Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 117 страниц)
С раннего утра Грифцов знакомился с городом.
Город был южный, все здесь было не так, как в Питере или Москве. Жаркое солнце, пышные бульвары, многоводная река, полная пароходов, буксиров, барж; базары, громкий, шумливый торг. Извозчик провез его по заводским кварталам, мимо заводов «обществ» бельгийских, франко-русских и прочих. Далеко живут хозяева, капиталисты и банкиры, а здесь, на русской земле, стоят их заводы… Вот судьба русского человека!
Знакомясь с городом, Грифцов, как всегда в таких случаях, запоминал расположение улиц, переулков, высматривал проходные дворы, оценивал высоту заборов. Все могло пригодиться в критическую минуту.
Поэтому он чуть ли не последним подошел к дому либерального адвоката, где было намечено собрание.
Одной стеной дом выходил на улицу, тремя остальными – во двор, усыпанный желтым песком. За двором к реке спускался сад, и здесь, на самом обрыве, сейчас сидели гости в шляпах, в картузах, а иные даже в форменных фуражках.
Первым в саду Грифцов увидел Цацырина, который не сводил глаз с калитки.
– Слава богу, – сказал Сергей, – а я уж напугался за вас.
Утром он узнал, что самойловские работницы, уже решившие бастовать, передумали. Пойдут с жалобой на хозяина к губернатору. «Бастовать боязно, говорят. Лучше губернатору пожалуемся. Ты что, сукин сын Самойлов, спросит губернатор, слово давал? Давал… Обещал? Обещал… Так как же ты, этакий-разэтакий, нарушил свое слово? Бог это позволяет, или царь?» Вот и решили идти, не собьешь их с этого.
– Значит, от забастовки и от поддержки рабочими других заводов отказались?
– Отказались. Пойдут просить.
Либеральный адвокат вышел на поляну. Протянул к собравшимся руки и сам себе пожал их, что означало, что он пожимает руки всем.
– Господа, будем совещаться здесь или в доме? Преимущества вот этого лона природы… и преимущества зала в доме… – Адвокат пространно развил свою мысль.
Решили совещаться на поляне.
Открыл собрание мужчина в белом кителе, бухгалтер, главный организатор завода «Итальянского общества».
– Господа, наш город переживает чрезвычайный момент, и очень хорошо, что к нам прибыли товарищи из Питера. Они помогут нам… Предоставим слово…
Грифцов поднялся. Он сказал, что желание женщин пойти к губернатору с жалобой на хозяина – это неизбежная ступень в развитии рабочего сознания: еще верят власти и думают, что она обуздает капиталиста! Отговаривать бесполезно, но нужно предупредить, что со стороны властей неизбежно будут эксцессы. И в ответ на эти неизбежные проявления произвола нам, товарищи, нужно готовить общегородскую стачку. Может быть, поддержать ее железнодорожным узлом?! Может быть, почтой и телеграфом?! События возникли на экономической почве. Стихийное недовольство, стихийную демонстрацию мы должны превратить в политическое недовольство и политическую демонстрацию… так, товарищи!
Он говорил сжато, точно и чувствовал, что подчиняет себе собрание.
– Слишком ответственно наше время, слишком знаменательно, чтобы нам можно было остаться пассивными наблюдателями, регистраторами; надо идти к цели – революции – и этой цели подчинить все.
Глаголев стоял, прислонившись плечом к стволу старой груши, слушал и помаргивал веками. Это помаргивание придавало ему простодушное, недоумевающее выражение, и с этим недоумевающим выражением он стал говорить…
Его знали почти все, если не в лицо, то понаслышке, Грифцова знали немногие.
– Я понял предыдущего оратора так, – начал Глаголев тоненьким голосом, всегда производившим странное впечатление, потому что этим тонким голосом говорил рослый, плечистый мужчина. – Я понял предыдущего оратора так, что идти к цели, к революции он думает путем политической демонстрации… Я позволю себе спросить вас, уважаемый товарищ: в понятие политической демонстрации вы вкладываете забастовку или также и уличное шествие?
– Если потребуется, то и уличное шествие…
– Итак, следовательно, в данном конкретном случае вы предлагаете учинить уличную демонстрацию рабочих фабрик и заводов и сочувствующей нашему движению интеллигенции? А скажите, уважаемый товарищ предыдущий оратор, не считаете ли вы нужным вооружить демонстрантов знаменами и лозунгами: «Долой самодержавие!» и «Да здравствует восьмичасовой рабочий день!»?
