355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Далецкий » На сопках Маньчжурии » Текст книги (страница 84)
На сопках Маньчжурии
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:09

Текст книги "На сопках Маньчжурии"


Автор книги: Павел Далецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 84 (всего у книги 117 страниц)

3

В Мукдене в конторе Якову сказали:

– Хозяин просмотрел собольи шкурки и недоволен. У него есть сомнения.

– Какие сомнения? – удивился Яков.

– Вот увидишь!.. – сказали ему.

Мукденский двор Цзена украшали растения, привезенные из Южного Китая. Правда, в кадках они имели жалкий вид, но все же говорили о достоинстве и богатстве владельца.

Дверь в комнату Цзена прикрывала тяжелая узорная ширма. В соседнем помещении на печи пыхтели чайники. По распространенному среди купцов обычаю Цзен, проснувшись, сейчас же принимался курить трубку и запивать чаем табачный дым.

Проснулся он через два часа, и слуга побежал к нему с чайниками и табаком.

Следом за слугой прошел Яков.

– А, это ты? – сказал Цзен. – Хорош молодец! Я не хочу с тобой больше иметь дела. Я должен передать тебя в руки фудутуна, потому что все можно простить, но только не мошенничество.

Цзен пил чай, приподняв брови и через чашку глядя в лоб Якову.

– Господин, – сказал Яков, – я ничего не понимаю. Почему я назван таким именем?

– Почему, почему?.. Ты принял настоящих соболей, а мне подсунул фальшивых. Иди, мошенник, ты больше не служишь у меня!

Цзен поставил чашку, набил трубку, сделал три затяжки и набил ее вновь.

Он думал, что Яков попятится и выйдет за дверь, но Яков сказал негромко:

– У меня, господин, поручение к вам от ваших арендаторов в деревне Сунь Я.

Цзен поднес трубку ко рту, однако не затянулся.

– Арендная плата за землю поднята настолько, что угрожает существованию людей. Арендаторы согласны платить столько, сколько платили прежде.

Цзен затянулся, но табак уже истлел и трубка беспомощно забулькала.

– Тебе какое дело?

– Господин, вы – член союза «Вечная справедливость», и я член союза.

– Я – член союза, ты – член союза… Мало ли кто член союза? – Цзен посмотрел в угол и искоса на Якова. Яков стоял спокойно и не собирался уходить. – Ты что стоишь? Передал поручение и уходи!

– Мне надо знать ваш ответ.

– Тебе надо знать мой ответ? Пускай свои поручения арендаторы передают через достойного, а не через тебя. Пошел вон!

– Господин, ругательства в таком важном вопросе неуместны.

Яков вышел. Негодование его было так сильно, что несколько минут он, как слепой, топтался по двору.

Из дубовых дверей вывели под руки жирную старуху. Ее отекшее желтое лицо говорило о пристрастии к опиуму. Беспомощно передвигая крошечные ноги, она равнодушно смотрела в землю. А вот дядя Цзена… Этот суровый человек известен тем, что собственноручно отрезал голову изменившей ему жене, любовнику же послал отраву, и тот с перепугу, вместо того чтобы бежать, отравился.

Мальчуган, по-видимому сын слуги, начертил на песке шашечную доску и играл сам с собой угольками.

Через калитку в стене Яков прошел в сад и постучал в переплет окна комнаты Хэй-ки.

Друзья долго сидели на прохладных канах, обмениваясь впечатлениями. Хэй-ки был у Ли Шу-лина. Ли Шу-лин – сильный человек, но у него мало помощников!

– Теперь приехал ты, уполномоченный Сун Вэня, – сказал Яков. – Кроме того, в прошлом году появился старый его друг Ван Дун.

– Ты что-то себя, Яша, не считаешь!

– Я не таков, как раньше. На меня свалилась напасть… Послушай-ка. – Яков рассказал историю со шкурками.

– Неужели грозил фудутуном?

– Вот так, как я тебе сказал.

– Все они плохо представляют себе, что теперь во главе братства «Вечная справедливость» стоит революционная партия и не могут быть позволены не только прежнее прозябание, но и бесчеловечные расправы.

