Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 82 (всего у книги 117 страниц)
Городовые поняли, с кем имеют дело.
Участок, в котором они служили, славился своими твердыми порядками, народ в нем был подобран один к одному. Поэтому городовые отнеслись к Парамонову серьезно, и, когда им казалось, что арестованный обнаруживает намерение бежать, они хватали его за руки.
Парамонов кричал:
– Не прикасайтесь! – и смотрел на них с такой ненавистью, что городовые отступали на шаг.
В участке его принял дежурный околоточный надзиратель Воронов.
– Выяснять мою личность нечего, – заявил Парамонов. – Вот мой паспорт, вот и билет, еду искать работы.
– Ты покричи у меня! – предупредил дежурный.
– Я не кричу, я незаконно задержан!
Воронов распахнул дверь в камеру и втолкнул туда Парамонова.
– Какое вы имеете право? – крикнул Парамонов.
Всем, что с ним случилось, он был возмущен до последней степени.
Воронов вошел в камеру, прикрыл дверь, посмотрел на мастерового со съехавшим на затылок картузом и вдруг ударил его ногой в живот.
Парамонов упал. С трудом приподнялся, сел, увидел над собой Воронова и схватил его за ногу.
Воронов закричал. Городовые, услышав крик дежурного, ворвались в камеру и вместе с Вороновым набросились на Парамонова. Били ногами, табуретом, рукоятками револьверов.
Воронов первый пришел в себя.
Взглянул на лицо арестованного, залитое кровью и распухшее, на его тело, лежавшее в нелепой позе, и испугался.
– Стерва, – сказал он. – Как дрался! – И добавил: – Надо обмыть!
Парамонова обмыли, попробовали посадить. Он очнулся и что-то бормотал распухшими губами.
«Вот черт! Как это вышло? – подумал Воронов, усаживаясь в дежурной за стол. – Да ни черта с ним не будет, – успокоил он себя. – Пускай помнит».
Он стал заниматься своими делами, но беспокойство не покидало его.
Пришел дворник из дома № 107, которого вызывали еще вчера.
– Ты что ж, братец, – сказал Воронов, – царский день был, праздник, везде иллюминация, а у тебя плошки не горят!
Он долго разносил дворника, а когда отпустил, заглянул в камеру.
Арестованный был явно плох.
– Еще тут, чего доброго… Вот, сволочь, навязался на мою голову. – Он распорядился отправить арестованного в больницу.
В больнице Парамонов не скоро пришел в себя. У него были переломаны ребра, пробит череп. Он понимал, что умирает, и этого от него не скрывали. И все уже в больнице знали, что умирает рабочий, избитый насмерть в полицейском участке.
… А на Невском у Казанского собора в это время происходила антивоенная демонстрация. Толпы студентов и гимназистов старших классов показались между Полицейским мостом и Садовой.
Взвились красные флаги с лозунгами: «Да здравствует социал-демократия!», «Долой войну!», «Долой самодержавие!». Раздалась «Марсельеза», сначала несмело, вразброд, но потом выправилась, разрослась, точно расцвела, поднимаясь к серому небу, гремя о каменные стены домов. Из-за Городской думы и с Большой Итальянской вышли группы мастеровых. Но мастеровых было мало, непоправимо, катастрофически мало! Разве это те десятки тысяч, которые должны были сегодня демонстрировать в центре города?
Цацырин и с ним двадцать семянниковцев шагали в рядах демонстрантов, взявшись под руки. С балконов глазели, окна распахивались, и туда, вверх, били огнем красные флаги и гремел победный гром «Марсельезы».
Из ворот выскакивали дворники. Дворников всего Петербурга собрали в этот день на Невский проспект. Наряды конной полиции выезжали из соседних улиц. По Садовой проскакал жандармский дивизион и врезался в ряды демонстрантов.
Цацырин имел револьвер. Если б он был среди настоящей многотысячной демонстрации, он стрелял бы, но стрелять сейчас, когда вокруг почти одни студенты и гимназисты!
