время ночного перехода, враг чудится рядом, готовым к коварному нападению. Третий час пополуночи! Давно пора прийти на место!
Из темноты выступил силуэт человека с конем в поводу. По характерным вздохам Логунов узнал Шапкина.
– Беспокоит меня вот что, – шепотом заговорил Шапкин. – Идем мы без малейшей остановки, а ведь ночь, ничего не видно.
– Только что мы с Павлом Петровичем обсуждали сие. Говорят, Ширинский знает дорогу.
– Вот этого-то, господа, я не понимаю… Чтоб с этих горах ночью знать дорогу, надо родиться здесь.
Как бы в ответ на сомнения штабс-капитана впереди раздалось: «Рота, стой!»
– Рота, стой! – побежало, как огонь по сухому дереву.
– Рота, стой! – крикнул Шапкин.
Полк остановился. Усталые солдаты тут же валились на землю. Логунов, назначенный в сторожевое охранение, занял ущелье в том его месте, где оно крутым коленом поворачивало к югу.
Было совершенно тихо. Но если прислушаться – тонкий звук доносится издалека. По всей вероятности, по камням прыгает ручей. Этот мелодичный звон усыплял, а Логунов так устал, что постоянно ловил себя на том, что засыпает. Тогда он вскакивал, делал несколько сильных движений руками, шепотом окликал солдат:
– Заснул, Жилин?
– Как можно, вашбродь. Дома поспим. Курить вот охота!
– Дома покуришь.
– А я прилягу… и в самую землю.
– Что же ты тогда увидишь? Хорош стрелок в сторожевом охранении!
– Емельянов за меня, вашбродь, посмотрит один момент.
– Нет, уж этого я не разрешу.
Жилин вздыхал.
Перед рассветом потянул туман и стало зябко. Логунов в сопровождении двух солдат поднялся на сопку. Небо и земля были мутны. Поручик вглядывался в неясные контуры сопок, в мутные сизые ущелья. Озноб донимал его. Не столько озноб усталости и прохлады раннего утра, сколько озноб волнения: с минуты на минуту начнется решительный бой!
Светлело. Широко и вольно разливалось на западе сиреневое небо, обтекая острые и круглые вершины, мягкие линии седловин. А на востоке небо делалось все лазурнее, пронизываемое пурпурными, розовыми и золотыми лучами.
В течение нескольких минут Логунов не мог оторваться от этой могучей игры скрытого, подступающего огня. И за эти минуты свет над мраком восторжествовал окончательно. И когда Логунов направил бинокль на соседнюю котловину, в ней было уже настолько светло, что он отчетливо увидел скалы, замыкавшие ее на востоке, и людей, выходивших из-за скал. Безошибочным чутьем Логунов уже знал, что это японцы. Он послал Жилина с запиской к батальонному, а сам улегся на вершине продолжать наблюдение.
Получив донесение, Свистунов поскакал к командиру полка. Ширинский с адъютантом поручиком Жуком рассматривал карту и схему, привезенные вчера Алешенькой Ивневым. Карта была неопределенная, вся в белых пятнах, ибо местность за пределами железнодорожной линии не была изучена ни до воины, ни теперь. Схема с обозначением маршрута оказалась более обстоятельной, и, выслушав объяснения поручика, Ширинский решил, что он без труда приведет полк к Двуглавой сопке, которую ему приказали занять и оборонять до последней капли крови. Приказ Куропаткина об этом был обращен лично к нему, мимо Штакельберга и Гернгросса, что чрезвычайно возвысило Ширинского в его собственных глазах. Может быть, поэтому он поторопился сказать Ивневу, что ему все понятно. Да и в самом деле, что здесь было непонятного? По дороге от Ташичао на восток… дорога вступает в сопки, три ущелья вправо – миновать, повернуть в четвертое.
– Вы считали, Станислав Викентьевич? – спрашивал он Жука.
– По пальцам, господин полковник!
Они опять склонялись над схемой.
Жук был крупный широколобый молодой человек со старообразным лицом и грустным выражением черных масленых глаз. Точно раз навсегда человек разуверился в жизни и не хочет, да и не может скрыть этого от окружающих.
Высокий, узкий в плечах, Ширинский был как-то весь узок: и лицо у него было узкое, и лоб. И губы тонкие и узкие. Но, несмотря на то что он был узок, а Жук широк, командира полка и его адъютанта сближало грустное выражение лиц. Ширинский всегда был чем-нибудь недоволен, все делалось не так, как, по его мнению, должно было делаться, и он знал об этом всегда раньше, чем дело начинали делать.
Вот и теперь получилось не так, как должно было получиться. Он отлично понял разъяснения поручика Ивнева, он и Жук внимательно следили за дорогой, очень простой. Но в результате все получилось не так, как должно было получиться.