Хэй-ки проводил друга до калитки во внешней стене. Решили, что обвинение есть обвинение, и Яков пока будет действовать по закону.

Торговый старшина Цзинь Юнь-ао сидел в своей конторе и делал то же, что делали в эти часы все купцы: пил чай и курил трубку. До войны он торговал чаем, во время войны стал торговать гаоляном и чумизой и на этой торговле зарабатывал огромные деньги. За чумизу, которая русским напоминала пшено, он брал в двадцать раз против ее стоимости, и русские платили.

Старшина не ответил на поклон Якова, затянулся табаком и отпил глоток чаю.

Яков старался говорить спокойно, но с каждым словом его охватывало все большее волнение.

– Такое жестокое и несправедливое обвинение!

– Цзен сказал мне: ты украл потому, что очень торопишься сделать одну покупку.

– Какую покупку?

– Э… какую! Женщину!

Старшина нахмурился и снова набил трубку. У него было толстое дряблое лицо, подбородок сливался с шеей, шелковый халат, расстегнутый на груди, открывал черную от грязи рубашку: почтенный Цзинь никогда не менял белья.

– Разве если человек торопится, он должен непременно красть? – спросил Яков.

Цзинь неопределенно кивнул головой.

Яков крикнул:

– А моя непорочная служба?

– Хорошо, хорошо, – поморщился Цзинь, – до первого порока все беспорочны. Сегодня соберется совет, разберем твои претензии. Иди.

По улице двигался караван верблюдов с каменным углем, пыль поднималась над караваном, погонщики шли ровным шагом людей, для которых главным делом жизни было ходить. Прошел почтенный старик с корзиной за плечами, с маленькой лопаткой на длинной ручке. Лопаткой в корзину он собирал мусор, выполняя обет, данный богу. На тачках в плетеных корзинах везли огромных свиней. «Должно быть, в харчевню», – равнодушно подумал Яков. На перекрестке, под большим зонтиком, торговали лапшой и витыми пшеничными палицами. Палицы ел туфельщик и запивал их холодным пивом.

Яков просидел на перекрестке до вечера.

Вечером торговые старшины собрались в доме Цзена. Одиннадцать человек. Цзинь дремал в кресле в углу. Остальные курили и разговаривали. Так прошел час. Наконец откинулась коричневая суконная портьера, появился Цзен и, не садясь и не здороваясь, сказал:

– Яков Ли подменил шкурки!

И сейчас же от стены отделился незамеченный ранее Яковом Чжан Сунь-фу и вытряс из мешка полтора десятка шкурок.

– Каждый может проверить! – проговорил Цзен.

Яков бросился к шкуркам. Это была отвратительная подделка под соболя.

Кровь ударила ему в голову, и тут же, стоя на коленях около шкурок, он закричал.

Он кричал, что никогда не видел этих шкурок. Как они могли появиться? Такую грубую подделку мог сделать только сумасшедший.

Когда Ли замолчал, чайный торговец Фын, враг Цзена, решившего в последнее время тоже заняться чайной торговлей, выступил с речью в пользу приказчика: действительно, такая грубая подделка немыслима.

– Однако шкурки лежат здесь! – возразил Цзен.

Цзинь усмехнулся, открыл глаза и сказал:

– Однако шкурки лежат здесь!

Еще десять минут кричали старшины, но никто не мог опровергнуть того факта, что шкурки лежали здесь.

– Ли – мошенник, – сказал Цзинь. – Зачем нам защищать мошенника?

Совет закончился.

4

Ширинский жил теперь в фанзе на склоне сопки. Отсюда виднелась широкая долина Хуньхэ, сама река, тускло мерцавшая под солнцем, и широкая дорога на Фушунь, по которой двигались верблюжьи караваны с углем, арбы и военные повозки.

В первую же встречу с Жуком, отвечая на его радость по поводу возвращения командира в полк, Ширинский сказал:

– Благодаря Куропаткину!.. Я раньше, Станислав Викентьевич, думал, что это генерал как все генералы, а это божьей милостью генерал. Видит насквозь и непреклонен.

Он посмотрел на Жука пронзительными черными глазами и зашагал по дорожке.

