Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 100 (всего у книги 117 страниц)
Вторая глава
1Несмотря на все победы, настроение в японском штабе было тревожное. Особенную тревогу внесла операция на Шахэ.
Куропаткин на Шахэ начал наступление, имея некоторое преимущество в силах. У него было двести десять тысяч человек, в то время как у японцев было сто семьдесят. Он имел семьсот пятьдесят восемь орудий, в то время как японцы – шестьсот сорок восемь.
Но, с точки зрения Ойямы, Куропаткин вел себя непонятно. Во-первых, он попытался овладеть перевалами, когда всему миру было известно, что армия его не умеет действовать в горах.
Во-вторых, Куропаткин в наступлении по-прежнему придерживался необъяснимой тактики: наступал малыми силами! Батальоны и полки, наступая против бригад и дивизий, терпели неудачу, следующие батальоны и полки тоже терпели неудачу, наступление срывалось. Эта особенность куропаткинской войны, непонятная Ойяме, радовала, но и пугала маршала – он все время думал, что это игра и что близок час, когда русский командующий двинет в наступление всю свою армию, и тогда ничто не спасет японцев от разгрома.
Наступление Куропаткина кончилось ничем, но и контрнаступление Ойямы тоже кончилось ничем. Ойяма не решился сосредоточить крупные силы на левом фланге, чтобы вырваться на железную дорогу в тыл русской армии. Можно было также крупные силы бросить на центр и прорвать его. Но Мольтке так не делал никогда, и Ойяма не применил этот прием, хотя он и привел бы к победе. А может быть, и не привел бы. Кто знает, что и когда приводит к победе…
К русским непрерывно подходили резервы, а к японцам?
Ойяма подсчитал, сколько он еще может получить резервов. Подсчеты были неутешительные. Русских усиливал каждый день. Надо было торопиться с генеральным сражением.
Среди немногих японских офицеров, чувствовавших себя спокойно, был Саката. Его не тревожили военные обстоятельства, коммерческие дела его шли отлично; Такахаси богател, вместе с Такахаси богатели иные генералы, а вместе с ними и капитан Саката.
Несчастье обрушилось на Сакату с совершенно непредвиденной стороны.
Неделю назад он получил отпуск и поехал в тот госпиталь, где сестрами милосердия были англичанки и где работала так понравившаяся ему рослая, широкобедрая Агнесса.
Он увиделся с ней, говорил с ней, и она без стеснения смотрела ему в глаза круглыми голубыми глазами.
Хозяева деревни были давно выселены, в фанзе было тихо. Саката схватил Агнессу и, напрягшись, опрокинул ее на матрасик. Она не сопротивлялась. Саката рванул блузку за воротник, посыпались пуговицы, и вдруг неожиданно женщина дико вскрикнула, ударила Сакату в переносицу, вырвалась и выбежала из фанзы.
Капитан ошалело стоял посреди комнаты, вспоминая, как она смотрела на него, как позволила опрокинуть себя – и вдруг удар, крик!.. Дверь фанзы распахнута, врывается морозный воздух.
Удивление Сакаты сменилось гневом. Негодяйка! Англичанка!
Но он уехал и за торговыми удачами сразу же забыл всю эту историю. Однако через неделю командир полка вызвал его к себе и протянул английскую газету.
В газете описывался поступок капитана Сакаты, покушавшегося на честь англичанки, приехавшей отдать все силы раненым японцам.
Саката читал, еще не понимая, что случилась чудовищная, нелепая, непостижимая катастрофа.
– Это так и было? – спросил полковник.
– Так и было! Но не я виноват, а она: она меня прельщала, соблазняла, смотрела на меня и требовала, – разве я мог поступить иначе? Это оскорбило бы ее.
Полковник сказал задумчиво:
– Вполне допускаю, что она вынудила вас к насилию. Но, вы понимаете – англичанка! Дружественные англосаксы!.. Наше военное положение теперь… Вы понимаете сами… К Куропаткину каждый день подходят подкрепления… Одним словом, по вашему делу уже вынесено решение.
– Какое? – со страхом спросил Саката.
– Вам придется того… – полковник сделал короткий решительный жест у своего живота.
