Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 117 страниц)
Через день дядя Ген приехал за племянницей. Он был в зеленой фетровой шляпе и черном пиджаке, с тростью под мышкой.
Мать прошла к Ханако и сказала:
– Сейчас мы с тобой расстанемся. Не забывай меня, не забывай и своего отца. Он тебя очень любил. Я думаю, он умер, иначе он не оставил бы тебя.
– Едем, едем! – кричал дядя. – Сколько сборов! Целый лишний день, и все мало.
Ханако села в рикшу, дядя в другую, и дзинь-рикися быстро побежали под гору.
Она не спрашивала, куда ее везут, но надеялась, что останется в Токио. Однако дзинь-рикися то шажком, то рысью направлялись в Иокогаму. Наконец Ханако увидела море и поняла, что уедет далеко.
Лицо ее было спокойно и даже весело. Она ведь с детских лет знала поговорку: «Горе, как рваное платье, надо оставлять дома».
Дядя Ген расстался с ней на набережной, определив ее под покровительство юркого худощавого человека с маленькими усиками и крошечной бородкой, которая придавала ему сердитый вид.
На пароходе военные и штатские говорили о войне, о победах, имена генералов Ноги, Куроки и Ойямы были у всех на устах.
Ханако ехала в обществе девяти женщин. Худощавый покровитель очень заботился о своих спутницах, угощал пряниками, пирожными и перед обедом устраивал всем ванну.
На третий день пароход прибыл в Корею. Женщин понесли в паланкинах по новой стране.
Корея несколько напоминала Японию, но природа тут была сама по себе, а в Японии ко всему прикоснулась человеческая рука. Поэтому Ханако показалось, что Корея – дикая страна.
Дороги были узки, горы то приближались, то расходились. Носильщики военных грузов двигались сплошным потоком по обочинам дорог, посередине шли строевые части. Солдаты и офицеры смотрели на женщин не отрываясь, пока те не исчезали из глаз.
Однажды утром худощавый покровитель сообщил, что Корея кончается, завтра будет Маньчжурия.
Остановились в большой деревне, неподалеку от японской воинской части.
Солдаты мылись в ручье, прыгали и боролись. Толстый солдат, смешно взмахивая руками, бегал по лугу. Солдаты были веселы: они еще не участвовали в сражениях и, вероятно, думали, что сражения – это безобидные пустячки.
По улице на велосипеде промчался офицер. В Японии офицерам не разрешается ездить на велосипедах, но здесь была Маньчжурия и война, и офицер с видимым удовольствием мчался по улице. Лицо его показалось Ханако умным и добрым. Она оглянулась на подруг. Одни из них лежали, накрывшись платками от надоедливых мух, другие возились со своими вещами. Покровитель отсутствовал; в последние дни он постоянно исчезал, говоря: «Никуда не уходите», отлично зная, что девушкам некуда уйти.
Старый, тощий кореец в черной волосяной шляпе курил посреди двора.
Ханако прошла вдоль стены так, чтобы он не мог ее видеть, и, сняв дзори, перебралась на улицу.
Офицер на велосипеде повернул за угол. Она быстро, мелкими шагами побежала туда.
Кореянки шли по тропинке, поставив на головы деревянные кадки с грузом. Не поворачивая головы, блестящими черными глазами они следили за бегущей японкой.
Офицер слез с велосипеда и, вынув папиросную бумагу, вытирал потное лицо. Он тоже увидел бегущую женщину и, должно быть, удивился, узнав в ней японку.
– Господин офицер, господин офицер! – заговорила Ханако. – Прошу у вас защиты… – Она остановилась, чтобы перевести дыхание.
– Да-да-да! – заулыбался офицер, опуская у велосипеда ножку. – Вы очень быстро бежали, вы запыхались… Пройдем в тень.
Он говорил спокойно и даже властно. Ханако сразу успокоилась, улыбнулась и пошла за ним в тень.
– Господин офицер, мой покровитель везет меня в Маньчжурию, неизвестно куда.
– Да-да-да! – говорил офицер.
– Он везет меня в Маньчжурию, а я не хочу в Маньчжурию.
– Ваш покровитель кто? Он знает ваших родителей?
– Знает.
– Ваш покровитель с согласия ваших родителей везет вас в Маньчжурию?
Ханако замолчала. В вопросах офицера она почувствовала не симпатию и готовность помочь, а опытность следователя. Действительно, она едет с согласия родителей, чем же она недовольна?
– Чем же вы недовольны? – спросил офицер.
– Я не хочу ехать в Маньчжурию… я хочу вернуться домой, – пробормотала Ханако. – Если у вас доброе сердце, посодействуйте мне. Вернувшись в Японию, я отплачу вам так, как вы укажете…
– «Отплачу, как вы укажете», – засмеялся офицер. – Что вы еще хотите? В Маньчжурии будет хорошо. В Маньчжурии будем мы.
Ханако начала объяснять, но слова у нее путались; остановив офицера, она надеялась на чудо: она расскажет ему про злого дядю, после чего офицер пожалеет ее и захочет принять участие в ее судьбе. Но теперь она знала, что у нее нет таких слов, которые мог бы понять этот человек.
Впрочем, он ее и не слушал. Он думал о том, что нужно увести ее в фанзу и поскорее лечь с ней. Но в фанзе кроме него были еще и солдаты. Он прервал Ханако:
– Пойдем со мной… туда! – Он указал на чащу кустов по берегу ручья. – Подожди меня, я принесу циновку.
Он торопливо поднялся, уверенный, что своим предложением приносит ей удовольствие, что разговор ее был только женской уловкой, а хочет она втайне того же, чего хочет и он. Офицер вскочил на велосипед и помчался за циновкой.
Когда он скрылся, Ханако побежала назад. В фанзе она бросилась на свой мешок с привязанным к нему памятным зонтиком. В ушах ее звучали слова: «Подожди меня, я принесу циновку». Одна из подруг о чем-то спросила ее.
– Очень жарко, – невпопад ответила Ханако.
Офицер дважды проехал на велосипеде по улице.
Под мышкой он держал циновку. Внимательно оглядев дом, он соскочил с велосипеда и вошел во двор. Он уже узнал, что она отсюда! Ханако показалось, что от отвращения она умрет. Спасение было в том, что покровитель по-прежнему отсутствовал, иначе офицер договорился бы с ним обо всем.
Покровитель появился только вечером, а вечером японская часть выступила в поход. Из-за двери фанзы Ханако видела своего офицера, важно шагавшего впереди солдат.
В сумерки во двор вошел китаец.
Худощавый покровитель встретил его гостеприимно. Хозяин-кореец принес вареную курицу, рис и овощи. Потом пиво и чай.
Ханако лежала ничком на полу, положив голову на мешок, ни на что не обращая внимания.
Очнулась от негромкого разговора около себя. Худощавый покровитель и китаец разглядывали женщин, которые укладывались спать.
– Это мой добрый приятель Чжан Синь-фу, – сказал покровитель, – он понимает в вас толк.
– Очень хорошие, очень хорошие, – одобрил Чжан Синь-фу, и мужчины вернулись к столу.
Разговор шел о делах, связанных с войной, о больших и малых прибылях. Приятели ели и пили. Уже совсем поздно они опять подошли к женщинам, разбудили их и выстроили в ряд.
– Ну что? – говорил по-китайски худощавый покровитель. – Ведь эта всех выше, не правда ли?
Выше всех была Ханако, разговор шел о ней.
Китаец попробовал пальцем упругость плеч и бедер.
– Ну что, по рукам?
– По рукам. Но я не уступлю ни копейки. Женщина высока и стройна. Таких вы мало найдете не только в Японии, но даже и в вашем Китае.
– Вы упрямый человек, – сдаваясь, сказал Чжан Синь-фу. – Хорошо: через полчаса я вернусь с деньгами.
Чжан Синь-фу ушел.
Худощавый покровитель выпил чашку пива, притронулся палочками к остаткам курицы, подозвал Ханако и приказал собрать вещи.
– Зачем? – спросила Ханако.
Покровитель не ответил. Он не считал нужным отвечать на глупые вопросы.
Чжан Синь-фу долго не возвращался. Женщины легли спать, покровитель тоже спал. Одна Ханако сидела на котомке, держа в руках зонтик с японским солнцем, который однажды увидел Юдзо.
Китаец наконец пришел, разбудил спящего, они присели на корточки и принялись считать деньги.
– Ну что ж, – проговорил покровитель, – бери ее и уходи.
Чжаи Синь-фу встал, потер руки и мелкой походкой направился к Ханако.
– Иди, – сказал он по-китайски и потянул ее за рукав.
– Иди, иди! – крикнул худощавый покровитель. – Теперь он твой хозяин.
Ханако подхватила котомку. На минуту ей стало жутко. До сих пор она ехала со своими, ее судьба была в какой-то мере общей судьбой. А теперь? Она сделала несколько шагов и остановилась. Она хотела спросить: «Куда я должна идти?», но покровитель торопливо приказал:
– Иди, не останавливайся. Он тебя купил.
Ханако вышла вслед за китайцем.
На улице было темно. Переливались звезды. Кто-то играл жалобно и печально на корейской скрипочке. Ханако положила котомку на голову и шла, стараясь не потерять из виду китайца. Время от времени он что-то кричал хриплым призывным голосом, и она шла на этот голос.
Пришли в небольшую фанзу. Несколько человек спало на полу, на циновках, одинокий фонарик стоял на столе. Китаец взял его, поднял над головой и снова осмотрел покупку. Он осматривал девушку внимательно, спереди и сзади, покачивал головой и причмокивал.
Ханако устроилась на канах. Несмотря на духоту, ей было зябко.
Утром китаец посадил ее в арбу, запряженную коровой, и корова медленно зашагала на запад.
9После поражения у Вафаньгоу корпус Штакельберга отступал с боями к Ташичао.
Частые дожди превращали дорогу то в бурлящие потоки, то в густую глину, где вязли люди, кони и колеса. Крики повозочных висели над дорогой.
У деревни Шалиньпу застряла пушка. Кони, рванув сгоряча, занесли ее в овражек, и она мертво привалилась на правое колесо, ушедшее в землю почти по ступицу.
Молоденький артиллерийский офицер, весь залепленный грязью, курил, безнадежно глядя по сторонам. Его канониры, сдвинув на затылок бескозырки, мрачно и устало курили тоже. Напротив зеленел распадок, по которому весело ревел мутный бешеный поток. Несколько солдат мыли в потоке сапоги и головы.
Пехота проходила мимо злосчастного орудия, стрелки поглядывали на измученных батарейцев, на намыленных коней.
– Где же ваши бомбардиры да фейерверкеры? – спросил мокрого, грязного фейерверкера взводный полуроты Логунова Куртеев. – Одна ваша пушка, а где вся батарея?
Фейерверкер махнул рукой:
– Приказ отправились исполнять.
Артиллерийский офицер подошел к Логунову, тяжело волоча грязные сапоги:
– Господин поручик, помогите!
Попросил он уныло, – должно быть, получал неоднократные отказы. Стрелки на марше подчас с завистью и недоброжелательством относились к артиллеристам: те проезжали на конях да на передках, в то время как пехота своими ногами месила грязь. Иные, может быть, даже с удовольствием смотрели на застрявшую пушку: «Любите, мол, кататься, любите и саночки возить!» Но когда Логунов, оглядевшись в поисках штабс-капитана Шапкина, чтобы доложить ему о просьбе артиллериста, и, не найдя его, приказал вытащить пушку, стрелки с готовностью бросились вниз.
Все оживилось вокруг пушки. Канониры и стрелки схватились за колеса, фейерверкеры вскочили на лошадей, лошади то бросались вперед, пытаясь рывком поднять орудие, то брали в стороны.
Пушка не двигалась.
Корж, покрытый грязью выше пояса, с закатанными по локоть рукавами, стоял рядом с ней.
– Братцы, да как же вы это ее посадили? – в сотый раз спрашивал он. – Ведь овраг… вот он, его за версту с дороги видно. Как же это вы посадили ее, матушку?
– Подводы стояли, у одной сорвался передок, стоят, уперлись друг в друга, – рассказывал бородатый фейерверкер, – ну, я и пошел в обход.
– Колья тащите! – приказал Логунов.
Куртеев с нижними чинами полез на сопку. Там рос мелкий дубняк, малопригодный для дела. Однако колья вырубили и стали подымать пушку.
– Еще немножко, еще совсем немножко, и она подастся, – торопливо уверял артиллерийский офицер, боясь, что Логунов скажет: «Ну, ничего с вашей пушкой не поделать, вросла она у вас в землю…»
Тонкие колья гнулись, пушка, казалось, еще глубже ушла в грязь. Бородатый фейерверкер страшным голосом понукал коней. Кони рвались, приседали, но брали недружно, окончательно выбившись из сил.
– Ведь вот страна… не грязь, а железо, – говорил артиллерийский офицер с заискивающей улыбкой, видя, что на лице Логунова действительно появилось рассеянное выражение, вслед за которым он должен был сказать свое: «Ну, ничего не поделаешь».
– Вы пробовали откапывать? – спросил Логунов.
– Как же, откапывали… да бесполезно! Сейчас же засасывает.
Корж сидел на бугре рядом с Емельяновым. Оба они свернули цигарки, солнце пекло. Корж был мокр от грязи и пота. Емельянов был значительно чище и даже как будто совсем не устал. И тут Корж вспомнил, что возле пушки он и не видел Емельянова.
– Ты что же, Емеля, мало пособлял? – спросил он.
Емельянов ответил не сразу.
– Базар около ей устроили. Так разве вытащишь?
– А как же вытаскивать?
– Вытащить можно.
– Так поди и вытащи.
– Вытащу, если не будете мешать.
Корж внимательно посмотрел на него:
– Пойти и доложить поручику, что ты берешься вытащить?
– И не такое еще вытаскивал.
– Доложить, что ли? – испытывая, спросил Корж.
– Доложи.
Корж встал, но идти медлил, ожидая, что Емельянов крикнет: «Постой, куда ты, тебе и сказать нельзя, сразу уж и пошел!» Но Емельянов молчал, и тогда Корж спустился с бугра и остановился около Логунова с рукой, поднятой к бескозырке.
– Ваше благородие, Емельянов говорит, что пушку можно поднять, а как поднять – знает он.
– Так чего же он не подымает? Пусть подымет.
Корж заторопился к пушке, крича:
– Емельянов, иди… его благородие велят!..
Артиллерийский офицер с сомнением посмотрел на высокого солдата, который медленно направился к пушке. Шел он широким шагом, ступая не в чужой след, как это делали все, а прямо по целине.
Солдаты у пушки расступились.
Емельянов обошел пушку со всех сторон, точно видел ее впервые. Потрогал колесо, ударил ногой по лафету.
Артиллерийскому офицеру все это показалось несерьезным. Что может придумать этот солдат?
– Надо ехать за ломами, – сказал он Логунову. – А куда ехать? В Шалиньпу нет ни одного.
Емельянов подошел к лошадям. Они стояли, понурив голову.
– А ну, отойди, – попросил Емельянов бородатого фейерверкера.
– Вот оказия: командует! – проговорил Куртеев, с удивлением смотря на Емельянова, у которого точно пропали его угловатость и неловкость.
Емельянов не обратил внимания на слова взводного. Он огладил коней широкой ладонью, похлопал по мордам, осмотрел упряжь, приговаривая:
– А ну, стой! А ну, не мотай! Да стой, говорят тебе!
И опять поправлял упряжь, и опять оглаживал и похлопывал. Кони поводили ушами и следили за ним глазами.
– Хорошие кони, – сказал он. – Такие две пушки вытянут. Но с конями, между прочим, требуется конскую душу знать.
«А ведь, пожалуй, вытащит», – подумал Логунов, с интересом следя за Емельяновым, этим не способным ни к чему солдатом.
Емельянов расстегнул ремень, повесил его на шею и сказал негромко бородатому фейерверкеру:
– На коня не садись, возьми повод и зови коней полегоньку, а вы… под второе колесо, – указал он солдатам.
Сам он положил руку на правое, глубоко провалившееся.
– Чудак человек, – усмехнулся Куртеев, – да что, этого не делали, что ли?
– Ну-ну, Куртеев! – крикнул Логунов. – Не мешай, пусть распоряжается.
Шесть солдат подошли к левому колесу, двенадцать рук ухватилось за спицы и шину.
– Но, но! – выкликал Емельянов однотонным, негромким голосом. – Но, но…
Лошади переступили ногами, фейерверкер зачмокал, Емельянов присел и подставил плечо под колесо.
– С ума, видать, сошел, – пробормотал Куртеев.
– Но, но! – повысил голое Емельянов.
Он широко расставил ноги и уперся плечом в колесо. Несколько секунд ноги его скользили, потом окаменели.
– Но, н-но! – натужно крикнул Емельянов.
Кони тянули, почти присев на задние ноги. Вдруг правое колесо дрогнуло, и пушка слегка выпрямилась.
– Под правое, под правое! – не своим голосом заорал артиллерийский офицер, бросаясь к пушке. – Помогите ему!
Пушка выпрямлялась все более и более. Четверо солдат подбежали к правому колесу, у которого дугой согнулся Емельянов.
– Не трожь! – бросил он.
Темное, загорелое лицо его стало медным. Он не двигался, но в этой неподвижности чувствовалось чудовищное напряжение.
Зрители обступили его плотным кольцом.
– Нет, не одолеть!
– Не говори под руку! Видишь, идет.
– Идет, да не выйдет. Она ведь вросши…
– Тише!
«Надорвется», – подумал Логунов.
Но в эту минуту колесо вырвалось, пушка тронулась; под колеса бросали колья, кони приседали; фейерверкер, выпучив глаза, тянул за поводья, пушку подталкивали, она въезжала на бугор.
– Черт знает что, – проговорил Логунов. – Ведь поднял!
Пушка стояла уже на дороге, на сухом, твердом бугре. Артиллерийский офицер, непрестанно повторяя «спасибо», угощал Емельянова водкой из своей фляги.
Потом он долго махал фуражкой вслед уходившему с полуротой поручику. Логунов шел, донельзя удивленным Емельяновым. «Смотри пожалуйста», – думал он.
Узкую дорогу сплошь забили отступающие войска, Строевые части нагоняли медленно тащившиеся обозы и обходили их по колени в грязи. Грязь была желтая, липкая, смертная, отнимавшая у человека все силы…
Грязь, чудовищная жара, солдатская выкладка, тяжелые сапоги, винтовка…
В грязи валялись сломанные колеса, передки, оглобли, разбитые, вернее, разорванные на части повозки.
Логунов шагал, как и все, грязный, мокрый. Длинный марш сменялся коротким отдыхом в деревне или на склоне сопки, Логунова вместе с другими офицерами вызывали к Свистунову. «Опять будем рыть окопы», – говорил Свистунов. Окопы рыли, и через день разгорался бой. Правда, не жестокий, не похожий на бой под Вафаньгоу. Японцы осторожно наступали, уверенные, что русские в конце концов уйдут сами, – зачем же лить кровь?
Наутро японцы действительно обнаруживали сопки покинутыми. С криками «банзай» занимали они русские окопы и на самом высоком месте водружали свое «восходящее солнце».
О чем Логунов думал в эти дни переходов и боев?
О японцах, о Маньчжурии и Китае, но больше всего о русском солдате, то есть о русском народе, к которому впервые стал так близок. Потому что в этом походе между солдатами и офицерами рушились многие из обычных преград. Все были вместе, и все было общее: и трудности до́роги, и превратности боя, и даже кухня, ибо буфет офицерского собрания исчез и солдаты за свой счет кормили офицеров. Он много разговаривал с Коржом. Разговоры с Коржом касались главным образом Дальнего Востока и дальневосточной жизни.
Корж охотно рассказывал про свою семью, которой он, видимо, гордился, про деда своего Леонтия – тигрятника и соболевщика. В Раздольном, когда дед пришел в Уссурийский край, было всего шесть изб, а Владивосток и на город не походил.
Рассказы Коржа нравились Николаю, они подтверждали его мысли о силе русского человека, о красоте и силе русских дальневосточных земель.
Разговоры с Емельяновым не удавались. Емельянов неизменно отвечал «так точно», «никак нет», и больше ничего не мог добиться от него поручик. Емельянов не был глуп, лицо у него было осмысленное, но что-то сковывало солдата. Возможно, дисциплина и трудность перешагнуть через ее рамки, а возможно, и что-нибудь иное, неизвестное поручику.
Ему казалось, что он знал своих солдат. В самом деле, он знал их имена и фамилии, знал, с какого года они в полку, из какого сословия, какой губернии, какого вероисповедания. Знал, насколько они способны или неспособны к службе, насколько радивы или нерадивы. Но все это знание, хотя толковое и внимательное, было, как он сейчас понимал, меньше всего знанием «своих людей».
Люди прятались за привычными рубриками и отношениями. И только вот сейчас, живя с ними дни и ночи, он, как будто на ощупь, узнавал то, что знал раньше головой: у каждого из них большая сложная жизнь. Особенно у запасных: у этого Емельянова, у Хвостова, солдата с некрасивым, но умным лицом, у рыжего веселого Жилина, худого, длинного, головой и шеей напоминавшего гуся.
Как жаль было Николаю, что он плохо понимал крестьянскую долю, не представлял себе жизни мещан, а о мастеровых знал только то, что успел узнать от Тани.
Мастеровые внушали ему невольное уважение. Многие из них думали над тем, что такое жизнь, и, несмотря на тяжелые условия своего труда и быта, читали книги. И когда он встречал внимательный взгляд Хвостова, питерского мастерового, он подчас хотел сказать ему что-то такое, из чего Хвостов понял бы, что поручик Логунов…
Тут мысли поручика Логунова теряли ясность, он не мог себе представить, что должен был Хвостов понять. То, что у Логунова есть сестра Таня и что несколько раз он по ее поручению возил нелегальную литературу, или то, что он вообще хочет блага всем людям и не сторонник разделения людей на классы и сословия?
Логунов не умел найти для этого слов, но все-таки поговорил с Хвостовым.
– На каком заводе ты работал? – спросил он его однажды.
– На Невском, ваше благородие.
– Я, Хвостов, тоже питерский. Невский завод…
Невская застава?…
– Так точно, ваше благородие.
– В армию ты попал с завода?
– Только не с питерского, ваше благородие. В последнее время я работал во Владивостоке, в Портовых мастерских.
– А там что, мастеровые не нужны?
Хвостов усмехнулся и внимательно посмотрел в глаза поручику. Минуту колебался, потом ответил:
– Так точно. У меня вышла маленькая неприятность. Из мастерских меня, изволите видеть, погнали.
– Плохо работал, что ли?
– Должно быть, коли стал неугоден.
Хвостов говорил с легкой усмешкой, что делало его разговор с офицером не похожим на обычный солдатский разговор. Эта усмешка понравилась Логунову.
– Всяко бывает, Хвостов, – сказал он.
Дни отступления заставили Логунова много думать о нашей военной тактике, о всем том, о чем говорили однажды ночью Неведомский и Топорнин. У него все более крепла решимость действовать согласно своим убеждениям.
Он написал несколько писем – Нине и домой. Когда он писал Нине, от него удалялись все волнения и возникало новое, ни на что не похожее волнение счастья. Правда, счастье было не полное, потому что он не знал, затронуто ее сердце или нет. Все его надежды основывались на том, что накануне отъезда она пришла к нему. Не мало ли? Но даже и сомнения не уменьшали сладкого ожидания счастья.
За дни отступления он сблизился с Шапкиным. Как командир роты, Шапкин ехал верхом. Но палящее солнце не щадило и верховых, а сердце Шапкина не выносило жары.
Он говорил Логунову:
– Война, батенька, – это затея для молодежи. Воевать должны люди в возрасте от шестнадцати до двадцати лет. Остальные пусть живут дома. Гарнизонную службу я еще могу нести, а война…
Фуражку он надвигал на самый нос, но короткий козырек не спасал. Нос обгорел, кожа на нем лупилась.
Мокрая дорога, размолотая колесами, намятая копытами и сапогами, подсыхала комьями и валами. И невозможная дорога, и солнце, и все, что двигалось по дороге вокруг Шапкина, – все казалось ему неправильным, ошибочным. Штабс-капитан вспоминал свой офицерский барак в Шкотове и жену. Он особенно любил ее в бледно-желтом в горошинку капоте. Она была выше, полнее, здоровее мужа и была еще молода. Она не была красива лицом, но красота женского лица мало трогала Шапкина. Его влекло женское телесное здоровье, а здоровья этого у жены было вдоволь. Она раскопала около барака грядки и посадила на них калифорнийскую землянику, сама доила корову, обмывала детей и гладила белье. Денщики стирали, но гладила она.
Она ждала полковником своего штабс-капитана, который мучился теперь по жаре верхом на монгольской лошадке.