Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 117 страниц)
Юрченко возвращался с собрания в отличном настроении.
Взял хорошего извозчика, чтобы медвежья полость была не жидковата, чтобы не лез мех, не то перепачкает пальто и штаны.
– Только с месяц как медведя убили, не извольте беспокоиться, барин!
Именно «барин», Юрченко не возразил.
Рабочие его уважают… Шапки ломают больше, чем перед управляющим. Иван Никитич да Иван Никитич! Иван Никитич на извозчиках разъезжает, с самим Валевским говорит!
Вот и сейчас он едет на извозчике, и ни копейку не будет ему стоить извозчик, потому что он имеет право ездить на союзные деньги, и пусть по этому поводу ревизионная комиссия не мешается не в свое дело. А когда Юрченко станет во главе всех союзов, денег у него будет еще больше. Тогда не только Москва, будет знать его и Питер.
Сегодня хороший был день: на собрании профессора выступали! А завтра еще более ответственный день: завтра, 19 февраля, рабочие всех заводов Москвы пойдут к памятнику Александру Второму… Как Юрченко ловко повернул дело… В прошлом году в Харькове студенты 19 февраля служили панихиду по убиенном, – прискакали казаки с нагайками. Почему, мол, царя мертвого чествуете, за душу его молитесь? Протестуете, видать, сукины дети, против царя царствующего?.. И в плети их, в шашки их!.. А нынче сам великий князь ратует за праздник, нынче рабочие не только придут к памятнику, но еще дано им право возложить венки на памятник царю!.. Венки будут богатые… Юрченко уж побеспокоился, чтоб каждый рабочий внес кто гривенник, кто полтинник, а кто и целковый…
Пальто у Юрченки теплое, медвежья полость греет колени, снежок сыплется легкий, приятный…
Разве заехать в ресторан?.. Юрченко приказал извозчику заехать.
В зале было людно. Хозяин выбежал из-за стойки и нагнул голову:
– Иван Никитич, в отдельный со всей закусочкой и приправочкой?
– Давай и приправочку!
Прошел в номерок и раскинулся на диване. Большое зеркало, картина: голая женщина сидит на камнях. Очень много телес. Юрченко, по правде говоря, любит, чтобы у женщины все было в обтяжечку. Вот такая его Лида.
Принесли водку, закуску, вошла черноволосая барышня и – дверь на задвижку. Она не очень понравилась Юрченке, во всяком случае была гораздо хуже Лиды, но он считал, что в его положении нельзя ронять перед хозяином свое достоинство и отказываться от девушки. Протянул к ней руки, взял за плечи, погладил по спине, налил рюмку зубровки.
– Ты бы мне послаще налил.
– А потом и той, которая послаще.
Через полчаса он говорил девушке:
– Я бы и не трогал тебя, кабы не должность. Зачем ты мне, когда у меня есть своя Лида?
– Лида тебе рога наставляет, – сказала барышня и засмеялась.
– Тише, а то кулаком угощу.
– Не грозись, мужчина!
– Я уж знаю, грозиться мне или не грозиться… Еще смеет, паскуда, о Лиде слова произносить!
Женщина села на диване. Глаза ее блестели зло.
– Зачем же ты трогал меня? – она потянулась к чулкам. – Ты думаешь, раз я этим на хлеб зарабатываю, так у меня и душа продажная?
Юрченко хотел пожаловаться на нее хозяину, но потом раздумал: не годится в его положении жаловаться на какую-то девку…
Лида встретила мужа на крыльце.
– Ну что ты? – спросил он, обнимая ее и целуя в красные теплые губы.
– От самого за тобой приходили.
– От Валевского? Ну что ж, сходим и к Валевскому.
Валевский сидел в кабинете за столом и курил сигару.
– Здравствуй, Юрченко!
– Здравствуйте, Виталий Константинович!
– Сегодня все получили по новым расценкам?
– Артельщики выдали всем!
– Довольны?