Саката выпучил глаза:
– Господин полковник!.. Из-за женщины, даже не японки!
– Я все сказал… Генерал Хардинг другого выхода для восстановления чести не находит.
Так глупо пришла в жизнь Сакаты катастрофа. Саката сидел в своей фанзе, смотрел в стену и всей душой сопротивлялся ужасному решению. Разные соображения наполняли его голову, но ни одно не обещало успеха.
Зашел лейтенант Мисао. Офицеры уселись друг против друга, не говоря ни слова.
И тут у Сакаты появилась мысль: написать Футаки письмо. Письмо может спасти его.
– Я напишу генералу Футаки, – сказал Саката. – Он всегда любил меня и выделял среди других. Доставьте генералу сегодня же.
Написал коротко. Он – японец, передовой офицер, понимающий миссию Японии, печатал статьи, читал лекции, его жизнь нужна Японии… Пусть генерал Футаки сообщит, правильны ли его мысли и надежды на жизнь.
– Поезжай сейчас же. Тебе дадут разрешение отлучиться.
Мисао уехал.
Под вечер к Сакате зашел адъютант командира полка, поговорил с ним, осмотрел фанзу и сказал, прощаясь:
– Завтра утром я еще разок загляну к вам… и, надеюсь, все будет в порядке.
Саката поклонился. Итак, крайний срок завтра утром!
Заметался по комнате. Катастрофа была чудовищна. За что? Из-за презренной женщины, англичанки Агнески, японец Саката, самурай, должен распороть себе живот!
Вспомнил Юдзо. Смерть того была торжественна. Он, Саката, радовался смерти неприятного человека, желавшего подорвать корни японских побед. В душе Юдзо даже не был японцем. Очень хорошо, что его убрали из жизни, чему весьма посодействовал и Саката. И нечего было ради него воскрешать старинный обряд. Но неужели теперь очередь за Сакатой? Нет, невозможно! Нелепо!
Он метался по комнате. Денщик принес обед. Обед? Еда?
После обеда заглянул к нему капитан Хаяси, друг погибшего Яманаки, враг Сакаты. Как и все посетители, для чего-то осмотрел комнату, выразительно взглянул на саблю, стоявшую в углу, и исчез.
Лицо его с короткими усиками показалось Сакате отвратительным.
Неужели из этой комнаты Саката больше не выйдет живым?
Идут по улице офицеры. Остановились перед фанзой и молча смотрят на нее. Явно они торопят капитана. Боятся, что его медлительность ляжет позором на полк.
Денщик внес пакет, завернутый в клетчатый платок, в какой заворачивают подарки, положил на столик. Саката развернул – кинжал! К кинжалу приколота записка с подписью дарителя – адъютант полка!
Пот выступил на лбу Сакаты. Он не хотел умирать. Умирать должны другие, Саката должен жить.
Он так устал метаться по комнате, что одурел и сел в углу на циновку.
Опять скрипнула дверь, опять денщик принес пакет в подарочном платке. Три пакета сразу!
К вечеру Саката получил пятьдесят кинжалов. Это был невероятный позор. Даже его друзья прислали ему кинжалы, даже они предпочитали видеть его мертвым! Из-за какой-то негодяйки, потаскухи! Агнески!
Ждал письма генерала Футаки. Письмо решит его судьбу.
Денщик дважды бегал на квартиру к лейтенанту. Мисао еще не вернулся.
Наступила ночь. Куча кинжалов лежала в углу комнаты. Принесли записку от командира полка. Он вежливо спрашивал, не собирается ли капитан Саката открыть торговлю кинжалами.
Итак, Саката перешел все пределы медлительности, разрешаемые законом чести. Но что такое закон чести, если человек хочет жить? Потерять жизнь из-за того, что он, естественно, как мужчина, пожелал женщину?!
Еще недавно полное, лицо его осунулось, глаза лихорадочно блестели. Подошел к сабле, вынул ее из ножен. Боевая сабля!.. Денщик подал ему полотенце. Саката обмотал клинок полотенцем от рукоятки до половины лезвия. Так удобно взять рукой. Денщик с надеждой смотрел на офицера.
Но Саката положил саблю на стол и вернулся на старое место, в угол.