В бою под Ляояном три четверти офицерского состава полка убыло. Вновь назначенные армейские офицеры к ерохинским традициям относились с усмешкой. Ширинского они считали отличным полковым командиром. Особого мнения придерживался один 1-й батальон, и не только потому, что им командовал ярый ерохинец Свистунов, но и потому, что благодаря новой тактике батальон понес потерь меньше, чем другие. И солдаты, и офицеры батальона держались особняком.

Жук передал по секрету Шульге, что командир полка ждет только случая, чтоб расквитаться с мятежным батальоном.

Утром Ширинский стоял перед дверьми фанзы без сюртука, в нижней рубашке, и смотрел то на отлично вычищенные сапоги, то на Хуньхэ, которая уходила в туманную даль.

– Капитан, капитан! – закричал он, заметив проходившего по тропе Шульгу.

Шульга подбежал.

– Видел это?

Ширинский вытащил из кармана скомканную бумажку. Ровными, мелкими, совершенно отчетливыми буквами рассказывалось о том, что делается в России, и о том, чего должны требовать солдаты.

– «1. Обращения на „вы“, – читал, бормоча, Шульга. —2. Вне службы – права ношения штатского платья. 3. В роте выборных представителей. 4. Улучшения пищи».

Он снова и снова перечитывал, усиленно шлепая губами и от неистового негодования, охватившего его, ничего не понимая.

– Что вы зубрите наизусть? – спросил Ширинский.

– Не могу понять, Григорий Елевтерьевич…

– Что ж тут непонятного?

– «Вне службы – права ношения штатского платья»…

– Вас только это поразило? «Вне службы!» А изволили разобрать подпись? РСДРП! Российская социал-демократическая рабочая партия!

– В какой же это роте, Григорий Елевтерьевич?

Ширинский взял из рук капитана бумажку, сунул ее в карман.

– В первой роте, у Логунова. Рядовой Жилин принес. Пойдемте, что ли, в фанзу, здесь уже чертова жара. Ночью – мороз, днем – жара. Павлюк, попить! – крикнул он.

В фанзе он вынул листовку из кармана, расправил ее на столе и прихлопнул ладонью.

– А почему, капитан, бумажонку Жилин принес прямо ко мне? Потому что он знает: ни в роте, ни в батальоне этому делу ходу не дали бы!

– Так точно! – согласился Шульга, кося глаза на лакированный подносик, на котором Павлюк подал бутылку и стаканы.

– И грамотно, вполне грамотно написано. Я думаю, у нас огромное количество людей начинает сходить с ума. Я им покажу прокламации у меня в полку рассовывать! – Ширинский разлил по стаканам вино.

– Что вы думаете делать с ней?

Полковник не ответил. Он сам еще не решил, что делать с прокламацией. Ехать к Гернгроссу или к Штакельбергу? Опять, скажут, у тебя! Ни у кого, только у тебя! И сделают какие-нибудь выводы. Штакельберг – тот в этом смысле какую угодно придумает дрянь.

Должно быть, Шульга понял своего командира полка, потому что сказал:

– Если вы разрешите, Григорий Елевтерьевич, я частным образом, вернее, как бы частным образом обращусь за советом к одному вполне соответствующему лицу.

– Возможно, что разрешу… Пейте еще. Получил письмо от сестры. Пишет: долго не решалась тебе писать. Пишет, что по улицам ходят банды с красными флагами, а полиция трусит и не принимает мер. Помните, я вам рассказывал про брата? Что уж там брат! Губернаторов, как дупелей, щелкают.

Ширинский поставил стакан, нагнулся к Шульге и, глядя в его светлые, совершенно бесцветные глаза, проговорил раздельно:

– Сожгли, мерзавцы! Было именьице – сожгли! Мать жила и сестра! Да и какое там именьице, в два часа все обойдешь! Дышать не могли от зависти. Сожгли. И главное – кто сжег! Федор Осипов! Я этого Федора Осипова с пеленок помню. Одни лапти. Ноги огромные, а все остальное в миниатюре. Каждую зиму побирался у нас. А теперь пришел и сжег. И главное – как пришел. Сестра пишет, что пришли ночью, разбудили мать, и Федор Осипов говорит: «Ты, Вера Михайловна, образа-то, благословение свое, сыми, да и выходи поскорей!» И подожгли. Дотла! От усадьбы даже угольков не осталось. Пепел – на все четыре стороны. Вот, батенька… А тут прокламации, жалость и человеческие права. Пороть надо! В двадцать четыре часа на мушку – и в землю!