Юрченко промолчал.
– Вы что же, думаете долго получать по таким расценкам? – Валевский осторожно, боясь стряхнуть пепел, прислонил сигару к пепельнице. – Подойди-ка поближе!
Юрченко сделал вид, что ступает вперед, но остался на месте.
– Я вижу, ты человек неглупый… Брось ты к чертовой матери свой союз. Ты знаешь, на кого замахнулся? На того, кто тебе дышать дает… Жандарм, брат, не хозяин в России.
Валевский взял сигару, пепел упал ровной пирамидкой, не рассыпался, и Валевский смотрел на него несколько мгновений, ругая себя за то, что не говорит с Юрченкой ласково и вежливо… К чертовой матери, не будет он с ним, сукиным сыном, пройдохой, говорить ласково! Хребет ему сломает, вот что!
– Наплачешься ты с жандармами, повторяю… Советую тебе хорошенько о всем подумать и прийти ко мне… В накладе не будешь… понял?
– Никак нет, Виталий Константинович, не понимаю…
– Так-таки не понимаешь?
– Так точно, никак не понимаю.
– Ну что ж, смотри, потом будет поздно.
– Изволите грозить, Виталий Константинович?
Валевский посмотрел в бледные глаза Юрченки, на его тонкие поджатые губы…
– Ну, дружок любезный, иди… Скатертью дорожка.
Юрченко надел шапку только во дворе, и надевал ее долго. Коса на камень нашла. А жандарм, брат, посильнее тебя… Жандарм-от сказал, а ты повернулся и взял под козырек.
Шел домой высоко подняв голову, видел звезды, потому что небо в это время расчистилось, снежные крыши домов блестели в звездных лучах. Свет в окнах, семьи усаживаются ужинать. У кого жиденько на столе, а у кого густо. У Юрченки, например, густо.
В кухне сидел Густихин. Лида накрывала на стол.
– Что это, Иван Никитич, артельщик с меня сегодня целый рубль удержал за венок?
– А ты на сколько подписывался?
– На рубль и подписался.
– Так чего ты хочешь?
Густихин ничего не хотел. Он пришел к Юрченке еще раз поговорить об обществе и сказать «да». Потому что после того как Валевский согласился на требования рабочих и Густихин сегодня получил в полтора раза сверх обычного, нельзя было больше сомневаться. Ясно, на чьей стороне сила!
– Ужинать будем, Густихин?
– Поужинал я дома, но и с тобой поужинаю, не любишь ты, чтобы гость бестолково сидел за столом… Зубатов-то, Иван Никитич, как согнул Валевского!
– Да, братец, Зубатов! Когда наша подпольная социал-демократическая типография провалилась, кто дал деньги, чтобы ее восстановить? Интеллигенты? Шалишь, ни гроша… Зубатов из собственного кармана вынул! Всю работу заново организовал… А когда я из тюрьмы вышел и в кармане у меня щепоть песку да ветер – кто помешал мне подохнуть с голоду? Зубатов двадцать пять рублей мне отвалил… И не только мне, а и другим политическим давал. Потому что русский человек – и дает нам, русским. Вот как, Густихин!.. Ну, садись, поужинаешь еще разок… Лида у меня не любит, когда гость сидит и от стола нос воротит.
Разговор продолжался в том же духе. Говорили про завтрашний день. От московских рабочих венок будет серебряный, от коломенских – фарфоровый… После ужина пили пиво; уходя, Густихин сказал:
– Ну, Юрченко, вымотал ты из меня всю душу; ладно, вступаю в ваше общество.
8С восьми утра рабочие стали собираться на торжественное шествие в Кремль, к памятнику Александру Второму. Цацырин решил пойти тоже (билет на вход в Кремль он получил от Юрченки). Цацырин был один, вне организации, никто не давал ему никакого поручения, но он не мог бездействовать.
Рабочие двигались по-разному: цехами, семьями, иные партиями.