Он не хотел верить, что это должно произойти. Генерал Футаки всегда так благоволил к нему!..
Ночь. Темнота, Все спят, Все, кто ни живет на земле в эту ночь, все счастливы, Только пред одним человеком стоит то чудовищное, что стоит перед Сакатой.
Вышел во двор. Огляделся. Небо полно звезд. Ветер. Морозный, но приятный. Лучше самый страшный мороз, чем…
– Сходи еще разок к лейтенанту Мисао.
Денщик ушел.
Денщик имеет возможность ходить куда хочет. Он будет завтра жить, и послезавтра, и, наверное, проживет сто лет. Как только англичанка стала вырываться, нужно было зарезать ее, нож-то ведь был на поясе.
Какое недомыслие! Все подумали бы на китайцев, друзей русских!
Он почувствовал такую тоску оттого, что не зарезал женщину, которая возбудила его желания, что застонал, и в это время в комнату вошли лейтенант Мисао и денщик.
Саката застыл, раскрыв рот.
Лейтенант протянул ему маленький пакетик в клетчатом платке.
Все было кончено!
Саката сделал усилие и поклонился лейтенанту, благодаря его за услугу.
Он остался один.
Проходила ночь. Уже ничего не могло измениться, но Саката сидел в углу; перед ним на полу лежала сабля, до половины лезвия обмотанная полотенцем.
Он видел ее и не видел. Не было никаких надежд. Однако он сидел и ждал.
Рассвет.
Саката задрожал, увидев первый луч рассвета. Через час будет светло.
Он знал, что нельзя прожить ему этот час, но он не мог не прожить его и прожил этот последний час своей жизни в тошнотном тумане, где все чувства и мысли напоминали кошмар во сне.
Первым на заре в комнату вошел капитан Хаяси, враг Сакаты, и сел на пол у двери. Пришли еще трое и тоже, не говоря ни слова, сели. К утру комната полна была офицеров, которые молча сидели вдоль стен и смотрели на Сакату.
Саката ненавидел их. Они рады: несчастье случилось не с ними! Но разве не мог Саката быть среди них, счастливый, уважаемый? Разве еще недавно, свидетельствуя против Юдзо, он не был таким же, как они?
Вот в чем японское – в лицемерии! Сидят его однополчане, полные лицемерного негодования, и смотрят на него. А что, если предложить вам: над собой проделайте эту чудовищную операцию! Ну!..
Саката перестал что-либо соображать. Когда-то он проповедовал теории завоевания, уничтожения миллионов людей, теперь ему предстояло уничтожить себя, и это оказалось невероятно трудным.
Уже почти ничего не соображая, но чувствуя, что длить более невозможно, он привстал, поставил саблю в угол, взялся руками за ту часть лезвия, которая была обмотана полотенцем, думал еще минуту помедлить, но кто-то с силой толкнул его в спину, и он с размаху напоролся животом на острие.
Лезвие вошло легко, Саката вскрикнул и сполз на колени.
Офицеры выходили, толкаясь в узких дверях, денщик возился с Сакатой, помогая ему сделать еще несколько нужных движений.
2Логунова после его освобождения временно прикомандировали к штабу армии, не поручив никаких обязанностей. Он спросил у генерала Сахарова, где он должен квартировать, и Сахаров ответил так, что Логунов понял: квартировать он может где угодно. По-видимому, Сахаров считал, что нужно время для того, чтобы история с поручиком потеряла свою остроту. Логунов поселился в разрушенной деревушке, поблизости от батареи Неведомского и лазарета доктора Нилова. Фанзу батарейцы быстро привели в порядок. Притащили досок, китайской бумаги из шелковых очесов для окон, сложили печку, каны выстлали циновками.
Получился отличный дом! И в этот его дом однажды на целый день приехала Нина.
Она обошла дворик вдоль глиняной стены, местами разбитой, местами размытой, долго сидела в фанзе на канах, положив голову Логунова к себе на колени, и в этой позе, древней как жизнь, было огромное, ничем не победимое торжество жизни. Потом затопила печурку и стала готовить обед. Провизии было много – целая корзина.