– И вешать! – добавил Шульга. – Жалость! У них не жалость, а воспаление ума. Народа не знают, сидят в Питере и с ума сходят. Сотенку-другую перевешать бы!

– Войну надо скорее кончать, капитан. Пока мы здесь воюем, там такое…

– Так точно, пока мы здесь воюем… Я бы навел порядок, честное слово, никого не пожалел бы. Мужика-то уж я знаю. Жаден, без совести. Если с ним по-хорошему, он тебе шею свернет. Хорошо еще ваш Федор Осипов сказал вашей матушке: выноси благословение! Исключительный мужик. Один из ста тысяч, честное слово… У нас в детстве моем были пустячки – ничем, в сущности, и не владели, – так, поверите ли, бесконечные споры и тяжбы! А между собой согласны? Поедом друг друга едят! Был у нас один богатенький, даже лавочку открыл, так он как начал есть своих, так всех как липку и ободрал. А они ему кланяются, с позволения сказать, некоторое место лижут… Как же, Яков Фаддеич! Наш, деревенский! А помещик для них враг. Исключительные сволочи!

– Мужики – сволочь, согласен. А мастеровые? Недаром Драгомиров советует фабричных и мастеровых не подпускать к роте ближе чем на версту. Пейте еще! Бутылка пуста? Павлюк!

5

Особого корпуса ротмистр Саратовский получил подполковника и назначение в Харбин. С одной стороны, далек, с другой – назначение важности необыкновенной.

Из Харбина подполковник немедленно отправился в Мукден для координации действий с Главной квартирой.

Встретился он с полковником из разведывательного отдела штаба Гейманом, однако встреча разочаровала его.

Начал Саратовский с пространного изложения своих взглядов, критикуя точку зрения Особого военного совещания, которое для воспитания господ офицеров в духе преданности престолу считало достаточным открывать офицерские собрания с дешевыми обедами и биллиардом. Разве дешевыми обедами можно ответить на все запросы и отвести все соблазны? Курсы нужны! Курсы, где толковые лекторы будут разоблачать новейшие учения о так называемом социализме. Но сейчас, когда болезнь в разгаре, эти предупредительные меры недостач точны, профилактика не поможет, потребен хирургический нож.

Саратовский хотел от штаба практической помощи; по его сведениям, в армию проникло огромное количество неблагонадежного элемента. Надо было немедленно выявлять, следить, изымать, для чего в армии должна была действовать постоянная агентура – в каждом полку, батальоне, роте. Гейман мог ее организовать через унтер-офицеров, фельдфебелей и старослужащих. Но Гейман держал себя так, точно все то, о чем говорил Саратовский, было ему отлично известно, и на все это у него уже давно была своя собственная точка зрения, и притом совершенно отличная от точки зрения Саратовского, потому что Саратовский – жандарм и не может мыслить правильно.

Саратовский поймал одну из его многочисленных усмешек и заметил, что, конечно, за состояние армии отвечает главнокомандующий, но, по существу, за все ответит он, подполковник Саратовский.

– Я никогда не был сторонником репрессий, – говорил он, – но наблюдение, и строжайшее, вести надо. Упаси боже, болезнь захватит армию, тогда конец всему.

– Наблюдение в армии за офицерами ведут командиры полков, за солдатами – фельдфебеля, – с той же многозначительной улыбкой, подчеркивающей, что Саратовский не знает и, как жандарм, не может знать всех особенностей службы в армии, сказал Гейман.

Саратовский засмеялся.

– В старозаветные времена, полковник, этого было достаточно, но не сейчас, когда армия на девяносто процентов состоит из запасных, то есть из элементов весьма разнородных и воспитательному воздействию устава, в сущности, не подвергавшихся.