Он отпустил руку соседа, выхватил из кармана красный флаг и поднял его над головой. Его приметил полицейский, но Цацырин согнулся, нырнул, прополз между ногами, полами шинелей и пальто. Вся эта масса людей колыхалась то в одну, то в другую сторону, точно дышала. Красные флаги развевались, «Марсельеза» не смолкала. И вдруг Цацырин увидел, что где-то уже не выдержали, уже бегут, спешат к воротам, ломятся в ворота.
– Эх, бегут! – крикнул он.
Бегущих догоняли конные, секли нагайками, били наотмашь шашками, затрещали выстрелы, пешая полиция никого не подпускала к воротам. Дворники, повалив двух гимназистов, избивали их. Цацырин видел красные толстые лица и огромные сапоги, которые не переставая опускались на извивающихся под ними юношей.
– На помощь, товарищи! – крикнул Цацырин, но в криках, реве и пении сам не расслышал своего голоса.
Он находился в наиболее устойчивой группе; она медленно, но упорно продвигалась к Садовой. Но и в ней кто-то вдруг ослаб духом, разомкнулись руки, и сейчас же в брешь ворвались жандармы… Цацырин сунул флаг за пазуху. Он не сводил глаз с жандарма, который на коне пробивался к нему, пробился, взмахнул шашкой, но кто-то подставил дубинку, клинок звякнул и переломился.
Лицо жандарма исказилось, он стал расстегивать кобуру… «Надо стрелять», – как неизбежное ощутил Цацырин. Выхватил «смит и вессон», – пуля попала в лошадь. Она взвилась, прыгнула и стала заваливаться. Жандарм цеплялся за гриву, вокруг Цацырина стало пусто. Он побежал, увидел перед собой дворника – дворник шарахнулся в сторону; побежал дальше вдоль стен домов, свернул в первую улицу.
… Грифцов тоже бежал, бежал легким шагом, ритмически дыша, к чему он всегда приучал себя, что помогало ему бежать долго.
«Вегетарианская столовая об-ва…» Он не прочел, какого общества; дверь приоткрыта. Грифцов взбежал по ступенькам. Взбежал, оглянулся… Под ним студенческие фуражки, куртки, пальто… Ведут раненого. Полный господин в светлом ворсистом пальто снял котелок и вытирает платком лицо. Вдруг он метнулся, перескочил через упавшего: к нему торопился полицейский с обнаженной шашкой.
– Российская действительность! – сказал Грифцов и вошел в столовую. Сдал на вешалку пальто.
– Господи боже мой, что делается! – сказал седой, с бакенбардами, швейцар.
– Да, многое, дядюшка… Врагов-то у нас много.
Швейцар внимательно поглядел на него; должно быть, желал определить, кто враг этому господину.
15В понедельник сиделку послали за женой Парамонова. Сиделка, в сущности, ничего не сказала, но Варвара поняла ее и так и схватила ребенка…
В забинтованном человеке с распухшим, изуродованным лицом она с трудом узнала мужа. Лилово-кровавый глаз смотрел на нее в щель между веками и вздувшейся щекой. Глаз мерцал и переливался, и одно невыносимое страдание могла в нем прочесть Варвара.
Она застонала и опустилась около постели на колени.
– Нелепо-то как, – шипели и пузырились слова сквозь синие вздутые губы, – ни с того ни с сего, понимаешь… из-за извозчика… ехал… тарахтел… и на одну только секунду… поручили, доверили большое дело… и не оправдал… Эх, Варя!
Варвара рыдала, ребенок лежал на полу. Его подобрали. Она охватила мужа руками и приняла его последнее содрогание.
Встала она страшная.
Ее попробовали утешать. Она сказала:
– Не надо… Я сама себя утешу… Только ребенка жалко.
Она приехала на заставу, когда заводские гудки оповещали о конце смены. Отправилась к заводу и остановилась недалеко от чугунных настежь распахнутых ворот.
За воротами, над которыми сидел двуглавый орел, виднелась широкая, посыпанная угольным шлаком дорога к цехам, здание главной конторы и рабочие, выходившие из цехов.
Варвара стояла с ребенком на руках, бледная, неподвижная. Незнакомые рабочие, проходя мимо, оглядывались на нее.
В воротах она увидела Цацырина. И он увидел ее. Она крикнула:
– Парамонова убили насмерть в участке!