Шли по тротуарам и мостовой, и хотя шли не для того дела, которое было им единственно нужно, но Цацырину казалось – недалек тот день, когда народ пойдет не венок возлагать на памятник одному из русских царей, своему злому врагу, а для великого дела революции.
Вот Лида и Густихин. Идут рядком, а Юрченки нет.
– Где же хозяин?
– Он уж там, он будет возлагать венок, – сообщила Лида.
Скуластенькая, с прозрачными, серыми, широко расставленными глазами, она старалась быть важной, но не могла скрыть того, что ей просто весело.
На Тверской народу было много, извозчики проезжали с трудом, со всех сторон неслись крики: «Пади, эй, прими!», звенели бубенцы, колокольчики, люди шагали в пальто, полушубках, куртках. Тройки сворачивали в переулки в объезд, кони вороные, в яблоках, гнедые; кучера толстые, перетянутые пунцовыми и алыми кушаками, в шапках с павлиньими перьями; в санях – господа в шубах, военные в шинелях, дамы, до самых глаз укутанные мехами, – эти тоже едут сегодня к памятнику Александру Второму.
У Спасских ворот проверяли билеты. Вокруг стояли городовые, полицейские офицеры, господа в шапках и котелках, с тростями и без тростей. Здесь оживление, с каким рабочие шли по улицам, пропадало…
– Холодновато, братцы, – сказал мастеровой в ватной шапке. Он шел сзади Цацырина и уже несколько раз упирался кулаком в его спину. – Сейчас бы сидеть да греться…
– Подожди, венок возложишь, тогда уж…
Слева, на сероватом, вдруг поскучневшем небе вырисовывались купола церквей, крыши дворцов и головы, тысячи человеческих голов!
У Лиды шапочка съехала набекрень, волосы растрепались…
– Ничего, ничего, – говорит она. – В тесноте, да не в обиде. Вон сколько наших, Сережа… это наша сила.
– А что же это за ваша сила? – неожиданно за спиной Цацырина спрашивает насмешливый голос.
Цацырин оглядывается: мастеровой в ватной куртке!
Густихин косит глаза:
– Известная сила – наш Союзный совет!
– Механического союза, что ли? – не унимается мастеровой. – А полиции там, у памятника, не будет?
– Ты, никак, полиции боишься? – повышает голос Густихин.
– Я, браток, никого на свете не боюсь… А спрашиваю так, потому что кумовьев среди них у меня не имеется, а рож ихних я не выношу.
Голос мастерового звучит насмешливо, Цацырин улыбается. Мастеровой легким кивком головы показывает, что понял его улыбку.
Лида вступает в разговор:
– Мы городовых не боимся, они нам под козырек.
– Ишь ты какая, ваше высокоблагородие!
Скуластенькие Лидины щеки румяны, серые глаза веселы…
– Да, вот такая я, – отвечает она глазами и поправляет шапочку.
Людской поток медленно понес всех к памятнику. Ударили колокола, на паперть собора в траурных ризах выплыло духовенство. Монотонный звон кремлевских колоколов подхватили церкви всей Москвы. Печальный звон, колебля воздух, повис над городом, и с этим гулом слился хор певчих; руки потянулись к шапкам. Потом звон стих, дьяконовский бас слал возглас за возгласом к хмурому облачному небу. Толпа принесла Цацырина к какому-то крыльцу, он поднялся на две ступени и увидел все: и черно-серебряные ризы священников, уже прошедших к памятнику, и серые ряды офицеров, и кучку высших чиновников с великим князем во главе…
Неподалеку от Цацырина мужчина в черной барашковой шапке, действуя локтями, настойчиво проталкивался вперед. Цацырин узнал его. Это был Сомов, читавший на порайонных собраниях союза свою статью против интеллигентов.