– Армию в отдел вашего управления мы не можем превратить, господин подполковник! Что же касается вашей идеи о курсах, я согласен с вами, теория у нас разработана слабо. Действительно, нужно создать пленительную теорию самодержавия, которую мы и будем преподавать студентам, нищим крестьянам и пьяным мастеровым.

Стекла пенсне Геймана поблескивали, бледное матовое лицо стало злым.

В общем, разговор был совсем не тот, какого хотел Саратовский. Какая-то глупая ирония, какое-то показное превосходство, нарочитое словопрение. «В армии у него наверняка делается черт знает что, а тут он либерала из себя разыгрывает. Карьеру хочет сделать. Не уверен, кто победит, – ставит на двух коней. В случае чего заявит: „Я, мол, к практике жандармской не имел никакого отношения, я подходил к самодержавию с точки зрения идеи“. А нам, жандармам, что останется?»

Но в конце концов Гейман все же обещал помогать и содействовать.

6

Рубить дрова для батальонной кухни должны были в небольшом ущелье. Между крутобокими сопками вилась тропа, по которой как будто никто не ходил, потому что китайцы лес здесь не рубили, а деревень поблизости не было, но тем не менее тропа была хорошо протоптана.

Солдаты шли с топорами под начальством Хвостова. Когда солдаты скрылись в ущелье, Логунов тоже направился туда.

В лесу, как и везде, парило, синее небо просвечивало сквозь листы, огромный паук-крестовик развесил над тропой паутину, толстую, точно связанную из канатов. Она висела низко, и, должно быть, все прохожие нагибались, чтобы не сорвать сверкающее хитроумное сооружение.

Логунов волновался. Это не было волнение боязни, он не боялся, что солдат, которых он назначил для рубки дров, выследят, как когда-то выследили собрание в лесу, под Царским Селом, – здесь он был хозяином положения, но он волновался от предстоящей встречи с неизвестным авторитетным человеком, о выступлении которого предупредил его Горшенин. Неизвестный товарищ придет в лес разговаривать с солдатами!

В роте организовался солдатский кружок из пяти человек.

– Хорошие люди, – сказал о них Хвостов, – да беда – трое неграмотны.

Сегодня все пятеро впервые должны были узнать друг о друге как о членах кружка.

Логунов повернул мимо серой скалы, покрытой лишаями, продрался сквозь кустарник и прислушался.

Негромкий знакомый голос звучал на поляне. Слова были очень просты, и Логунов невольно удивился их простоте и от этого какой-то особенной силе.

Человек на поляне говорил о том, что в жизни есть только одна правда – правда свободного труда, – на земле ли этот труд, на заводе ли. Потом он стал говорить о войне… И тут простые слова стали еще проще и еще более раскрывали смысл того, что происходило.

«Я бы так просто даже и о войне не рассказал, – подумал Логунов. – Да ведь это Неведомский говорит, это его голос!»

Он раздвинул ветви. На шорох в кустах солдаты, сидевшие на поляне, оглянулись, испуг мелькнул на их лицах, они вскочили.

И тогда раздался голос Хвостова:

– Садитесь как сидели, это наш поручик!

Никогда еще Логунов не испытывал такого чувства гордости, как от этих слов Хвостова: «это наш поручик».

Он сел около Власова, солдата средних лет, с круглым лицом, круглым лбом и внимательным взглядом серых глаз.

Неведомский был в рубашке, солдатская фуражка висела около него на ветке. Обычно строгое лицо его, при первом знакомстве казавшееся сердитым, сейчас излучало мягкий свет.

Логунов вспомнил, как после Вафаньгоу Неведомский разговаривал с Топорниным, а он, Логунов, не спал и слушал. Чувство волнения, с которым Логунов шел на поляну, сменилось благотворным покоем.

Хвостов сидел, охватив колени руками, и смотрел поверх головы Неведомского, но Емельянов смотрел капитану прямо в рот. Два солдата стояли на коленях, крутили цигарки, однако не закуривали.

– Ну, вот и все, – закончил Неведомский, – теперь дрова добывайте.

Он вытер платком лоб, его обступили, вместе со всеми подошел и Логунов.