Крикнула, и слезы сразу брызнули из глаз, и она уже ничего не видела, ничего не понимала, полная невыразимого ужаса от того, что произошло, не видя толпы, которая стала собираться вокруг, не слыша вопросов и громкого голоса Цацырина, созывавшего мастеровых.
Те, кто выходил, останавливались; те, кто уже прошел, возвращались. Толпа у проходных ворот росла.
Цацырин поднялся на кирпичный цоколь ограды и, держась за чугунную решетку, начал говорить:
– Товарищи, только что случилось новое злодеяние… В полицейском участке убили рабочего нашего завода Парамонова. Человека у нас убивают так, походя, ни за что ни про что!
Он звал в знак протеста к забастовке, с предъявлением политических требований. Заканчивая речь, теряя себя от гнева и ярости, он бросил в толпу священные для него слова:
– … политические требования!.. Долой самодержавие!
Улицу потрясло огромное, точно взрыв, точно из самых недр земли грянувшее «ура».
И сейчас же вслед за этим по толпе прошло волнение. Рабочие натягивали поглубже на головы шапки и картузы, поплотнее запахивали куртки и пальто, быстро расходились по улицам.
16Грифцов спешил уехать в Маньчжурию. Спешил по двум причинам: потому, что там ожидало его ответственное, порученное ему дело, и потому, что в последнее время слежка за ним усилилась. В таких случаях лучше всего не задерживаться и уезжать, но едва ли не самая трудная вещь для революционера – вовремя оставить опасное место.
Однако как Грифцов ни спешил, он решил не уезжать до тех пор, пока не разрешатся отношения с меньшевиками в Петербургском комитете.
Пришел номер газеты «Вперед» со статьей, написанной Лениным, Ленин писал: «Дезорганизаторская выходка петербургского „меньшинства“, сорвавшего из мелочных кружковых интересов пролетарскую демонстрацию, есть последняя капля, которая должна переполнить терпение партии».
И это было так. Терпение иссякло. Тем более что разоблаченные меньшевики перешли к открытой борьбе. Меньшевистский Василеостровский районный комитет выразил Петербургскому комитету «свое полное недоверие». Комитет Петербургской стороны просил ЦК проверить действия Петербургского комитета.
Но все это было не страшно, потому что рабочие массы везде, даже в захваченных меньшевиками районах, были на стороне представителей старой «Искры».
Большевики создали свой собственный комитет.
«На войну мы отвечаем войной, – думал Грифцов, – они начали раскол и свое пребывание в организации использовали для срыва подпольной работы. Отныне весь пролетариат Петербурга должен знать, кто они!»
День отъезда определился неожиданно. Надо было проститься с Таней. Но как и где ее увидеть? Полдня шел Грифцов на Аптекарский остров, тщательно проверяя каждый свой шаг.
Наконец отворил калитку и исчез за серым высоким забором.
Профессор пожал руку Грифцову, как старому знакомому.
– Опять ко мне из Казани? – спросил он. – Больше нет брошюр. Ту, между прочим, вы издали прилично.
– Я не к вам, – откровенно сказал Грифцов.
– Гм… – промычал Логунов. – Вы смелые молодые люди… впрочем… что ж… проходите к ней, дорогу-то, наверное, знаете…
Грифцов дорогу помнил.
Вторая глава
1В ляоянском доме Цзенов было неспокойно. Приехал из Токио Хэй-ки, сын Цзена-младшего. Студент. Одет по-европейски. Без косы. Странно было видеть родного человека с головой, обезображенной стрижкой, и в уродливом иноземном платье.
Цзен-старший прождал племянника у себя в комнате целый день, вынул из шкафов старинные книги, из ящиков автографы классических поэтов: студенту все это должно было быть особенно дорого.
Но студент не пришел, он отправился в город.
Разговор состоялся только на второй день вечером и принял неожиданные формы. Племянник, вместо рассказа об Японии и университете, стал говорить об обществе «Вечная справедливость».
Отец и дядя – члены этого общества. Так вот, Хэй-ки интересуется, что делают братья.
Молодой человек сидел в кресле, опираясь на подлокотники, и глаза его смотрели задорно и насмешливо.
Цзен-старший обиделся и пожал плечами.
– Задачи общества – свержение маньчжуров и установление справедливости – очень почетные задачи… Но выполнимы ли эти задачи, особенно первая? И нужно ли стремится к выполнению; ведь древние привилегии маньчжуров, которые так оскорбительны для китайцев, постепенно исчезают? И многие желающие реформ имеют возможность ими заниматься и пребывать в тоже время под высоким покровительством. Например, Юань Ши-Кай. В самом деле, всего лишь военный мандарин, а достиг завидного – уже печилийский вице-король! А почему? Потому что после войны с Японией он понял, что значат реформы. У него шесть отличных дивизий! Он делает то, что нужно, и правительство слушает его. Пока правительство слушает умных людей, про него можно сказать, что это еще не такое плохое правительство.
Хэй-ки засмеялся. Он засмеялся не так, как смеются почтительные молодые люди, когда к тому есть повод в словах старших. Он засмеялся смехом, от которого Цзен-старший встал и ушел к себе.
Он долго ходил по комнате, рассматривая приготовленные для беседы с племянником рукописи и книги. Потом убрал их. Стоял перед клеткой с жаворонком, уставившим на него свой яркий черный глаз, и соображал. Еще не зная ничего толком, он чувствовал, что племянник нанес ему тяжелейшее оскорбление.
Допрос о братстве! Братство «Вечная справедливость» было многочисленное, сильное братство, возможно, самое сильное из всех подобных братств в Китае и Маньчжурии. Членами его были помещики и крестьяне, учителя и купцы, ремесленники и солдаты, хунхузы, рикши, каули, лодочники, рыбаки, – всех их объединила ненависть к маньчжурским чиновникам, жажда справедливости и желание найти защиту от притеснений. Цзен-старший тоже ненавидит маньчжуров, но иногда, поднимаясь на поэтические высоты, он думает, что и Цины, и Мины – все тщета.
Хэй-ки стал иронически улыбаться, когда Цзен одобрительно заговорил об Юань Ши-кае!
Нашелся еще один враг Юань Ши-кая! Цзен-старший постоянно спорил по поводу вице-короля с Тоань Фаном, когда-то императорским цензором, теперь поселившимся в своем поместье, недалеко от Ляояна. Моложавый, розовощекий, обладатель семи хорошеньких девочек-наложниц, подаренных ему в последний год цензорской службы, Тоань Фан на словах любил восхвалять реформы, но в душе ненавидел их. Что делать, все его покровители были маньчжуры, а ведь он неплохо прожил свою жизнь.
Прослышав про приезд Хэй-ки, бывший цензор пожаловал в гости к Цзенам.
Студент приехал не прямо из Японии, он был на Юге и рассказывал гостю о настроениях в Кантоне. Хэй-ки был тонок, короткий упрямый нос, и над горящими глазами – широкие овальные брови.
– Там у вас в Кантоне – малайцы, вот кто! – сказал Тоань Фан. – Кантон всегда был местом смут. Он очень далек от Севера и истинного Китая. Что там может быть?
– В Кантоне! – воскликнул Хэй-ки. – В Кантоне все хотят быть солдатами. Помните, вы меня учили презрению к армии, – обратился он к дяде. – Я долго гордился тем, что презираю солдат. А теперь я сам буду солдатом.
– Все хотят быть генералами, – уклончиво сказал Цзен-младший, – пример Юань Ши-кая, когда-то скромного военного мандарина, а теперь печилийского вице-короля…
Сын поморщился:
– Слышал сто раз! Не генералом хочу быть – солдатом. Молодые китайцы хотят победы. Я был в Кантоне в день памяти Кун Цзы. Все школы Кантона отправились в пагоду философа. Вам в Маньчжурии и не снилось, как они отправились. Они маршировали по улицам, они шли военным строем, с ружьями на плечах, их вели учителя гимнастики, одетые как офицеры. Все на улицах останавливались, смотрели на них и кричали: «кемин! кемин!» – ниспровержение вас, засевших здесь!
– Ну уж ты скажешь, – пробормотал Цзен-младший, по-видимому тоже обеспокоенный поведением сына.
– Я отправился за ними в пагоду, – продолжал сын. – Ружья они составили во дворе в козлы и пошли поклониться великой дощечке. И как они кланялись! Они кланялись по команде своих учителей гимнастики. Они кланялись как солдаты, они кланялись так, точно делали ружейные приемы!
Цзен-старший слушал племянника со все возрастающим волнением.
– Постой! – крикнул он скрипучим голосом. – Ты что-нибудь помнишь или все позабыл? Мын Цзы говорит: «Любящие войну заслуживают величайшего наказания. Человек, утверждающий, что он может собрать войско и что он искусен в сражении, – величайший преступник!»
Цзен-старший хотел говорить спокойно, чтобы покачать племяннику всю свою нравственную высоту, но голос его звучал все тоньше, а слова все быстрее вылетали из уст.
Тоань Фан засмеялся визгливым смехом.
– Разве приехавшим из-за границы понятна истина? Скажите, что это за союз «Естественные ноги»?
Хэй-ки точно ждал этого вопроса. Он сжал свои руки и кулаки и выбросил их навстречу гостю. Тот отшатнулся, ему показалось, что юноша ударит его.
– Естественные ноги! – воскликнул с торжеством Хэй-ки. – Испугались? Негодуете? Как это ваши любовницы и наложницы будут ходить, а не ползать?
– Соблюдай достоинство! – воскликнул отец.
– Да, у нас в Китае организован женский союз. Женщины требуют образования и нормальных, здоровых ног.
– Но зачем требовать то, что уже дано? – пожал плечами Тоань Фан. – Императрица даровала им их ноги. Если хотите уродства, вот вам ваше уродство.
– Императрица! – воскликнул Хэй-ки иронически. – Вы отлично знаете: одно дело указ, а другое дело – выполнение его.
– Э, выполнение его, – небрежно сказал бывший цензор. – Кто будет его выполнять! У меня была одна знакомая женщина из вашего союза. Каким-то путем она сумела отрастить себе ноги. А когда мой покровитель тайно стал преследовать подобных особ, она опять надела бинты и стала ковылять.
Тоань Фан засмеялся и посмотрел на братьев. Цзен-старший продолжал быстро ходить по комнате, точно ему нужно было пройти известное количество ли и он спешил отделаться от этого долга, а Цзен-младший курил, но руки его дрожали, и брови то поднимались, то опускались, хотя лицо его было бесстрастно: Цзен был человеком воспитанным и умел вести себя.
– Я вот что ненавижу, – сказал Тоань Фан, – газеты! Думаю, господин Цзен-старший тоже ненавидит их. Чего хочет добиться печать?. Какие цели она преследует? Вчера она сообщала, что через южные порты в Китай проникло огромное количество революционеров; сегодня она сообщает о выгрузке оружия. Зачем революционеры и оружие?
– Затем, что Китай унижен иностранцами, господин цензор, и еще более собственными властями!
– Не нравится мне твой язык, – сказал дядя, останавливаясь против Хэй-ки. – Для чего ты приехал в родной дом? Для того, чтобы показать, что ты отрицаешь все родное? Реформы! Революции! Мир, как говорит Кун Цзы, держится на устойчивости и равновесии. Вот истина – неизменность! Понимаешь? Знакомо тебе блаженство быть довольным, блюсти гармонию? Вы, реформаторы и революционеры, одержимы бессмысленным желанием: тех, кто внизу, поставить на место тех, кто вверху.
Студент поднял брови.
– Мын Цзы, имя которого вы почтительно произносили здесь, признает за народом право восставать против неправедных правителей. Вы думаете, дядя, что народ можно смирить цитатами из мудрецов? Послушайте про случай в Ханькоу. На офицерский экзамен в Ханъян явился молодой человек, обнаружил глубокие знания и удостоился одобрения и степени. И что же! Какой-то приверженец морали донес, что дед его был брадобреем! Нестерпимый позор! Молодого человека вычеркнули из списка кандидатов и со стыдом изгнали из города. Восторжествовали поклонники неизменности и устойчивости! Так было и так должно быть! Но неизменности нет в мире, ибо народ живет. Когда брадобреи Ханькоу, Учана и Ханъяна узнали о том, как поступили с молодым человеком, все три тысячи брадобреев отказались брить головы своих сограждан. Головы не бриты, косы не заплетены… Позор, равный смерти. Цирюльников ловили, наказывали бамбуками, губернатор издал указ: смертная казнь брадобрею, отказывающемуся брить! И все-таки не брили! Вот как предан народ неизменности! Брадобрей больше не понимает, почему его ремесло презренно. А что касается некоторых реформ, то знаете, что случилось в одной из крепостей, о которой уже было объявлено, что она подверглась реформам? Чтобы успокоить общественное мнение, в амбразуры крепости выставили новые пушки, – но они оказались деревянными, только выкрашенными под металл!