– Тут и мое, и Вишневская дала, и Ползикова, и доктор Петров… «Живите целый день, – сказал доктор Петров, – и чтобы сытно и счастливо!» Какой милый рыжий доктор Петров!
После обеда они вышли в поле. С севера дул холодный ветер, но солнце светило ярко, и желтые поля вокруг не имели печального вида. Шли по узкому, комкастому проселку, проселок вел на запад. Там Монголия, а за Монголией – Россия!..
Вдоль проселка ехал обоз. Крытые подводы скрежетали колесами по жесткой земле, заваливались в рытвины, кони с трудом вытягивали их оттуда, повозочные кричали и хлопали кнутами.
Деревни были справа, деревни были слева, иные стояли на голой земле, иные тонули в старых, может быть вековых рощах. Восемь солдат несли на плечах китайский гроб, сделанный из таких толстых бревен, что лучше и не придумать для устройства блиндажа.
– Я не уеду сегодня вечером, – сказала Нина, когда они вернулись в фанзу, – я уеду завтра утром.
Да, они оба не представляли себе, как можно расстаться сегодня вечером…
На следующий день Логунов проводил Нину до лазарета и отправился в Мукден.
В Мукден прибывали новые батальоны, этапы были забиты запасными офицерами, приезжие рассказывали о том, что делается в России, и расспрашивали о том, что делается в Маньчжурии.
Тучи песка гнал ветер по мукденским улицам, китайцы ходили в длинных ватных халатах, шапках-ушанках и туфлях на толстых подошвах, Оказалось, что в армии нет нужного количества теплого обмундирования. Офицеры и солдаты надели кто полушубки, кто шинели, кто те же китайские ватные куртки, над головами подымались черные папахи. Трудно было отличить солдата от офицера.
Логунов прошел в ворота особняка, и китаец-повар провел его в дом. Поручик сразу узнал Грифцова.
– Мы с вами уже встречались, – начал Логунов, – помните…
– Помню… Колпино, плотина!.. От сестры привет. Видел ее перед самым отъездом.
– Товарищ Антон… – сказал Логунов, несколько смущаясь, не зная, как поймет Грифцов его слова. – Я очень рад, что вы здесь.
Грифцов улыбнулся, потер руки и полез в карман за портсигаром. Логунов понял, что он не счел его слова мальчишеским порывом, а отнесся к ним серьезно, придав им то значение, которое они имели.
– Попалось мне сейчас на глаза старое августовское «Освобождение», – заговорил Грифцов таким тоном, точно вчера они с Логуновым разговаривали по этому же поводу и были вообще людьми очень близкими. – Весьма яростно выступило, русско-японскую войну назвало «политической безлепицей». И договорилось до того, что «дело, мол, в том, что то, чего хочет от нас Япония, совпадает с национально-государственными интересами русского народа на Дальнем Востоке: японцы хотят нас вытеснить, а мы хотим уйти!» Каково? А ведь освобожденцы – архилибералы!
И он опять улыбнулся так, что Логунову стало ясно, что он видит в нем своего, близкого человека.
В мукденском особняке Логунов провел несколько дней. Ему отвели комнатку, и он не отрываясь читал книги, о существовании которых еще недавно не подозревал. Перед ним вставала стройная система законов развития человеческого общества.
Утомившись читать, он выходил во дворик, всегда тихий и пустынный.
Днем здесь было тепло, солнце светило, ветер не дул. Казалось, вот-вот наступит весна. По вечерам встречался с Антоном. Невольно Логунов сравнивал Антона с Неведомским. Неведомский много знал, думал остро, и разговор с ним приносил большое удовлетворение. Но беседа с Грифцовым точно освобождала Логунова. Это происходило не только оттого, что Грифцов был осведомлен в чрезвычайно большом круге вопросов, не только оттого, что все знания его, подчиняясь единой мысли, приобретали бесспорную убедительность, но еще и оттого, что он был явно счастлив, занимаясь своим, важнейшим для счастья народа делом.
– Знаете, – как-то сказал Логунов, – меня поразили книги Ленина… Я никогда не испытывал такого… Второе рождение, что ли? До чего это чудесно! Конечно, тысячи вопросов, но главные вижу и понимаю. Пишет простой разговорной речью, точно сидим мы с ним в одной комнате и беседуем. Необыкновенно захватывает.