– Федор Иванович! – сказал Логунов. – Как я рад… Вы не можете себе представить, как я рад, что это вы!

Неведомский надел фуражку, отчего на лицо его вернулось обычное строгое выражение.

– Один вопрос, Николай Александрович: вы, кажется, не пользуетесь услугами так называемой казенной прислуги?

– Не пользуюсь, – с некоторой гордостью ответил Логунов.

– А напрасно: не стоит выделяться. Советую взять денщика. И в денщики, например, Хвостова.

– В самом деле! – воскликнул Логунов.

– Ну, то-то же!

Неведомский коротко махнул рукой и исчез в чаще.

«Как хорошо, что это он, – снова подумал Логунов. – Тогда на мой вопрос, принадлежит ли он к организации, он ничего не ответил, но пожал мне руку, и я правильно понял его».

7

Логунов отправился в лазарет навестить Коржа. Коржа, который уже ходил и собирался выписываться, больше всего беспокоили слухи о том, что японцы высаживают десант под Владивостоком. Слухи были неопределенные, но, в самом деле, почему японцам, победившим под Ляояном, не вторгнуться на русскую землю?

Поручик успокоил его: никакого десанта пока нет! Рассказал ему о возвращении Емельянова и Жилина. Рассказал, как Емельянов из человеколюбия спас раненого японского офицера, а тот в благодарность написал ему письмо. Это письмо перевели в штабе. Вот что оно гласит.

«Великодушному русскому солдату уважение от офицера императорской японской армии лейтенанта Ишикуры. Я, лейтенант Ишикура, благодарю вас за спасение. С этим письмом вы приезжайте после войны в Японию. Приезжайте в город Нагойю, покажите любому японцу это письмо, и он укажет вам, как найти мой дом. В моем доме вы будете встречены как истинный мой друг».

– Вот какое послание!

– Лучше бы они этих благодарностей не писали, – сказал Корж, – да подлостей не делали. Слыхал я, батарею капитана Неведомского чуть не взяли обманом. А Емеля наш, мужичок с ноготок, значит, вернулся. Тут, в лазарете, есть санитар Горшенин. Так, ваше благородие, он говорит, что его мать в Емелиных Сенцах учительницей была, самого Емелю грамоте обучала.

– Ну, значит, Емеле он почти родственник.

Логунову хотелось сообщить Коржу еще и о том, что в роте организовался кружок. Но какими словами сообщить? Солдат, лежавший рядом с Коржом, не спускал с них глаз.

– Вашбродь, – сказал наконец солдат, – почему мне креста не дали?

– Какого креста, братец?

– Евдокимов, ты все о том же! – нахмурился Корж.

– Другим дали, а мне не дали, – скороговоркой сказал солдат. У него была забинтована голова, и правая нога в белой марлевой шине лежала поверх одеяла. Глаза смотрели печально и недоумевающе.

Ваше благородие, его к нам определили из поезда, – пояснил Корж. – Лежал на полке и, как полагается раненому, страдал. За тяжкие страдания поместили его в хороший вагон, к фельдфебелям и унтерам. Генерал Куропаткин приехал к поезду, ну, у каждого вагона выстроился свой дежурный и рапортует. Куропаткин спрашивает: а где у вас унтер-офицеры и фельдфебеля?

– Так и спросил, точно так, – подтвердил Евдокимов.

– Я и говорю, что спросил. Пошел командующий по вагону. Подходит к раненому унтеру и фельдфебелю: «В каком бою ты, братец, ранен?» И только начинает тот рассказывать, его высокопревосходительство кладет ему на грудь крест – и дальше… А его без креста оставил, – не унтер ты, Евдокимов.

– Вашбродь, – глаза Евдокимова засверкали из-под бинта, – я весь бой ляоянский выдержал, пять японских атак мы отбили, и только в самую последнюю минуту меня ранило; встал это я на радостях, потянулся, шрапнюга и трахнула. А креста нет… Со мной лежал фельдфебель второй роты Панкратов; его ранило, еще и бой не начался, и боя-то он не видел, а ему крест…

– И вот так по двадцать раз на день, – сказал Корж. – Был бы у меня крест, отдал бы ему. Сестру уже просил заявление написать, да доктор Петров говорит: «Брось, ничего все равно не выйдет…»

– Что поделать, Евдокимов… – начал Логунов.