Сомов заметил Лиду, повернул к ней потное, взъерошенное лицо:
– Понимаешь – опоздал! А я должен быть там… Вот народ! Говорю им, что назначен возлагать венок, а они – как быки…
– Если вам, господин Сомов, надо возлагать, – сказал Густихин, – то пробирайтесь вон туда…
Он указал проулочек, огибавший с правой стороны дворец, где толпа была значительно реже, а дальше и совсем людей не было.
Сомов снова стал действовать локтями.
– Пойдем за ним, – попросила Лида. Ей хотелось видеть момент торжества: ее Юрченко вместе с генералами возлагает венок!
Проулок выводил на маленькую площадь, откуда в самом деле удобно было наблюдать за церемонией возложения венков.
– Ну что ж, пойдем, – согласился Густихин. Сейчас он был доволен тем, что записался в собрание, хоть и странно все было: вроде того, что Валевский уже не хозяин, а хозяин Юрченко… Непривычно все это… черт знает, что это такое.
Певчие пели. Когда налетал ветер и уносил голоса за Москву-реку, пение казалось необыкновенно далеким, нежным и приятным. Когда ветер стихал, голоса звучали громко, заунывно, тенор священника надрывно перекликался с басом дьякона… Печальные, безысходные, безнадежные напевы!.. Снова ударил колокол. Тяжелый гул повис над площадью, воздух задрожал, и, казалось, задрожали самые стены дворца, около которого остановились Цацырин и Лида с Густихиным.
Они видели, как бежал Сомов. Неожиданно навстречу ему показалась цепочка людей в черных пальто с тросточками.
– Я… возлагать венок, – задыхаясь, заговорил Сомов. – Моя фамилия Сомов… согласно распоряжению…
Шпики разомкнулись. Сомов побежал дальше.
Большой колокол замолчал, но не успели еще уши почувствовать великое облегчение, как мелкие колокола и подголоски, точно гончие, напавшие на след зверя, зазвенели истошным неистовым звоном. Люди, державшие венки, подняли их над головами. Сомову, чтобы присоединиться к делегатам, оставалось только перебежать небольшую полукруглую площадь. Он побежал, как вдруг два солдата кинулись ему наперерез.
За соседним зданием стояла рота – винтовки «к ноге», офицеры при шашках и револьверах. А правее – пожарные в касках, в руках шланги.
– Стой! – крикнул солдат, набегая на Сомова.
– Я должен возлагать…
– Стой! Куда…
Сомова схватили за локти.
– Это что же… господа солдатики… господин офицер… я должен возлагать, сообразно распоряжению… – Сомов стал вырываться.
«Коль славен» звенел в воздухе, ликовали над Кремлем, над всей Москвой колокола. Рабочие, удостоенные властями доверия и любви, медленно несли венок к памятнику царю. Один из солдат ударил Сомова кулаком в ухо.
Сомов качнулся и обвис, Лида вскрикнула тонким голосом. Густихин побледнел… В это время закричали «ура», и это «ура» относилось уже не к убитому императору, а к ныне благополучно царствующему Николаю Второму… Сомова торопливо волокли во дворик, офицер показал солдатам на Густихина и Лиду.
Все, что было за последние дни непонятного и странного, перестало быть для Густихина непонятным и странным. Вот она, настоящая жизнь: солдаты избили Сомова, сунувшегося не по своему рангу к господам и князьям, а сейчас расправятся и с дураком Густихиным, который вдруг потерял ум и тоже записался в какое-то собрание.
– Лида, скорее! Не оглядывайся! Хочешь, чтоб они нам зубы выбили?
Свернули за угол, вмешались в толпу. Лида тяжело дышала, глаза ее испуганно блестели. У Цацырина тоже блестели глаза, но его глаза блестели иным блеском: произошло то, что должно было произойти: вот они, друзья! Да разве шпик и жандарм могут быть друзьями рабочему?
– Слава богу, зубы целы… – сказал Густихин, вытирая потное лицо. – Эх, эх!..
В это время на Тверской бульвар вышла внушительная демонстрация организованных рабочих. В середине ее взвился красный флаг. Из всех улочек и переулков, из всех подворотен бежали полицейские.
Завязалась свалка.
Войска, притаившиеся внутри Кремля, стали стягиваться к памятнику, прикрывая от возможной опасности генерал-губернатора и его свиту.
Великий князь стоял у памятника и жидким, прерывающимся, никому не слышным голосом (ему вдруг показалось, что здесь, у этого памятника, с ним случится то же, что случилось с его отцом!) говорил о своем счастье быть в этот момент вместе с господами рабочими.
Вдруг к уху его нагнулся адъютант и сообщил о беспорядках на Тверском бульваре. Великий князь смолк и, спотыкаясь, пошел прочь. Свита бросилась за ним. Речь не была кончена. Подкатила коляска. Генерал-губернатор Москвы помчался во всю прыть к своему дворцу.
И сейчас же на манифестантов устремились пожарные со шлангами, заряженными ледяной водой. Солдаты двигались следом с винтовками «на руку». Шпики кольцом стояли вокруг памятника. Толпа шарахнулась, люди стали давить друг друга.
Цацырина долго мотало людской волной, наконец, точно пробку, вытолкнуло на Красную площадь.
Когда он поднялся к Тверскому бульвару, на бульваре кипел бой: полицейские дрались с рабочими, оттирая их к Малой Никитской. Красный флаг демонстрантов то взвивался, то опадал. Цацырин стал пробираться вдоль домов, всеми силами стараясь присоединиться к демонстрантам. Там был красный флаг, там были свои! Теперь он, как недавно Сомов, работал локтями и плечами. Но пробиться сквозь степу зрителей и полицейских на мостовую было невозможно.
У Никитских ворот драка усилилась. Рабочие пустили в ход палки, полицейские дрогнули, образовалась брешь… Цацырин увидел Антона Егоровича.
Он был там, среди мастеровых, отбивавших натиск полиции.
Цацырина обожгла радость. С дикой силой он рванулся вперед и смешался с толпой демонстрантов.
Шли рядом. Сначала по Тверской, потом свернули в улочку, наполненную обычной суетой зимнего, морозного дня. Она повела мимо невысоких домов, двориков с распахнутыми воротами, мимо детей с салазками, стала косить, поворачивать, пересекать другие улочки и через четверть часа вывела к бульвару.
Растерянно-радостное выражение лица молодого слесаря сменилось радостно-спокойным: теперь уж все было в порядке – он встретил Антона Егоровича!
Разговор вначале, естественно, касался манифестации зубатовских союзов и контрдемонстрации социал-демократов. И только на бульваре Грифцов сказал, как говорят своему, близкому человеку:
– А подрос ты, подрос, Сережа… Помнишь Подвзорова, Неву… как мы с тобой рыбу там лавливали?..
Начал падать снег. В кисее снега появлялись и исчезали извозчики со своими конями и санками, прохожие – белые шапки, белые шубы…
А Грифцов все шагал и не прощался с Цацыриным. Наконец позвонил у калитки. За калиткой раздались шаги, тихий вопрос, тихий ответ.
В прихожей Грифцов и Цацырин долго отряхивали снег с шапок и тужурок; дверь в комнату открылась, и Цацырин увидел слесаря Хвостова и Машу.
– Мой старый знакомый… – представил Грифцов Сережу.
– Вроде того, что и наш, – отозвался Хвостов.
Цацырин глупо улыбался. Он чувствовал себя счастливым до глупости и сразу же стал рассказывать о зубатовском шествии, о Густихине, который хлопал себя ладонью по лбу и все восклицал: «Вот я-то дурак, вот я-то дурак!», о Лиде, о Сомове, о тысячах людей, которые пришли в Кремль за Юрченкой и подобными ему, а ушли со своими думами…
Оказывается, Маша тоже была на демонстрации. И Хвостов тоже!
– А вы были с зубатовцами! – поддразнила Маша. – Зубатов – хитрая лисица, всю свою жизнь выслеживает нас, морит по тюрьмам, получает, царская собака, восемь тысяч в год, да еще неограниченно, без отчета, на шпиков, засылает их всюду… А Сережа Цацырин ходил с его приспешниками!
Поддразнивает или серьезно? Ладно, пусть поддразнивает. Дело тут нешуточное. С одной стороны, Сергею все ясно про зубатовские организации, а с другой – вон какая мысль мельтешит: нельзя ли, Антон Егорович, на все эти события смотреть так: правительство-де перепугалось, отступает – и победа рабочего класса близка?
– Эге-ге, – покачал головой Грифцов, – завиральная у тебя мыслишка. Нет, в этот переулок мы не хаживаем. Что правительство в какой-то мере перепугалось – это верно, но думать, что, поскольку оно перепугалось, рабочий класс может и при самодержавии добиться улучшения своего материального и правового положения, думать так – совершенный вздор, Сереженька! Для того чтобы царское правительство действительно поддержало наши требования, ему надо пойти против дворян и капиталистов, с которыми оно связано теснейшими, кровными узами! Как же объяснить тогда, ты спросишь, зубатовщину? Я думаю, дело обстоит так: Зубатов работает в охранке и лучше других осведомлен, насколько неблагополучно в государстве. Он соприкасался с революционерами, он понимает нашу силу, и он хочет отколоть от нас рабочих, пороховую массу хочет отделить от искры. Но против законов общества не попрешь! Не могут царь и его правительство протянуть руку рабочим. Нагайка, виселица, расстрел, но не книга, не лишний кусок хлеба! Нет, Сереженька, зубатовское движение вовсе не признак того, что правительство ослабело, – оно обозначает, что враг решил маневрировать и будет драться с нами насмерть.
Маша сидела рядом с Хвостовым, положив подбородок на сжатые кулачки, и смотрела то на Грифцова, то на Цацырина.
Потом говорили об «Искре», о Ленине и Плеханове, о новостях из-за границы. Новости были чрезвычайны: Ленин подготавливал Второй съезд партии!..
9Грифцов поручил Цацырину написать листовку.
В субботу в своей комнатке Цацырин засел за работу. Положил на стол тетрадку, два тонко очиненных карандаша. Мучило сомнение: справится ли? Давно ли он делал свой первый шаг революционера? С трепетом, как святыню, взял он тогда в руки тоненькую пачку прокламаций.
Куда подбрасывать: в шкафы, на верстаки, в ящики?
И, когда подбрасывал, казалось: следят за ним тысячи глаз. И потом весь день чувствовал себя так, точно был уже не Сергеем Цацыриным, а другим, особенным человеком.
Сегодня он сам должен написать листовку!
Мысли разбегались, хотелось написать обо всем сразу, о всех ужасах рабочей жизни, даже о том, что делалось сейчас в домике, за тонкими стенами его комнаты. Все это жизнь, все это ее муки. Вот постучали в кухонное окно, вошла в кухоньку парочка, мужчина и женщина, заговорили вполголоса.
– И закусочки! – громко сказал баритон.
– Хоть и не ресторан, а все найдется, – отозвалась хозяйка; парочка прошла по коридору в соседнюю комнату. Сквозь тонкую перегородку Цацырин слышал, как хозяйка подала туда вино и закуску, как начался там веселый нехороший разговор, ибо о чем хорошем могут говорить незнакомые люди, встретившиеся только для того, чтобы торопливо поесть, а затем из любви сделать беспутную забаву?
Испокон веков так делают!.. Плохое утешение!
Написать бы и об этом, обличить, призвать к ответу… Что вы делаете с любовью, господа в котелках и цилиндрах?.. Скоты того не делают, что делаете вы!..