Они проговорили всю ночь.
Под утро разговор коснулся положения Логунова при штабе. Может быть, десять дней, может быть, две недели Логунов останется еще без назначения. И эта свобода должна быть употреблена во благо.
– Ведь вы, как прикомандированный к штабу, можете ездить по всему фронту?
– Могу.
– Лучшим памятником Топорнину будет память о нем в солдатских сердцах.
Грифцов показал листовку о Топорнине – простую и лаконичную. Царский генерал Куропаткин расстрелял боевого русского офицера Топорнина за то, что тот защищал солдат и считал, что царское правительство не может выиграть войну.
– Вот эта листовка сослужит вам хорошую службу; но еще более я надеюсь на ваше живое слово, слово человека, близкого Топорнину, и свидетеля его последних дней!
Логунов получил несколько «связей».
Фронт раскинулся вокруг Мукдена широко.
На правом фланге, прикрывая Мукден с юго-запада, стояла 2-я стотысячная армия Гриппепберга. Она располагалась за железной дорогой и за Хуньхэ на широкой, бескрайней равнине. Сотни деревень, похожих друг на друга, обнесенных толстыми глиняными стенами, остатки рощ, вырубленных на блиндажи, массивные кирпичные кумирни, кладбища и отдельные дома зажиточных крестьян составляли то поле, на котором должно было разыграться сражение. Гаолян был срезан, но не везде убран. Конические скирды его пестрели по горизонту. Земля была мерзлая и, как всегда зимой, неуютная.
К востоку от железной дороги занимала позиции 3-я армия Бильдерлинга. Здесь тянулись неудобные для земледелия песчаные холмы, деревень и дорог было мало, далее к востоку холмы превращались в крутые, обрывистые сопки, так хорошо знакомые Логунову по сражению у Тхавуана. В горах стояла 1-я армия Линевича.
Начальная беседа Логунова должна была состояться неподалеку от Путиловской сопки.
В сторону противника сопка спускалась полого, прикрытая занятой нами деревней, на север же обрывалась круто, и здесь лепились землянки защитников. Деревня все время обстреливалась японцами. Логунов услышал знакомый свист пуль, понял, что стреляют по нему, и соскочил с коня. Деревню защищала стрелковая рота. Капитан Дворжиков принял поручика, приехавшего из штаба, у себя в землянке.
– Живу в землянке, – сказал он. – В фанзе чертовский холод.
Землянка была выстроена по маньчжурскому способу из скирд гаоляна, плотно засыпанных землей. Обогревала ее крошечная печурка.
– Приехали познакомиться с нашими нуждами? – говорил капитан, присаживаясь на низенькую, точно для детей, скамеечку. – Доложите там кому следует: дохнем с голоду, честное слово! Летом еще кое-как кормили. А теперь интенданты всё ссылаются на хунхузов. «Не можем, мол, ничего поделать, хунхузы мешают!» Врут они, поручик, чистейшее мое убеждение, обнаглели и без зазрения совести набивают свои карманы. Затем насчет папах… Ну, знаете ли, папахи! – Невысокий круглолицый капитан развел руками. – Ведь они за три версты видны над окопом. На второй день, как надели папахи, японцы ухлопали у меня десять человек! Я приказал обернуть папахи башлыками. И, знаете ли, преотлично, совершенно по цвету сливаются с равниной. Ну а как насчет нового наступления? Говорят, через недельку будем в Ляояне! Но в общем не совсем ясно: то ли мы будем наступать, то ли японцы. Если мы будем наступать, нужно устраиваться по одному способу, если японцы – по другому. Если японцы будут наступать, ведь эту землянку разнесет первая шимоза, блиндаж надо… А что с Порт-Артуром? Слышал, штурмуют его здорово. Не устоит он! А если не устоит – к чему дальше воевать? Назад его мы, что ли, отберем? Что-то не верится… И вообще, поручик…
Дворжиков махнул рукой и спросил:
– Чайком согреемся? Угостить больше нечем.
Логунов выпил чаю, поговорил с капитаном об армейских делах и отправился дальше «знакомиться с обстановкой».