Евдокимов махнул рукой и опустился на подушку.

Когда Логунов вышел из палатки, он увидел Нину, мывшую под умывальником руки, и Нилова.

– Горшенина ко мне! – крикнул Нилов, не обращая внимания на поручика. Борода его шевелилась на ветру, белый китель пропотел на лопатках.

Горшенин подходил к нему широким ленивым шагом.

– Ну, это что еще? – крикнул Нилов. – На что это похоже, точно все с ума посходили?

– В чем дело, господин главный врач?

Нилов тряхнул головой так, что борода его наподобие топора метнулась навстречу санитару:

– Не понимаете? А что за речи вы ведете с ранеными? Зачем? Война – люди честно умирают, лежат раненые, мучаются, страдают, – к чему эти ваши беседы? Какое-то всеобщее воспаление мозгов! Ну, еще там у себя, на студенческих сходках, – пожалуйста! Хотя я и на студенческих сходках не одобряю: учиться нужно, господа, азы усваивать, а не разглагольствовать по поводу управления государством. У нас ни о чем не хотят думать, кроме как об управлении государством! Можно подумать, что в стране нет иных профессий… Лежит раненый человек, ему покой нужен, и душевный и физический… Человек как-никак пострадал. Великое дело: на войне пострадал! А вы, стыдно сказать, о чем с ним говорите! Ну о чем?

Горшенин сначала стоял перед начальником, как положено стоять санитару, потом вынул кисет и стал сворачивать цигарку.

– А мне не стыдно сказать, господин главный врач! – И он в упор посмотрел на Нилова.

Секунду Нилов выдерживал его взгляд, потом стал смотреть на кисет и цигарку и сказал спокойнее:

– Прошу вас эти разговоры с нижними чинами прекратить раз и навсегда.

Горшенин провел языком по цигарке, склеил ее и легко держал длинными пальцами.

– Хотел бы я знать, где сейчас не разговаривают?

– Ну знаете ли! – опять повысил голос Нилов. – Я с вами не как со знакомым… Я приказываю! Иначе…

– Что иначе? Жандармам меня сдадите?

Студент смотрел исподлобья. Нилов обежал глазами двор, увидел Нефедову и Логунова, глубоко вздохнул, смерил Горшенина с головы до ног, круто повернулся и пошел.

– Что, не нравится ему? – спросил Логунов.

Горшенин закурил.

– Видите ли, поговорил я как-то с ранеными солдатами о простых вещах: о пользе и смысле настоящей войны, о материальном положении их семей, и вот – вы только что были свидетелями – гром и молния!

Горшенин выпустил струю дыма, проследил, как она растаяла в тихом, безветренном воздухе, и отправился в аптеку.

Нина и Логунов пошли вверх по холму. Широкая дорога вела к стене, окружавшей императорские могилы. Дорога среди столетних деревьев, то стоявших просторно, как стоят деревья в парках, то вдруг тонувших в тесноте кустов. На этом холме воздух был какой-то особенный, – должно быть, деревья, а может быть, и травы были специально подобраны и создавали этот тонкий и сильный аромат.

Шли молча. Неожиданно Нина остановилась и повернулась лицом к Логунову.

И он увидел, как у нее от радости и счастья дрожали губы, – вероятно, она решилась его обнять, но – в кустах раздался треск. Глаза ее погасли, испуганная улыбка пробежала по лицу. Заторопилась вперед. Шла легкой походкой, приподнимая левой рукой юбку, вглядываясь в чащу, откуда раздался шорох.

Дорога привела к откосу. Неопределенного цвета вечернее небо было пусто и прозрачно, а земля под ним полна золотистого, все преображающего света. В этом золотистом розовом сиянии исчезала Хуньхэ, и казалось, что это не река, а там, в долине, начинается море и можно плыть по этому морю к каким-то неведомым, но непременно счастливым берегам.

Логунов сел на откос, спустил ноги, положил голову на Нинины колени.

«Все будет хорошо», – подумал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю