Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 117 страниц)
С возвышенности, на которой расположилось Раздольное, открывалась суйфунская долина. На юг она тянулась неоглядно. На запад, через семь верст, начинались горы, и шли они к китайской границе, покрытые дубом, ельником, кедровником, пихтачом, и, чем дальше, тем становились мягче, синее, как тучи, собравшиеся у горизонта.
После недавних дождей Суйфун и притоки его текли широко, полноводно. Высокие буйные травы на релках прибили потоки, занес ил, замыл песок.
В первый же день, когда Марья спустилась к реке, чтобы по-хозяйски осмотреть, какая здесь вода, как ее брать и что это за речушки Грязнушка и Клепка, она увидела пятнистого оленя. Животное стояло в кустах и пило из ручейка воду. Олень хорошо нагулял тело, был чуть поменьше маньчжурской лошади, с тонкими сильными ногами, стройной головой и большими внимательными глазами, которые он скосил на человека, однако не ушел, прежде чем допил свою воду.
«Не то лошадь, не то коровенка, – подумала Марья, – и человека не боится… Значит, будет нам жизнь в этом краю».
Раздольнинские мужики – Хлебников, Бармин, Бурсов – охотники и земледельцы, у каждого по тридцати десятин.
У Аносова тоже тридцать десятин, но возделан – клочок. Аносов торгует, богатый человек, уважают его во всех деревнях, станицах и в самом Владивостоке. Еремей Савельич! С начальниками за руку здоровается.
Самый нижний, шестой двор – Новака, содержателя почтовой линии Посьет – Раздольное.
Русские деревни и поселки от Раздольного – верстах в пятидесяти – шестидесяти, иные в ста и более. Но здешним людям кажется, что это недалеко, рукой подать. Впрочем, казачьи станицы поближе.
Много деревень по ту сторону гор на берегу Японского моря. Идти к ним нужно через тайгу, по старой манзовской тропе на пост святой Ольги. Однако туда не ходят: трудно!
Огороды в Раздольном были хороши, но поля Леонтию не понравились. Овес, рожь, ячмень: редкий, мелкий колос.
Стоял на коленях и пробовал землю. Вся в мелком щебне, будто кто из мешка насыпал камень!
– Он-то и мешает! – сказал Хлебников.
– Тайфуны тоже мешают, – заметил Бармин, черноволосый, с бородой по всему лицу.
Бармин разбил на южном склоне сопки плодовый сад. Участок заботливо расчистил, открыл теплу, защитил от холода… Расти, зеленей, приноси радость!
Но сад зачах.
– А в тайге, на моем же участке, в ста шагах отсюда – груши, как башни, в три обхвата!
– Добьемся, я думаю, и сада, – проговорил Леонтий. – Не может же быть!
Ему даже понравилось, что плодовый сад Бармина пропал. Не мог он здесь пропасть, а пропал. Значит, надо соображать, искать, побеждать.
Аносов не одобрял земледельческих затей своих односельчан: во Владивосток муку и фрукты привозят из Америки и Японии. Зачем же здесь мозолить душу? Привезут готовенькое, и сколько угодно. В Приморье нужно добывать то, чего в других местах нет… Вот лесом интересуются. Знакомый американец, капитан шхуны Винтер, говорил, что здешний кедр лучше орегонской сосны. Капиталы на этом кедре можно нажить! Охоту Аносов благословлял. Такой пушнины, как в нашем краю, нигде нет, Хлебников, хороший охотник, полжизни сдуру кладет на поле! А на полях у него овес да ячмень. То-то мир удивил. Манзы здесь на пушнине богатеют, а русский пришел и уперся, как бык, в землю!
Аносов дымил сигарой, остроносый, с русой бородкой, в синем пиджаке из заграничной материи.
– Вот и ты, Леонтий Юстинович, первым делом осматриваешь землю. На земле здешней не проживешь, силы отдашь! Хлебопашеством надо заниматься на Зее да на Амуре.
– Уж как-нибудь и в Раздольном, Еремей Савельеввич!
Осень здесь не походила ни на что. Леонтий, по правде говоря, боялся осени. Если трудно здесь после обыкновенных дождей, то каково будет осенью? Но осенью все выше поднималось небо, наливаясь синевой; солнечное тепло делалось нежнее, не утомляя жаром; солнечные закаты раскидывались все ярче, и Коржи по вечерам удивлялись красоте неба.
В сентябре приехал в Раздольное чиновник переселенческого управления Миронов.
Он внимательно расспрашивал Леонтия, откуда тот, что имел на родине, и расспрашивал так, что Леонтий, вначале при виде барина насторожившийся, вдруг стал говорить с ним без стеснения.
– Край здесь исключительный, – сказал Миронов. – Но требует труда и труда… И помнить надо, что это не Тула, не Рязань, да и не Омск.
Он закрепил за Леонтием двадцать десятин тайги и десять луга.
Вечером к Хлебниковым, у которых остановился Миронов, сошелся весь поселок.
Из кухни несся запах жареной кабанины. Дочь Хлебникова Глаша расстелила белую скатерть. Аносов поставил на стол пузатую бутылку с ромом.
– Чистейший! У Винтера взял бочонок… А слыхал я, ваше благородие, что английские военные корабли плавают возле берегов. Будто хотят поддержать Турцию и будто господин Занадворов полагал собрать отряд и посильно вооружить, потому что англичане высадятся либо в Патрокле, либо в Диомиде. Но будто адмирал сказал: не надо отрядов. У нас есть мортиры, будем бить перекидным огнем прямо в трубы ихних пароходов.
– Не высадятся они! – уверенно сказал Миронов. – Побоятся… Вот скоро будет почтовое сообщение с Хабаровкой. Рядовой третьего линейного батальона Батов пешком дважды прошел из Хабаровки во Владивосток. Тут, говорит, можно и дорогу проложить.
– Летом проехать напрямик – великое дело, – обрадовался Аносов. – Об этом пути еще Семенов, первый владивостокский житель, сокрушался. А ведь с чего Яков Лазаревич разбогател – с морской капусты! Прежде чем приехать во Владивосток, торговал в Ольге, а там китайцы добывали морскую капусту, он и насмотрелся.
– Разбогател Семенов на соболях, – заметил Миронов. – Скупил их у тазов и в Николаевске продал.
– На соболях… это конечно, потом он и жемчуг добывал. Вот золото и жемчуг, прости господи, – дары земные! Ваше благородие, еще ромку́. Гляжу, вы пьете его по-барски. Глоточками ром нельзя пить, рот сожжет. Ром нужно вливать в горло… Винтер меня научил. Удалец капитан: шхуна пятьсот тонн, а поперек океана ходит!
Аносов налил кружку и, закинув голову, стал пить, почти не глотая. Когда он опустил руку, лицо его было багровым.
После ужина Миронов долго курил во дворе. Он был одним из старожилов края. Восемнадцать лет назад, в июне 1860 года, прибыла в южные воды эскадра под начальством адмирала Козакевича. Прапорщик Комаров и сорок нижних чинов 4-го линейного батальона высадились в бухте, известной под названием Порт-Мэй, и основали пост Владивосток. А Миронов имел поручение крейсировать от Кореи до св. Ольги и описывать берега со всевозможной точностью. Он высаживался, жил в манзовских и тазовских деревушках, знакомился с бытом и природой края, все более сживаясь с ним, любя его, все собираясь вернуться в Россию и чувствуя, что уехать ему невозможно.
«Моя задача, – говорил он себе, – понять и изучить край, чтобы Россия знала, чем она владеет».
И еще он думал, что Дальний Восток должен заселиться толковыми, энергичными людьми, и тогда, несмотря на все препятствия, чинимые нераспорядительностью властей, петербургских и местных, Дальний Восток станет действительно русской землей.
К нему подошел Леонтий. Заговорили о полях, которые плохо родят.
– А ведь должны, ваше благородие!
Миронов оживился. Он считал, что землю на Уссури надо возделывать во что бы то ни стало. Только тогда край станет русским, когда здесь вырастет хлеб, посеянный русскими руками. Рассказывал, какой зверь водится в тайге и в море. Рассказывал о стадах китов, о нерпах на островах южнее основа Козакевича, о жемчужных и устричных банках. Перечислял редкие породы деревьев.
Потом задумался и сказал:
– Вот что еще надо тебе знать, Леонтий Юстинович… В крае мы, русские, не одни. В тайге живут охотничьи племена, кое-где китайские промышленники, а по Иману, Даубихэ и Майхэ ты встретишь и китайские деревни. Сюда уходят крестьяне из Шаньдуня, Чифу и Маньчжурии от гнета чиновников и помещиков. Так-то, Леонтий Юстинович…
Не скоро заснул в эту ночь Леонтий. В комнате было душно. В приотворенную дверь тянуло пряной ночной свежестью. У Аносовых пели. Должно быть, Бармин и Бурсов зашли к нему выпить еще по стакану рома. Женские голоса звучали тонко и меланхолично: пели сибирскую песню о бродяжьей доле.
3С собой Леонтий привез дробовые ружья. На родине они были хороши, для уссурийской тайги не годились.
Пошел к Аносову. Жена Аносова коптила в сарае дичину, горьковатый душистый дымок тянулся по двору.
– Насчет винчестера или винтовки? – спросил Аносов. – Дело это весьма и весьма сурьезное.
Он сидел в своем магазине. На полу, на прилавке, на полках водка, спирт… бочки, банки, бутыли, бутылки…
– Без этого в Уссурийском крае не живут, – сказал Аносов. – Употребляешь?
– Не больно часто.
– У нас научишься.
– Ну, как сказать… что я не люблю, то не люблю.
Более скромное место, чем водка, занимали в магазине штуки мануфактуры, мыло, табак, спички, топоры, гвозди. Отдельно лежали дробь, порох, охотничьи ножи.
Ножи Леонтию не понравились: сталь жестка и рукоятки неудобны.
– Американские?
– Из Америки, первый сорт…
– Первый, да не тот! Порох тоже американский?
– Не из Тульи же везти! Два рубля пятьдесят копеек фунт.
– Так вот, Еремей Савельич, насчет винчестера…
– Дело это, брат, сурьезное, – повторил Аносов, – винчестер могу достать. Но, во-первых, я не знаю, какой ты охотник… уток ты мне таскаешь, но ведь за уток винчестера я тебе не дам. Винчестер идет в сто рублей! За него надо расплачиваться мехами, пантами, тигром… А разве ты понимаешь, как добывать панты? Ты здесь человек новый.
Голубые глазки Аносова поблескивали, острая светлая бородка торчала над воротником.
– Чего не знаем, тому научимся, Еремей Савельевич. Но за винчестер ты спрашиваешь сто рублей… Это в каком же смысле?
– Сто рублей клади на стол, Леонтий Юстинович!
– Спасибо за соседскую услугу. Как ты думаешь, Еремей Савельевич, зачем я пришел на Уссури?
– А этого я уж не могу знать. Твое дело.
– Пришел потому, что не люблю неправды. Здесь привольно. Почему же ты хочешь богатеть неправдой?
Аносов прищурился.
– Это сто-то рублей за винчестер – неправда? Уморил, уморил! С виду человек обстоятельный – жена, сын, а уморил… Богатству моему завидуешь, ей-богу! А и все-то богатство – гвозди да табак.
Он стал серьезен.
– Богатство от бога, – сказал он назидательно. – У кого много – тому прибавится, у кого мало – у того отнимется. Бедным-то и церкви не построить. Что бедный? Тьфу!
– Не о бедности я, а о справедливости!
– Беспокойный человек! Ведь я рискую: какой ты охотник, мне неведомо! Должен же я на риск накинуть?
Леонтий пошел из лавки.
Он шагал широким гневным шагом. «Какой ты охотник, мне неведомо!»
Хлебников чистил во дворе винтовку. Глаша подшивала к ичигам кусок кожи.
Лицо у Глаши круглое, а взгляд темных глаз пристальный, как у отца. Она была хороша не столько лицом, сколько всеми своими повадками, разговором, движениями, улыбкой.
– Ну что? – спросил Хлебников. – Купил?
– Дай-ка стрельнуть из твоего разок… Бьет как?
– Бьет точно.
– Ну, раз бьет точно… – Леонтий приложился.
Он сбил птицу, кружившуюся над двором. Желтоперый коршун камнем падал вниз.
– Отец! – крикнула Глаша. – Дядя Леонтий тебя, гляди, обстреляет!
Леонтий облегченно вздохнул: «Вот какой я охотник!»
– Такую цену, понимаешь, заломил – сто рублей!
– С нового берет. Он еще мало с тебя спросил!
– Ну его к черту, сам сварю винтовку. Дай только осмотреться.
На следующий день после разговора о цене винчестера Аносов повстречал Леонтия у реки и подмигнул ему:
– Долго на меня не серчай, понадоблюсь тебе.
– На тебя, Еремей Савельич, серчай не серчай – как с гуся вода…
Осенью Леонтий и Семен валили и разделывали деревья для избы. В тайгу на охоту не ходили, охотились по опушке на птиц и козуль…
4До Владивостока было девяносто верст тайгой, через осыпи и кручи, по трудной тропе; но зимой, когда замерзал Амурский залив, дорога была легка.
Ехал Леонтий вместе с Аносовым и Новаком. Снег ровно прикрывал двадцативерстную ширину залива и мягкие невысокие горы на западе. Новак содержал почтовые станции от Посьета до Раздольного. Станционные избы у него крепкие, пятистенные, крытые тесом. Лошадей на каждой станции по две пары, работники, кухня для проезжих.
– Цена лошади сорок пять – пятьдесят рублей, – говорил Аносов. – Вот и посчитай… Он еще и капустным промыслом занимается… продает в Шанхай. Морскую капусту собирают для него китайцы.
Новак ехал впереди в небольшом возке.
Возок остановился. Новак вышел размяться, краснощекий, с глазами навыкате, в шапке с длинными собольими ушами.
– Заедем к Седанке, господа хорошие…
– Кто это Седанка? – спросил Леонтий.
– Манза, китаец, седой… Вот и прозвали его Седанкой.
Розвальни и возок свернули в узкую долину по снежной пелене речки. Фанза Седанки стояла под гранитной стеной, укрытая от северо-восточных ветров.
На шум голосов вышел высокий китаец в стеганой ватной куртке, в желтых широких улах. Он был сед, однако не стар.
– Знакомые приехали! – улыбнулся он. – Один знакомый – хорошо, два – шибко хорошо.
В фанзе маленькие оконца, нары, накрытые шкурами, пучки сухих трав по стенам, – должно быть, это их терпкий запах перешибал запах дыма. На круглой кирпичной печке кипел медный чайник.
– Соболевал нынче? – спросил Аносов.
– Мало-мало.
– Ну, тогда показывай, что есть. – Аносов подмигнул Новаку.
– Соболя нет, никакой мех нет, – сказал Седанка, вынимая из печи пампушки.
– Как нет, что́ ты, друг! – недоверчиво воскликнул Аносов. – Су Путину, что ли, продал?
У Седанки действительно не было ничего.
Десять лет назад он пришел сюда, на эту небольшую речку, впадающую в Амурский залив. На родине ему грозила смертельная опасность: он потребовал справедливости у сильного человека! В неравной борьбе Ван Дун лишился имущества и должен был потерять жизнь, но бежал в уссурийскую тайгу.
Десять лет Ван жил спокойно, летом возделывал около фанзы небольшое поле, осенью, до снегов, соболевал. Край отошел к России, и маньчжуры – сборщики податей – не появлялись в китайских зверовых фанзах, в нанайских и удэйских стойбищах. Однако в этом году сборщик появился снова, сам маньчжурский начальник Аджентай!
Ван даже глазам не поверил, увидев Аджентая, расстегивавшего меховую шубу, чтобы показать свою куртку военного начальника. Солдаты рассыпались по двору.
– Что ты смотришь на нас так неприветливо? – усмехнулся Аджентай. – Радоваться должен: свои пришли!
– Случились какие-нибудь важные изменения? – осторожно спросил Ван.
– Случились, случились! Давай пушнину.
Солдаты обыскали фанзу и положили перед начальником все, что нашли.
Потом варили Ванову чумизу, ели его редьку, капусту и копченую кабанину. За день они съели почти все запасы, заготовленные охотником на зиму.
Утром Аджентай уехал.
Сейчас у Вана русские. Сидят Новак, Еремейка и с ними незнакомый высокий, чернобородый человек.
– Кушай чай, кушай пампушка.
– Пампушки я люблю, – сказал Аносов, – как просфора, честное слово, крута и не посолена.
– С соленым маслом ее, – посоветовал Новак.
– Что же мне делать с тобой, – сказал Аносов, – я тебе товары привез… Больно хороша материя, у тебя же все штаны прохудились.
Он вынул из мешка штуку синей материи, развернул.
Это была гнилая реденькая даба, которая сейчас же поползла под пальцами Леонтия.
– Хороша, хороша, лучшей не найдешь, не сомневайся, Леонтий. Пяточек соболей я тебе, Седанка, припишу за четыре аршина. Берешь?
Седанка взял.
– Только уж смотри, по божескому закону, – никому ни волосинки! В землю зарой, а мне!
Напившись чаю, Аносов и Новак растянулись на нарах и заснули. Леонтий и Седанка вышли во двор. Здесь не было ветра, светило солнце, и, как всегда на юге Уссурийского края, солнце в укрытом от ветра месте растопило снег, земля была черна и мягка. Январь месяц, а будто конец марта!
Из слов Седанки Корж понял, почему тот покинул родину.
Рассказывал Седанка неторопливо, с достоинством, не улыбаясь, и Леонтий почувствовал к нему симпатию.
– Моя не могу машинка! Шибко плохо. Так живи не могу. Лучше кантами! – он выразительно провел ребром ладони по шее.
Солнце поднялось высоко. Скажи ты пожалуйста, январское солнце, а как высоко! Леонтию было приятно, что январское солнце здесь высокое и теплое. Потом разговаривали о тайге, об охоте. Седанка показал свое старенькое, плохонькое ружье.
– Хорошо стреляет, говоришь? Да, если привыкнешь, можно и из топора стрелять.
В город раздольнинцы приехали утром. Залив широко раскрывался у города, охватывая остров Козакевича и соседние с ним острова Римского-Корсакова и Желтухина.
Территорию порта, усыпанную стружками и щебнем, окружал забор. Из обширных сараев неслись стук и лязг.
Начальник мастерских, офицер с мягким, мятым лицом и короткими усиками, разговаривал с капитаном Босгольмом, приземистым белобрысым человеком в нерпичьей куртке и такой же шапке.
– Ваше благородие!
Леонтий просил продать ему немного железа.
– А для чего оно тебе, друг любезный?
– Ружье буду варить.
– Сам будешь?
– Так точно, ваше благородие.
– Умеешь, что ли?
– Сумею. Голова научит, руки сделают.
Капитан Босгольм засмеялся:
– Правильно: голова научит, руки сделают! Дай ему железа.
– Придется дать, – сказал начальник, – вари на здоровье. Ежели охотник, одной-другой шкуркой меня не обдели.
– Так точно, ваше благородие, не обделю, – обрадовался Леонтий.
В этот день он обошел Владивосток.
На шумном китайском базаре торговали всякой всячиной: предметами китайского и местного происхождения, американскими и европейскими. Леонтий с любопытством рассматривал клетчатые куртки, сапоги, башмаки, ножи, старые и новые ружья.
Он шел по берегу к востоку, по крепкому песку, слегка присыпанному снегом. Потом по распадку поднялся на самую высокую сопку города – Алексеевскую – и увидел синюю полосу моря. Оно было темнее неба, и сначала Леонтий не подумал, что это море, – просто стоял и думал: почему это внизу такое густое небо? А потом сообразил: бухта замерзла, а море около нее – нет!
Дома отстояли друг от друга на полверсты. Вились немощеные улицы, превращаясь на склонах сопок в тропинки, спускаясь в распадки, опять взбираясь на склоны. На Ключевой улице раскинулась дубовая роща, неподалеку от адмиральского дома – вторая.
Леонтий уже знал: за островом Козакевича тянулась островная гряда, куда приходили нерпы и киты. Весной и осенью на бухту стаями садились гуси, и тогда жители города хватались за дробовики, винчестеры, винтовки, птицу били пулей в лет, настигали на воде. Это была откормленная, малопуганая птица, поколениями привыкшая отдыхать на тихой глади бухты.
На обратном пути Леонтий встретил капитана Босгольма.
– Все ходишь, – сказал Босгольм, смотря на него светлыми глазами из-под светлых бровей.
– В первый раз увидел море!
– О, море! – воскликнул Босгольм. – Владивосток – это море.
Впечатление от Владивостока, от бухты, от нескольких кораблей в порту, от домов, базара, от людей все же было впечатлением прежде всего от моря. Босгольм был прав. Владивосток – это море.
5Когда Леонтий около своего будущего дома в полуфанзе-полуземлянке оборудовал кузницу, он почувствовал, что становится на ноги.
Хлебников, сначала недоверчиво наблюдавший за ним, стал помогать.
– А кто будет молотобойцем?
Марья.
– Неужели?
– А что же?..
Печь для горна сложил из дикого камня и сырца.
На печь приходили смотреть все. Аносов сказал:
– Все мы, конечно, печники; какой мужик печи себе не сложит? Но твоя хороша.
В феврале вдруг налетел тайфун. Люди не выходили из домов, потому что порывы ветра валили с ног. Все кругом было мутно и бело. Ни реки, ни сопок, ни тайги. За домом намело сугробы, распадки сравнялись с сопками.
Леонтий смотрел в крошечное оконце кузницы на метущееся пространство. Сила тайфуна ему нравилась. Все было сильным в этом краю.
Тайфун замел амбар, где хранилось мясо. Вместо амбара стояла во дворе снежная гора, – не скоро теперь доберешься до провизии.
Когда тайфун несколько поутих, Глаша отправилась на речку по воду. За ней с ведрами шел Семен.
Земля была тверда, скользка, ветер подгонял Глашу. Она бежала, расставив руки; в одной руке ведра, в другой – коромысло.
За водой на реку вышел не только человек – из кустов вышел пятнистый олень, покосился на человека, остановился, но лед был скользок, ветер дул. Олень упал, вскочил.
Глаша побежала к нему.
Олень метнулся в сторону, но девушка в валяной обуви была на льду подвижней и ловчей. Она ударила его коромыслом по голове. Крепкое дубовое коромысло, крепкие руки, – оглушенное животное упало на колени.
– Семен, нож, нож!
На поясе у Семена висел нож. Глаша выхватила у него нож и вспорола оленю шею.
– Теперь с мясом, – сказала она, вытирая пот. – И нам хватит, и вам. Амбар же откопаем потом, не торопясь.
«Девка – охотница, да еще какая», – думал Семен, сидя на корточках перед оленем и вместе с ней разделывая тушу.
…– Железо мягкое, белое, – говорил Леонтий Хлебникову, – енисейское железо, наше, сибирское. И здесь, в Приморье, говорят, руда есть.
– Полоса-то у тебя толщиной сколько? Пять восьмых дюйма?
– Три четверти.
В открытую дверь врывался свежий воздух. Леонтий осторожно раздувал мехи, острый запах раскаляющегося угля наполнил маленькую кузницу.
– А ширина, никак, два с половиною дюйма?
– На этот раз глаз у тебя верный. Длина – аршин десять вершков.
На наковальне Леонтии приспособил стальную бабку. Раскалил полосу, положил ее на бабку, и Марья стала бить молотом по железу точными короткими ударами. Железо быстро принимало форму желобка.
– И не подумал бы, что она у тебя такая, – сказал Хлебников про Марью.
– Женщина, брат, – человек великий! – Леонтий засмеялся, вспоминая, как Марья впервые восемнадцать лет назад взяла в руки молот. Тогда она была по-девичьи тонка и молот хотя взяла твердо, но с опаской. Теперь брала без опаски. Платок, чтобы не мешал, она сбросила на плечи, лицо разгорелось, губы сжаты… Эх, молотобоец!
В углу прислонился к стене стальной стержень.
– Подай-ка!
Хлебников подал.
– Стой, стоп, куда кладешь – приваришь! – Леонтий насыпал в желоб толченого рога, стержень лег в полудиаметр полосы, удары молота стали легкими, частыми, Леонтий осторожно завертывал кромку.
– Света не заслонять! – крикнул он Бармину, просунувшему голову в дверь.
– Неровно, Леня!
– Сам вижу.
Снова раскалил полосу, снова положил под молот, придавая ей ровность, гладкость.
Кончался день. В доме жарили олений окорок. Глаша зажарила и для себя, и для постояльцев.
– Что ж ты для нас… – начала было Марья.
– А как же… вместе с Семеном оленя добывали.
На третий день ствол, кованный на восемь граней, был готов. Леонтий продел сквозь него волос, натянул на лучок и проверял на свет правильность. Когда обнаруживал места, плохо проваренные, и ямки, снова раздувал горн, снова Марья бралась за молот. Винтовку он хотел сделать безукоризненную.
– Попадать-то из этого ружья будете, дядя Леонтий? – спросила Глаша: ей все не верилось, что Корж сработает настоящую винтовку.
Леонтий не ответил. Взяв стальной прут с приваренной на конце шарошкой, вставил в ствол и, осторожно подворачивая прут, прострагивал канавки.
Через неделю винтовка была готова. Вот она, с простым, неполированным ложем.
Собрались мужики. В самом деле на вид хороша. И нетяжела, и к плечу удобна… А вот как в стрельбе?
– В стрельбе? – сказал Леонтий. – Мне и самому до смерти интересно, как она в стрельбе. Дай-ка патрончик, Хлебников!
– Жалко, коршуна нет, – засмеялась Глаша, вспоминая давний выстрел Леонтия.
Она сбегала за пузырьком. Поставила на камень в двухстах шагах. Леонтин волновался, делая этот первый выстрел из своей винтовки, – и не только потому, что много было положено труда, но и потому, что вокруг стояли люди, смотревшие на него с сомнением и любопытством, и он как бы держал экзамен.
Этот первый раз он целился дольше обыкновенного.
Вместе с выстрелом пузырек исчез…
Винтовка стала переходить из рук в руки. Стреляли Хлебников, Бармин, Аносов…
– И даже как бы мало отдает, – сказал Бармин.
– Ну, уж насчет отдачи, дело не в мастере, – заметил Хлебников.
– А почему? Мало ли какие у мастера секреты?
– Прижимай, когда стреляешь, покрепче к плечу, вот и весь секрет.
Марья в честь торжества напекла пирогов и приглашала к столу.
– Теперь ты человек, – сказал Хлебников. – Теперь ты здесь царем будешь, такой стрелок! Меня перешибает, – признался он с удивлением Аносову.
– Мы с этим человеком будем в дружбе, – говорил Еремей Савельевич, выпивая стакан ханшина. – Мы здесь с тобой дело поставим. Пей, Леонтий! Марья, что же ты ханшина не пьешь? Неочищенный, но забирает.
– Дела мы здесь не поставим, – возразил Леонтий. – У меня на многое есть думы. Одни винтовки варить – спасибо.
– Сваришь пару винтовок, по дешевке уступлю винчестер.
– С тобой, Еремей Савельевич, опасно иметь дело. Каким товаром торгуешь – гнильем! Что давеча Седанке продал? А за сколько?
– Ну, братец, ты у нас тут дурака не валяй, и за гнилье, и за цену в ноги поклонись! У Су Пу-тина, думаешь, лучше или у Линдгольма? У Винтера беру, у американца, первый сорт. Так насчет винтовочек…
– Посмотрю, – сказал Леонтий.
Он сделал еще четыре ружья. Одно – Хлебникову, два, по три рубля пятьдесят копеек за каждое, продал Аносову, четвертое припрятал для Седанки.