Но об этом потом. Придет день, когда рабочий класс воздаст вам за все…
Он писал:
«Товарищи рабочие, от вас это зависит, и только от вас. Чем скорее вы поймете, к чему вас призывает жизнь, тем скорее выведете человеческое общество из того невыносимого порядка, к которому многие привыкли так, что считают его нерушимым и вечным».
Писал долго, листовка получилась большая… Можно ли напечатать такую большую?
Вот какой важный шаг в своей жизни сделал Сергей Цацырин! Мальчишкой – учеником в мастерской Подвзорова – как о несбыточном мечтал стать мастеровым, а когда-нибудь и мастером! Нет, о мастере ты не смел мечтать! Все вокруг тебя было темно, хозяева жизни позаботились, чтоб ты был слеп и вовеки не мог прозреть…
А вот прозрел, прозрел!
Когда Цацырин выходил из дому, хозяйка ела на кухне селедку с холодной картошкой. Старушка была худощава, благообразна. Она считала, что делает доброе дело, давая приют тем девицам, которые без нее не смогли бы заработать своего полтинника и подохли бы с голоду. Вот как она смотрит на свое ремесло! Вот как переворачивается жизнь!..
Хвостова не было дома… Одна Маша.
Цацырин положил перед ней тетрадку.
Маша прочла раз и другой. Попросила карандаш, поправила несколько фраз, две подчеркнула и рядом на полях поставила вопросительный знак.
– По-моему, хорошо, Сережа.
– Неужели хорошо? Мне кажется, ужасно плохо… Одно сказал, другое не поместилось.
– Другое не поместилось?.. Да, писать нелегко…
Цацырин сел против девушки и, глядя в ее синие глаза, сказал совсем тихо:
– А я все не могу забыть, как мы шли с вами, помните, в ту ночь?
– Замерзли, что ли?
– Вот уж и совсем не замерз… А чайная Караваева в Зарядье?
Маша засмеялась:
– Теперь уж не нужна чайная Караваева.
– Значит, вы все-таки тогда подумали: не стоит мне терять из виду этого паренька?
– Что-то вроде этого подумала.
– А еще что подумали, Маша?
Взглянула в глаза Сергею долгим взглядом, как тогда на окошке, при первой встрече.
– Еще что подумала? Мало ли что думаешь о людях, которых видишь в первый раз?
– А я как встретил вас, поговорил, так сразу и решил..
Цацырин вдруг замолчал. Он почувствовал, что то, что он хотел сказать, может показаться глупостью, и мысли у него вдруг пропали, а губы стали сухими и неповоротливыми.
– Что же вы решили? – осторожно спросила Маша.
– Думаю, что не обижу вас, когда скажу про свое решение: надо бы нам, Маша, сходить к попу и обвенчаться…
Маша неистово покраснела, однако глаз не опустила. Цацырин положил руку на ее ладонь, хотел притянуть к себе, но она вырвалась:
– Дядя идет!
Пришел Хвостов. Внимательно посмотрел на молодых людей, не улыбнулся, но и не нахмурился… Понял или не понял?
– Я уже написал, – проговорил Цацырин чужим голосом. – Думал, что не получилось, а Маша говорит, что получилось.
Хвостов сел за стол и взял в руки тетрадку.
– Согласен, что получилось, – сказал он, прочитав. – Поздравляю тебя, Сергей.
Хвостов принес важное известие. Друг конторщик сообщил ему: Валевский отменяет все на что ранее согласился, снижает расценки так, как не снижал никогда. Штрафы устанавливает такие, каких не устанавливал никогда! В дело вмешался Витте и встал на его сторону. И увольнять будет. Полфабрики уволит! Злой и вместе с тем довольный. «Теперь попляшет он у меня!» – сказал про Зубатова.
– Вот тебе и друг жандарм! – усмехнулся Хвостов. – Мозги-то у всех быстро протрезвеют.
…Маша проводила Цацырина до калитки, вышла и за калитку: не маячит ли шпик? Нет, все благополучно.
Сережа! Сереженька!..