Хэй-ки захохотал. Тоань Фан прищурился, его розовощекое лицо побагровело.
– Успокойся, – сказал Цзен-старший, – мало ли что бывает от глупости и рвения.
– Глупость неотделима от маньчжурского правительства, – отрезал Хэй-ки. – К чему нам маньчжурская императрица? Мы – китайцы!
– Маньчжурская императрица! – пробормотал Тоань Фан, подозрительно оглядываясь на окна. – Кажется, погода сегодня превосходна. Я люблю пройтись со своими птичками… Сегодня я еще непрогуливался с ними, А как ваш жаворонок? – спросил он Цзена-старшего.
– Он что-то захирел, – мрачно ответил Цзен.
Тоань Фан вышел во двор. Во дворе он остановился и осмотрелся, точно проверяя, нет ли кого поблизости. Потом взглянул на небо и быстрым, мелким шагом скрылся за воротами.
– Ну вот, – сказал Цзен-младший, – приехал сын и напоминает мне котел, который закипел с плотно прикрытой крышкой. Ты взял на себя обязанность просветить бывшего цензора? Опасная для всех нас затея!
Молодой человек промолчал.
– Первые дни в доме! – сказал Цзен-младший и вздохнул.
Цзен-старший вздохнул тоже. Он засунул ладони в рукава халата и вышел из комнаты.
На дворе было превосходно, Восточный ветер умерял жару, ласточки стремительно носились над крышами. В огороде толстый огородник собирал овощи. «Вот он счастлив», – подумал про огородника Цзен-старший и подошел к земляной стене.
Цзен-старший давно уже не испытывал никакого счастья; даже стихи не приходили в голову. Стихи рождаются, когда человек чувствует себя в средоточии мира, а в каком средоточии пребывал сейчас Цзен-старший? Студенты волнуются, крестьяне волнуются…
Огородник собрал корзину овощей, вытер о ботву пальцы, запачканные в земле, и пошел к воротам.
– Человек всегда будет недоволен, дай ему любые реформы, – пробормотал поэт. – Надо об этом сказать племяннику. Человеческая природа! Образование должно обуздывать ее, а у него случилось наоборот.
Поздно вечером он пришел в комнату племянника. Хэй-ки лежал на канах среди груды книг… Два больших фонаря распространяли молочный свет.
– Уединение, уединение! – заговорил Цзен-старший приветливо, точно не было никаких споров и несогласий. – Вот ты рассказывал о своем увлечении военными и даже выразил желание быть солдатом. А правда ли, что на одной выставке картин, где был портрет Наполеона на поле Аустерлица, вице-король Цзен Шен-хин, посетивший выставку, бросился на глазах у всех к портрету и облобызал его?
– Правда!
– И будто бы Цзен Шен-хин, получив от некоего Ху Гу-лина записку, в которой тот объяснял, насколько вредна вера в богов, не казнил безумца, а приказал размножить записку и триста тысяч ее расклеить в виде афиш для того, чтобы, как он выразился, народ сам стал реформатором?
– И это правда. Но разве вы, дядя, сторонник богов и сект? Ведь вы поэт!
Цзен-старший пожал плечами и промолчал.
– Скажи, пожалуйста, кто это такой… о нем слышишь все чаще и чаще… Сун Вэнь! Кто такой Сун Вэнь?
Юноша быстро взглянул на дядю, рот его открылся, он готовился улыбнуться, но дядя помешал улыбке, спросив:
– Говорят, он гаваец?
– Доктор Сун Ят-сен родился неподалеку от Кантона, дядя, но некоторое время со старшим братом жил на Гавайских островах.
– Чего он хочет?
– Он хочет того, чего хочет народ. Прежде всего – свержения.
– Говорят, теперь он живет в Токио?
– Да, сейчас он живет в Токио.
– Я понимаю, почему он живет в Токио… – медленно проговорил Цзен-старший. – Китайское правительство посылает туда студентов, а он сидит там и сокращает их.
Хэй-ки вспыхнул, посмотрел дяде в глаза, и дядя, пришедший объяснить племяннику вечную истину о человеке, забыл, зачем он пришел.
– Я счастлив, – сказал Хэй-ки звенящим, напряженным голосом, – что слышал его. Счастлив, что он совратил меня. Кем бы я был, если бы он не совратил меня?
– Твой доктор ездил в Европу и Америку, – привстав с кресла и нагибаясь к юноше, заговорил поэт, – и везде он призывал заморских поддержать его. Если он хочет того, чего хочет народ, зачем ему поддержка заморских? Его даже арестовали в Лондоне наши же, китайцы. Его нужно было казнить, но англичане помешали. Он собрал там огромные деньги и теперь покупает оружие. Новый тайпин! Боюсь, что, как и в те годы, государство будет разорено и погибнет двадцать миллионов людей.
Ему хотелось говорить еще и еще, чтобы высказать все свои мысли, все свое возмущение революционерами, которые ничего в конце концов не преследуют, кроме личной славы. Но от страшного желания он потерял нужные слова и сидел, тяжело смотря на племянника выпученными глазами.
– Я вам могу сообщить, чего хочет доктор Сун, – сказал Хэй-ки. Голос его зазвучал торжественно. Глаза широко раскрылись, точно перед ним было множество людей и он готовился проповедовать. – Доктор Сун Ят-сен обдумывает и скоро объявит, что перед нами три задачи. Необходимо изгнать маньчжуров: народ не склонен более терпеть их власть и все то, что они навязали нам. Необходимо ниспровергнуть монархию! И необходимо устроить так, чтобы народ не знал тех бесчисленных страданий, какие он знает сейчас. Последняя задача – самая трудная. Вот чего хочет доктор Сун!
Цзен-старший притворно улыбнулся. Он понял: говорить племяннику еще раз о своей истине равновесия смешно – она для него бессмысленна. В лице этого худого молодого человека надвигалась сила более жестокая, чем буря… Чего они хотят, к чему придут?
«Сун Вэнь в Токио, – думал он, – почему японцы разрешают ему жить у себя? Разве они не понимают, что его идеи опасны и для них?»
Он почувствовал муку от невозможности передать человеку, сидящему перед ним, свое понимание истины. Так было когда-то и со стариком Ли, который принял православие и насмешливо слушал своего хозяина.
«Его надо закопать, – подумал Цзен-старший о племяннике. – Только в этом спасение». И, проговорив несколько ничего не значащих слов, отправился к брату.
Цзен-младший сидел за счетами, прикидывая убытки от прихода японцев. Японцы ничего не покупали, они брали. «Теперь война, – говорили они, – вот после войны мы будем покупать».
– После войны… – бормотал Цзен-младший, гоняя костяшку за костяшкой.
Цзен-старший прошелся по комнате, посмотрел в углы, в которых сгустились тени, послушал стук костяшек и сказал:
– Оставь свое дело!
Сказал так, что Цзен-младший невольно опустил руку.
– Твой сын выказал неповиновение и отсутствие благочестия. Да, да, у него нет сыновнего благочестия! Не возражай! В торговых делах ты смыслишь, а здесь слушай. Я убедился… Если ты пройдешь мимо преступления, то оскорбленные предки…
Цзен-младший побледнел.
Вот видишь, ты побледнел! – с торжеством воскликнул брат. – Значит, ты согласен со мной. Он оскорбил тебя, меня и предков!
Не надо так кричать!
Мой крик надо уважать. Ты знаешь, что произошло в Учане? Учанские юноши сбежали в какой-то революционный отряд. Конечно, отряд, как все революционные отряды, разбили. Уцелевшие негодники вернулись к родителям. Как же родители отнеслись к ним? Сочли оскорбителями предков – и всех до одного зарыли в землю.
Цзен-младший сидел в своем кресле, прижавшись к прямой спинке, и, как завороженный, смотрел на брата:
– Тебе показалось, что он выказал неповиновение!
Братья заспорили. Чем больше говорил и кричал Цзен-старший, тем больше он убеждал себя, что племянник должен быть умерщвлен. В этих делах нельзя отступать от закона!
Цзен-младший оправился и тоже стал кричать:
– У меня один сын, ты понимаешь?
– Возьми еще наложницу, если твои старые не рожают!
– Когда еще наложница родит и когда еще сын от нее вырастет! А Хэй-ки уже вырос. Да и теперь все такие… Да я и говорить не хочу по поводу этого вздора.
Голос Цзена-младшего превосходил по силе голос брата, скоро он кричал только один, а брат сидел согнувшись. Наконец Цзен-старший не вытерпел, вскочил и, потрясая руками, выбежал во двор. Он был вне себя. Он решил, как только закончатся военные действия и люди смогут передвигаться, созвать семейный совет. Он не сомневался, что на семейном совете его требование умертвить Хэй-ки будет уважено.
Ночь он провел отвратительно. Утром вытерся полотенцем, смоченным в кипятке, и решил пройти в расположение японских войск – встретиться со знакомым японским офицером Маэямой и предупредить об опасности, которой подвергаются японцы, оказывая гостеприимство Сун Вэню.
Рикша покатил его к деревне Маэтунь. Японские солдаты рылись в земле, строили блиндажи, укрепляли дороги и внимательно смотрели на проезжавшего Цзена. Цзен знал, что недавно здесь расстреляли нескольких китайцев, уличенных в том, что они служили переводчиками у русских, но Цзен-старший, сам не одобрявший такой службы, ничего не имел против казни соотечественников.
Поймал переводчиков жандармский вахмистр Сумино, считавший всех китайцев русскими сторонниками и русскими шпионами.
Сейчас Сумино сидел на сопочке, курил и смотрел на дорогу. Рикша катил китайца в расположение его, Сумино, части. Против бугра остановился, и оба китайца заговорили друг с другом. Сумино, не понимая ни слова, по жестам и интонациям догадался, что рикша не хочет везти своего пассажира дальше.
Пассажир вылез, бросил в пыль дороги монету и пошел пешком.
Сумино забыл об этом инциденте. Но вспомнил о нем через час, когда увидел китайца-пассажира под стенами деревни.
Что ему было нужно здесь? Он вел себя подозрительно: останавливался, присматриваясь; шел какими-то зигзагами, оглядывался…
– Несомненно! – решил Сумино. – Для чего иного китаец может быть здесь? Я на войне и не должен зевать.
Он кликнул солдат, они окружили Цзена-старшего около полуразрушенной снарядом фанзы, подхватили под руки и потащили.
– Как вы смеете так обращаться со мной? – кричал Цзен, но они не понимали его.
– Я господин Цзен-старший. Я должен поговорить с вашим офицером Маэямой Кендзо. Проводите меня к вашему начальнику. У меня есть чрезвычайное сообщение об опасности, которая грозит вашей стране.
Но солдаты продолжали его не понимать, потому что не знали китайского языка.
– Господин Сумино, – сказал один из солдат, – он тут все у нас высмотрел, я тоже давно за ним слежу – ходит, смотрит и что-то спрашивает. Спокойнее будет, господин Сумино…
– Да, придется, – сказал Сумино и, не стесняясь, вынул нож.
Цзен-старший увидел нож и затих. Потом торопливо, путаясь и сбиваясь, заговорил, требуя бумаги и туши, чтобы написать объяснение. Солдаты стояли по правую и левую его сторону и смотрели на него, как быки.
Сумино подал им знак. Они схватили Цзена под руки.
– Ложись, ложись, не бойся, – даже ласково говорили они, опрокидывая его на каны, и в ту же секунду Сумино вонзил в его живот нож.
О смерти брата Цзен-младший узнал через несколько дней. Он испытывал два чувства: страх и радость. Радость оттого, что вместе с неожиданной смертью брата прекращались неприятности для Хэй-ки, а страх оттого, что казнь брата могла быть предвестием плохого и для него.