Встретившемуся солдату сказал:
– У меня в вашей роте есть землячок… Шидловского знаешь?
– Как же, знаю, вашбродь. Покликать, что ли?
– Покличь! Я буду здесь.
Логунов вошел во двор и стал ждать Шидловского. Градусов десять мороза. Фанза разбита снарядом, двор усыпан мусором и обломками сундуков, кроватей, чугунных котлов – грустная картина войны.
Шидловский заглянул в ворота.
– Землячок? – спросил Логунов.
– Так точно, из Тульской.
– Из трех деревень?
– Из одной. Есть «письма»?
– Есть.
Логунов передал Шидловскому «письма» – пять книжек. Место короткой беседы перед ужином – кумирня.
Земля вокруг кумирни была вспахана артиллерией. Круглые шрапнельные пули рядами блестели в бороздах гаолянового поля.
Солнце садилось. Красное, оно висело над желтой равниной, и равнина начинала отливать багрянцем. Логунов смотрел на садящееся солнце, думал о своей новой работе и ощущал успокоение и душевную ясность, которых не знал с начала войны.
Кроме Шидловского пришло три солдата. Логунов думал, что ему будет неловко разговаривать с незнакомыми солдатами, но неловкости не получилось. Он рассказал, за что погиб поручик Топорнин, и о его последних днях.
Беседа не могла быть длинной, и поэтому, готовясь к ней, Логунов рассчитал каждое слово. Но сейчас он не говорил почти ничего из намеченного. Настоящее вдохновение охватило его. Да, можно говорить весь вечер, всю ночь – и то не скажешь всего, что хочется сказать!
Солнце закатилось, мороз сковал землю. Садясь на коня, Логунов натянул на голову, под фуражку, вязаный шлем. Поднялся ветер. Он дул с севера, из мутной синевы позднего вечера, и поднимал пыль с дороги и полей.
Багровая мутная заря погасала на западе. Копыта гулко звенели по мерзлой земле. На небе проглянули было звезды, но исчезли в песчаной мгле.
Две недели Логунов провел в таких разъездах.
Армия неподвижно стояла на своих позициях. Морозы. Короткие снежные метели. Говорили, что скоро будет новое, решительное наступление.
В рождественский сочельник Логунов приехал к Нине.
Дым, легкий и прозрачный, какой бывает только зимой, поднимался над шатрами. По расчищенному дворику сновали люди. Прошел Горшенин, прошел раненый солдат, опираясь на костыль.
– Я так и знал, что вы приедете! – крикнул Горшенин. – А ваша барышня еще не готова.
– Елка будет, – сообщил Петров. – Честное слово, решили! Там, у Свистунова. Понимаете ли, все надоело и главное – эта неопределенность! Целый год ни одной победы. Что-то небывалое. Я тоже начинаю думать, что вся суть там, – он кивнул на запад.
Нина вышла во двор. Она была в короткой меховой жакетке с высоким воротником, в серой шерстяной юбке и сером вязаном шарфе.
Ее опять точно заново увидел Логунов. Удивился губам, которые раскрылись навстречу ему в улыбке, удивился глазам, которые, казалось, знал до малейшей точинки… Сколько времени прошло с их последней встречи в фанзе, когда она сказала: «Я не поеду сегодня вечером, я поеду завтра утром»?
– Господин поручик даже не здоровается, – сказала Нина. – Приложите руку к козырьку и щелкните каблуками.
Она так никогда не говорила!
– Что с тобой? – шепнул Логунов, беря ее под руку.
Она не ответила, она взглянула на него.
«Боже, какой я дурак», – подумал он.
До деревни, в которой расположился 1-й батальон, была верста. Доктор Петров с Вишневской ушли вперед, а Горшенин держался около Логунова и Нины. Но он как-то так удобно держался, что не мешал им. Он даже как будто помогал им. Потому что необычайно приятно было идти под руку, когда Горшенин шагал рядом.
Башлык у него лежал на плечах, а мороз был градусов двадцать шесть, и санитар то и дело тер уши.
– Горшенин и валенок не хочет надевать!
– Ноги у меня, слава богу, не мерзнут.
– А Петров с дамой… Только снежная пыль за ними столбом!
– Доктор, не замучайте даму!
Петров оглянулся, брови у него заиндевели.
– Доктор, брови потрите, отмерзнут!
А кроме этого разговора, идет другой, безмолвный: «После того как я уехала от тебя не вечером, а на следующее утро, я счастлива. Назло Ширинским и Куропаткиным я – твоя жена!»
И этот разговор совсем не был маленьким личным разговором, это был какой-то огромный разговор, в котором несомненное участие принимала и равнина, теряющая последний вечерний блеск, и дымы, делающиеся всё более сизыми, и первые звезды, сверкающие холодновато и весело. И все те люди – сотни тысяч людей, которые сидели сейчас в окопах, ютились в землянках и полуразрушенных фанзах.
Свистунов стоял посреди фанзы, а за ним возвышалась елка. Как нашли елку в этих местах? Ее украсили китайскими праздничными золотыми и красными бумажными лентами, разрезав их на тонкие полоски.
Большой стол для ужина и три карточных стола на канах.
В фанзе много народу: Хрулев, Аджимамудов, Буланов, командир 1-го батальона Криштофенко, офицеры соседнего обозного парка, офицеры телеграфной роты.
– В штабе корпуса будет своя елка, – сказал Свистунов, – но я туда не ходок, да меня и не пригласят.
– Знаешь, выпьем сегодня за твое здоровье, – сказал Логунову Аджимамудов. – Я сам приготовлял все по части кулинарии. Мобилизовали при содействии друзей-китайцев все, что могли. Прошу извинения у Нины Григорьевны за тарелки – жестяные, эмалированные! Но – два жареных поросенка! Правда, приправа из капусты. Зато вина – смотри!
Стол был уставлен бутылками.
– Одна бутылочка – я тебе покажу…
Этой редкостью была бутылка смирновской водки.
Аджимамудов взял ее за горлышко и показал на свет.
– Чиста, как душа праведника.
– На елке свечи! – воскликнула Нина. – Откуда?
– Буланов получил от дочки. Три месяца шла посылка!
«Да, эта елка замечательна, – думал Логунов. – Сколько на земле ужасов: война, угнетения, расстрелян Топорнин, а я счастлив. Что это такое? И ничего поделать нельзя: я счастлив, Вероятно, я груб, толстокож…»
Пели ротные песельники. Логунов сразу услышал бас Емельянова.
– За счастливое окончание войны, что ли? – сказал Свистунов, поднимая кружку.
– Я как-то был на именинах у одного интенданта, – рассказывал Аджимамудов. – Богатые именины, народу человек пятьдесят. Командир тридцать третьего полка притащил оркестр музыки. Было жарко, один из офицеров тридцать третьего полка сбросил меховой сюртучок, надел интендантскую тужурку и выступил с речью. До войны он был помощником присяжного поверенного, либеральную такую речь закатил: начальство, мол, недостаточно внимательно к нуждам своих подчиненных… и прочее. Полковник и говорит хозяину. «Как это вы разрешаете своим подчиненным говорить такие крамольные речи? Ведь нарушает дисциплину!..» – «Он не мой подчиненный». – «А чей же?» – «Ваш!» – «Как так?» – «Да так… оратор – офицер вашего полка». Полковник ничего не ответил, только глазами стал вращать в поисках преступника, но тот уже юркнул за занавеску и переоблачился. Болван-полковник потребовал, чтобы ему указали офицера. В ответ взрыв хохота – преступник прямо перед его глазами вертится, а он своих офицеров, дурак, не знает!
Над незадачливым полковником много смеялись, потом Буланов, сидевший неподалеку от Логунова, спросил:
– Николай Александрович, вы там теперь, при штабах. Что насчет Балтийской эскадры, куда она: в Порт-Артур или во Владивосток?
– Дай бог Порт-Артуру продержаться, – сказал Хрулев, – штурм за штурмом!
– Но наше наступление уже решено?
– В самые ближайшие дни, – заявил Криштофенко. – Медлить нельзя, – понимаете, если Порт-Артур падет, то вся армия Ноги…
– Теперь наступать нелегко, – заметил телеграфист. – Окопа не выроешь: земля – камень. А японцы, уж будьте уверены, укрепились. Щиты надо.
– Какие щиты?
– Броневые, катить на колесиках, а за ними наступать.
– Хотя бы мешки с песком, – вздохнул Хрулев. – Да нет, и это вздор. Все это невозможно. Будем наступать так, как предки наступали. Какие там щиты, какие там мешки!
– Сандепу возьмем, – сказал Криштофенко, – а там на Ляоян!
– Вы думаете, возьмем? – спросил Свистунов.
– Гриппенберг брать будет.
– Немец?!
Криштофенко пожал плечами.
– Откуда конфеты? – спросила Нина.
Денщики разносили миску с сушеными яблоками и конфетами.
– Подарки тамбовского губернатора офицерам и нижним чинам. Берите, да побольше, – всё вам с сестрами.
Песельники пели солдатские песни, а потом запели деревенские. Свечи на елке догорели, китайские фонари освещали фанзу. Табачный дым плавал над столами. Перестали говорить о войне, вспоминали Россию. Криштофенко рассказывал, как у них в усадьбе встречали рождество… Обязательно на стол под скатерть клали сено, пол тоже посыпали сеном. Не везде в России это делают, а вот в западных губерниях делают, в память того, что Христос родился в яслях.
Двери часто открывались. Выходили и входили песельники, выходили и входили денщики, поэтому никто не обратил внимания на то, что дверь снова открылась и вошел офицер. Скинул полушубок, снял фуражку, вязаный шлем, подошел к столу.
– А, Проминский! Откуда?
Его усадили, поставили кружку шампанского.
– Ну что, как разведка, что японцы?
– Японцы… – сказал Проминский и запнулся. – Японцы взяли Порт-Артур.
Он сказал это негромко, но услышали все. Стало тихо.
Было выпито много вина, была елка, некоторые из сидевших за столом были даже счастливы, но сейчас все, что составляло содержание сегодняшнего праздничного вечера, все исчезло.
Порт-Артур взят! Столько русской крови, столько русской доблести!
– Вы чересчур близко приняли к сердцу мои слова, – сказал Проминский. – Я смутил вас, но, господа, были Спарта, Афины! Строили пирамиды, Ганнибал водил в бой своих слонов. И все минуло. Это банально, но вдумайтесь! Это утешает. Конечно, Порт-Артур!.. Но пройдет год, два, десять лет, люди будут жить, новое будет звать человека в мировые дали… о Порт-Артуре забудут.
– Ну, знаете, штабс-капитан, – сказал Свистунов, – вы черт знает куда залетели, на какой-то Млечный Путь! Ведь этак ничего и делать-то не следует! Были Афины, Спарта – и окончились! А хлеб с этой точки зрения сеять следует? Пожалуй, и хлеба сеять не следует. А уж человека родить – и подавно…
– У кого какой склад ума, – пожал плечами Проминский. – Прошу сообщение мое о падении Порт-Артура не делать общим достоянием, тем более что, в сущности, Порт-Артур не взят, а сдан. И приказать нижним чинам, присутствующим здесь, помалкивать…
– Разве можно такую новость удержать в секрете? – усомнился Свистунов. – Вообще у нас относительно секретов не получается ровнешенько ничего. Вот вы, штабс-капитан, состоите в разведывательном отделении штаба… Помнится, я как-то прочитал распоряжение штаба о том, чтобы военные в письмах на родину не называли ни своих частей, ни мест их расположения, но ведь вся дислокация наших войск, так сказать, самим же штабом армии обнародуется ежедневно. Извольте прочесть публикацию штаба о приблудившихся лошадях, мулах или о найденных винтовках и георгиевских знаках. «К такому-то полку пристала лошадь с такими-то таврами, обратиться в такую-то деревню…» И так без конца. Неужели вы думаете, что этакие объявленьица не попадают в штаб японской армии?
– Да, много глупостей! – усмехнулся Проминский.
Праздничный вечер окончился. Вино не допили, поросят не доели.
– Собирайтесь, лазаретские! – сказал доктор Петров.
За дверьми воздух был чист. Звездное небо, луна. И кажется, можно видеть бесконечно далеко в этом лунном сиянии…