Он щурился, помаргивая веками, и странно: его тонкий ломающийся голос больше не казался не соответствующим ему; наоборот, казалось, что только этим голосом и можно передать все оттенки мысли, которые сейчас встают перед ним.
– Да, считаю.
– Так, так… Я вот что еще предполагаю, господа… Я предполагаю, что предыдущий оратор, который говорил довольно торопливо… только в силу торопливости не упомянул крестьян… Может быть, на эту демонстрацию следует пригласить еще и крестьян из соседних деревень?.. – Глаголев наклонил голову и смотрел исподлобья на собрание и на Грифцова.
По поляне пробежал смешок. Несколько человек оглянулось на Грифцова. Он сидел спокойно, оперев подбородок на кулак. Однако румянец выступил на его щеках.
– Да, и крестьян! – отчетливо сказал он.
– Ну, вот видите… и крестьян!.. – Голос Глаголева сломался, но всем показалось, что именно вот так, сломавшись, он как раз и подчеркнул то, что нужно было подчеркнуть. – Вот видите, куда призывает нас молодой оратор… Проанализировав его короткую речь, мы можем установить, что цель, к которой он нас зовет, имеет очень мало общего с революцией. Для нее есть специальное слово – бунт! Да-с, уважаемый оратор, бунт! И если она даже и не будет бунтом, то всеми русскими людьми будет, к сожалению, воспринята как бунт. Вы не настолько наивный молодой человек, чтобы не понимать, куда это приведет. Я говорю с полной ответственностью: подобные демонстрации наше движение к революции не только затормозят, но в худшем случае даже и вовсе приостановят.
– Возмутительно! – Грифцов не хотел крикнуть этого слова, но оно вырвалось само собой.
– Вы посудите сами, – сказал совершенно тонким голосом Глаголев, – предыдущий оратор недоволен тем, что я проанализировал его выступление; он хочет, чтоб я и все мы некритически восприняли его демагогическую речь и подчинились ему. А мы здесь не в ораторском искусстве упражняемся, а призваны руководить судьбами русской революции!
Глаголев отступил к стволу груши и снова прислонился к ней.
По тишине, воцарившейся после его выступления, Глаголев понял, что победил своего бывшего ученика, который здесь, как и в Питере, хочет выступать вожаком от имени ленинских идей!.. Молод Ленин и невозможно прямолинеен! Глаголев чувствовал, что победил, но что в нем все дрожит – не от волнения, нет, а от какого-то странного чувства, более всего похожего на ревность.
4В полдень самойловские фабричные пошли к губернатору просить управы на своего хозяина. Они долго стояли на площади перед губернаторским дворцом, смотрели на массивные белые колонны подъезда, на огромные окна нижнего этажа и небольшие второго. Окна были закрыты, двери тоже. День был жаркий… Просители не заметили, как из боковых улиц вышли полицейские, зацокали подковами казачьи лошади.
К фабричным подошел полицейский офицер и сказал:
– Его превосходительства господина губернатора нет… Еще не изволил вернуться… А вот с вами хочет поговорить господин полицеймейстер… Но не здесь, а в городском саду… пожалуйте, любезные, в городской сад.
Офицер был молод, белобрыс, зеленый мундирчик сидел на нем щегольски. Офицер не был страшен, он был веселый, мирный.
– А к вечеру губернатор вернется? Мы подождем до вечера… Нам уж все равно, господин офицер!
Офицер улыбался. Ему нравилось, что он один, не боясь, подошел к толпе бунтовщиков и разговаривает с ними запросто. Справа на шарфе у него висел револьвер в желтенькой кобуре.
– Вы все свои жалобы сообщите господину полицеймейстеру. Чего терять время? Кончится тем, что и полицеймейстер уедет!
Толпа медленно стала поворачиваться. Полицейский прикинул на глаз, сколько их… Около тысячи!
Фабричные направились к городскому саду – старому, тенистому, обнесенному высокой чугунной решеткой. Это был сад господский, куда простонародье не допускалось.
Справа по улице казаки, слева казаки… Зачем казаки, господа хорошие?
Полицейские впереди, полицейские сзади. Зачем столько полицейских?
Через узкие ворота прошли в сад. Около цветочных клумб ресторан. Прошли мимо ресторана. Площадка, на которой по воскресеньям играет музыка… Мимо площадки!
Лужайка, очень красивая, обсаженная серебристыми елями. В лесу ели темно-зеленые, а здесь точно посыпаны толченым сахаром…
Вся тысяча женщин поместилась на поляне… Вот какая большая поляна! Все понятно, только непонятно, зачем столько казаков и полицейских?
– Тише, не разговаривать! Раз губернатор или полицеймейстер, как же без полиции? Тут требуется полное соблюдение всего.
– Соблюдение-то соблюдение… Соблюдай, если мужики бунтуют, а ведь здесь бабы пришли пожаловаться: по пятнадцати копеек на день украл! Так прямо и вынул из кармана!
Разговоры смолкли. На дорожке показался офицер. По тому, как он был важен, как, несколько отступя, сопровождали его другие офицеры, все догадались, что это и есть полицеймейстер.
– Ну что? Чем недовольны? – ощупывая взглядом женщин, стоявших впереди, начал полицеймейстер. – Скинул вам господин Самойлов по пятнадцати копеек?! Так он свои деньги скинул, не ваши… Ведь он своими деньгами платит вам! И если хозяину выходит расчет скинуть, он скидывает. Хозяин есть хозяин, чем же вы недовольны?
Слова полицеймейстера были до того неожиданны, что минуту все молчали… Хозяин над своими деньгами хозяин!
Но над своими ли?
– Наши это деньги, ваше высокоблагородие! – крикнула Настя. Она стояла в первом ряду, и полицеймейстер сразу обернулся на звучный голос. – Наши… потом и кровью!
– По пятнадцати копеек на день скинул… четыре с полтиной в месяц! – закричали со всех сторон. – Обещал надбавить, а сбавил!
– Бога не боится! Ваше высокоблагородие!.. Прикажите… Ваше высокоблагородие… не боится…
Полицеймейстер уперся глазами в красные губы стоящей перед ним Насти. Фабричная девка стояла гордая, высокая, красивая – верховод, должно быть… Я тебе поверховожу… Сегодня фабричные девки выставляют требования, завтра – заводские мужики! Не потворствовать надо, как хотел Зубатов, а гнуть в три погибели!
– Что вам, денег не хватает? – закричал он, упираясь глазами в Настю. – Не хватает рубля, вышла на улицу, подняла подол – вот и заработала.
Сказал, вытаращил глаза и взмахнул рукой.
Из-за деревьев выбежали пожарники со шлангами и стали бить женщин в упор тяжелыми потоками воды. Податься было некуда, били со всех сторон.
И когда избили, а многих избили до того, что уложили на землю, – место их заняли казаки.
Полицеймейстер решил продержать просительниц на этой поляне целые сутки.
Будут знать, как в хозяйских карманах считать! Сегодня против хозяина, завтра против царя!
Все эти подробности Грифцов узнал в книжной лавке, куда зашел вместе с Цацыриным.
Хозяин, высокий человек в очках, посмотрел на вошедших поверх очков, выслушал от Грифцова: «Я хотел бы купить у вас несколько томов Майкова», – ответил: «Я давно отложил вам Майкова… наконец-то вы подошли, я чуть не продал его… Пройдемте».
Грифцов и Цацырин прошли в маленькую комнатку за лавкой, занятую стеллажами; между ними ютился столик, на нем чайник, стакан чаю и французская булка.
Из-за стеллажа вышел Епифанов, поздоровался с Цацыриным и вопросительно посмотрел на Грифцова.
– Это товарищ Антон, – сообщил Цацырин. – Да, да, тот, о котором я тебе говорил.
Присев за столик, Епифанов стал рассказывать о событиях на губернаторской площади и в городском саду.
Рассказывал угрюмо, сдержанно, и в этой угрюмой сдержанности Грифцов почувствовал ту степень внутренней силы, которая толкает человека безраздельно отдать себя делу.
– Ваш завод Дитмара… Он поднимается? – прямо спросил Грифцов.
– Как один… работу уже бросили. А я… я готов на все…
Он побледнел, сунул руку в карман и вынул револьвер.
– Револьвер нам сейчас не нужен, – предупредил Грифцов. – Солидарность нужна. Демонстрация этой солидарности!
Епифанов опустил глаза и усмехнулся.
– Наверное, это так, товарищ Антон, а вот как вспомню, что полицеймейстер, ученый человек, который имеет чины и ордена, сказал моей Насте и всем нашим женам и дочерям идти на улицу и поднять подол… Не могу! Сучку свою он не пустит на улицу для всеобщего пользования.
Через час Грифцов проезжал по городу на извозчичьей пролетке. Обыватели всех возрастов толпились на площади и на улицах, прилегающих к саду. Дальнейший путь преграждали казаки. Лошади перебирали ногами, мотали головами, казаки, лихо на затылки и на уши посадив фуражечки, сурово поводили глазами, у каждого на руке нагайка… Шашки, винтовки.
– Господа, осадите! – это осанистый пристав подходит к хорошо одетым горожанам, стоящим на краю тротуара. – К чему, господа? Нездоровое любопытство, честное слово! – Лицо у него полное, усики ровно подстрижены, грудь хорошо выпячена, на руках белые перчатки.
– Почему же нездоровое? – спрашивает его господин в чесучовом костюме, черном галстуке и широкополой панаме. – Это, если разрешите, касается абсолютно всех. Рассказывают, что меры воздействия, принятые полицией…
– Господа, прошу… Меры воздействия? Самые отеческие… Господа, господа… прошу…
Пристав проходил дальше.
Из магазинов выглядывают хозяева, – покупателей сегодня нет.
Грифцов проехал на пустырь, за которым расположился завод Дитмара. На заводе все готово, ждут только сигнала. Сил много, но настоящей организованности нет! Глаголев сделал свое дело: организация раскололась, заводы остались без руководителей. Разве можно выиграть бой, если у армии нет штаба! Но недалеко то время, когда он будет! Все силы на создание штаба!
Извозчик повернулся к седоку и указал кнутом: из-за бугра показались люди, над ними – красный флаг.
Грифцов соскочил с пролетки. Извозчик принял двугривенный и отъехал в сторону. Пять человек, с тростями в правых руках, наперерез колонне пересекают пустырь. Все пятеро смотрят на Грифцова и проходят к серому забору, за которым пыльная улочка… Надо быть очень осторожным… Вот попался на глаза этим пятерым! Но не хочется никакой осторожности… Чувство, близкое к восторгу, охватывает Грифцова… Демонстранты приближаются… Много! Весь завод! «Долой самодержавие!»
Извозчик что-то кричит, но Грифцов уже идет, почти бежит навстречу рабочей колонне; она шагает стройными рядами, вьется, вьется над ней красное знамя, и вдруг взвилась песня… Сначала поют двадцать, пятьдесят человек, те, кто знает слова, но вот сотни голосов без слов подхватывают мотив, – мотив торжественный, величавый, от которого мороз подирает по коже.
5Глаголев тоже вышел на улицу. Сначала он решил не выходить вовсе. Поведение Грифцова возмутило его. Молодой человек дошел до того, что на собрании, где должен был решаться важнейший вопрос тактики, выступил первый, пытался захватить в свои руки инициативу и преступно повернуть события на путь безобразий! Оскорбительное выступление, не считается ни с чем. Как, впрочем, и все ленинцы!
На душе было скверно, глодала обида, вспоминался Петербург, петербургская квартира и то, что ему удавалось до сих пор существовать легально. Не есть ли это, в конце концов, правильная позиция? К чему какое-то болезненное преклонение перед подпольщиной! Появляется из подполья революционер, точно нимбом осенен, – смотрите и преклоняйтесь: он из подполья!
Улицы были полны. Все взволнованы, встревожены, испуганы. Глаголев всматривался в лица… Однако испуга он не читал… возбуждены… да!
Если стихия выплеснулась из берегов, то при современном положении вещей надо стараться поскорее ввести ее в берега, не раздувать пожар, а тушить… Безумие, самонадеянность, мальчишество! А если… подлость?
Пробирался в толпе, прислушивался, всматривался и вдруг увидел петербургского адвоката Андрушкевича. Обрадовался ему, как брату родному. Взял за локоток, пожал, многозначительно причмокнул.
– Да, да, – сказал Андрушкевич. – Теперь во всей России так… Империя идет к финишу.
В конце улицы гарцевали казаки. Здесь нужно было пробираться, как в церкви, плечом вперед… Разрешите! Позвольте!
А в сущности, зачем идти дальше?
Сзади нарастал шум, донеслись звуки песни, – все повернулись, уже никто не интересовался казаками. Побежали гимназисты, прихватив руками фуражки. Толпа на улице подалась вперед и остановилась, точно человек вздохнул и окаменел в этом вздохе.
– Черт знает что такое! – бормотал Глаголев, оттиснутый вместе с адвокатом к стене.
Красное знамя, высоко поднятое над толпой, ударило его по глазам… «Долой самодержавие!» Взглянул на Андрушкевича, у того подергивалась щека.
Перед демонстрантами двигались цепи полицейских; полицейский офицер предлагал прекратить пение и вернуться назад, но голоса его не было слышно, а на отчаянные взмахи рук никто не обращал внимания. Потом офицер побежал вперед и выстроил полицейских шеренгой. Но колонна рабочих продолжала идти, и полицейским ничего не оставалось, как пятиться перед нею.
И толпа на тротуарах пятилась, хотя пятиться было уже некуда; Глаголева прижали к стене дома так, что он мог дышать только выпростав руки…
В передних рядах демонстрантов Глаголев увидел Грифцова и Цацырина: «Подлецы! Социал-демократы!»
Пение стихло. На какую-то минуту стало невозможно тихо. Пристав выхватил шашку и закричал сорвавшимся голосом:
– Назад! Назад! Долой! Готовьсь!
Полицейские тоже выхватили шашки.
Передние ряды рабочих рванулись и побежали прямо на полицейских, на их шашки.
Закипела свалка… С тротуаров бросились в подворотни, подъезды, в двери магазинов; вылетали двери, дробились стекла. Глаголева и Андрушкевича втиснули в булочную. Загремел опрокинутый прилавок. Глаголев собственными ногами продавил его тонкую дощатую стенку, причем больно оцарапал ноги. На улице раздались выстрелы. Один, другой, третий!
– Побежали! Побежали!
– Кто побежал?
– Полиция побежала! Ура! Прорвались к саду!..
– Казаки… где казаки?
Те, кто стоял на подоконнике и в витрине, раздавив подметками слоеные пирожки и сдобу, уже не видели на улице казаков, – должно быть, казаки тоже бежали.
Двенадцать тысяч рабочих ворвались в сад, пожарные были изловлены, избиты, бочки расщеплены, лошади отпущены; они носились по улицам, наводя панику и придавая городу вид настоящего поля сражения.
Самойловские работницы, окруженные плотной стеной демонстрантов, возвращались к себе, на окраину.
…Глаголев выбрался из булочной одним из последних. Измятые кусты, оборванные ветви деревьев, битые стекла. Двери магазинов спешно закрывались… Город приобретал какой-то разгромленный вид. Показались казаки; Глаголев завернул в первый попавшийся двор.
6Сначала Епифанов решил идти вместе с демонстрантами и пустить в ход оружие там, где это будет необходимо. Скажем, налетит казак, взмахнет шашкой – пулю ему в живот, с седла долой. Подбежит городовой, взмахнет шашкой – и ему пулю. Но затем он стал думать, что пользы от этого будет мало – другие казаки и другие городовые немедленно его уничтожат.
Пускать оружие в ход надо не так, а обдумавши. Поэтому с демонстрантами он не пошел, считая, что там обойдутся и без него, а он сделает дело поважнее.
Вечером в трактире на набережной он встретился с Дядей – социалистом-революционером, выступавшим в доме либерального адвоката. Они видались уже несколько раз, и Епифанов убедился, что Дядя страшной ненавистью ненавидит царя, жандармов и капиталистов. В этой ненависти все было просто и ясно. Не нужно ни уговаривать, ни спорить, ни объяснять, надо убивать. Смерть врага – самый хороший разговор с ним…
– Они убивают нас медленной смертью, а мы их быстрой. Мы милосерднее, правильно я думаю? – спросил Епифанов.
– Ты думаешь правильно, – подтвердил Дядя.
Принесли водку и закуску.
За средним столиком сидели матросы с буксира, пили и таинственно, вполголоса разговаривали, поглядывая по сторонам. За остальными столиками были пьяные и полупьяные компании.
Но разговоров, обычных пьяных разговоров не велось. Говорили о том, что случилось сегодня днем в городе. Одни были участниками событий, другие очевидцами. Мастеровой в картузе с оторванным козырьком в сотый раз рассказывал, как бежал от него городовой и как он, пустив ему под ноги дубину, опрокинул блюстителя порядка на мостовую.
– Все они, сволочи, храбры, когда мы в одиночку, каждый за себя, а вот когда один за всех и все за одного, тут шалишь, кишка тонка.
Дядя выпил стакан водки и ел селедку с луком и холодной картошкой. Глаза его горели, он рассказывал о тюрьмах, провокаторах и жандармах. Это был страшный мир, в нем действовал только один закон: закон уничтожения.
– Враг тебя, а ты врага, – задумчиво говорил Епифанов, смотря в пылающие глаза Дяди. – Да, крепкий закон, другого не придумаешь.
Водки он выпил всего стопочку. Ненависть, которая опаляла его, была пьянее водки. Зачем же тогда зелье?
Два человека заслуживали смерти в первую очередь: Самойлов и полицеймейстер. Но казнь полицеймейстера требовала большой подготовки, с Самойловым обстояло проще… Надо начать с Самойлова.
– По утрам он распивает с управляющим кофе. Скажу: мне нужно к самому,важное донесение сделать. Допустят… Я его, товарищ Дядя, и представлю ко всевышнему.
– Одобряю! Я в вашем городе тоже скоро возьмусь за дело… Ты приведешь в исполнение, потом я… Я люблю бомбу… берет наверняка.
– Пуля, если подойдешь вплотную, тоже наверняка…
Вдруг подъехал казачий патруль. Урядник приказал закрыть заведение.
– Ничего не поделаешь, господа, – говорил хозяин, – прошу честью.
Дядя пожал Епифанову руку и ушел. Посетители шумели, ругали казаков, выходили нехотя, но в конце концов вышли все.
Остался только Епифанов, ожидая сдачи с трехрублевой бумажки, да детина, весь заросший черным волосом. Он и его женщина занимали отдельный столик и не обнаружили никакого желания уходить.
– Господин любезный, очень прошу, – уговаривал хозяин.
Господин любезный не отвечал, наклонялся к женщине, клал ей руку на грудь, ко рту ее подносил рюмку.
– Ну? – угрожающе спросил он хозяина. – Чего стоишь?
Хозяин развел руками и отступил. Епифанов все это видел. Теперь он нарочно задерживался, любопытствуя, что будет, если детина не подчинится казакам.
Еще добрые четверть часа просидел в пустом трактире заросший волосами детина, поил свою подругу вином и целовал ее в губы.
Женщина была скорее хороша, чем нехороша, – молодая, кудрявая, белотелая.
«Такие девки дорого себя ценят», – подумал Епифанов; в эту минуту в трактир вошли трое полицейских во главе с приставом и направились к детине.
– Да вот, не выходит он! – запричитал хозяин.
Детина медленно поднялся. Он был на целую голову выше всех присутствующих и предупредил:
– Не подходи!..
Будь это в другой день, полицейские, возможно, поостереглись бы. Но сегодня все они были злы, их гнали демонстранты, улюлюкали мальчишки, всему составу полиции губернатор за трусость и непринятие энергичных мер во время демонстрации сделал жесточайший выговор.
– Ты еще разговаривать! Бери его! – крикнул пристав.
Трое бросились на одного. Детина взмахнул кулаком, но он был пьян, оступился, его ударили по голове рукояткой револьвера, он упал. Женщина заголосила. Хозяин подбежал к ней и схватил за плечи, детине вязали руки, пристав, только что ударивший его сапогом, развернулся и всадил кулак в лицо женщины. Брызнула кровь.
Епифанов дрожал. Минутами он совершенно терял себя, ему уже казалось, что он выхватил револьвер, уже стреляет… Зубы его стучали, на лбу выступил пот, и, когда мимо него повели арестованного, он вышел следом.
То, что произошло дальше, не могло не произойти. Вся ненависть, вся ярость его сосредоточились на насильниках, избивших и тащивших в участок ни в чем не повинного человека. Сам собой обнажился револьвер, сам собой прогремел выстрел, и пристав, взмахнув руками, грохнулся на мостовую. Еще и еще нажимал Епифанов собачку, гремели выстрелы. Полицейские, бросив добычу, бежали.
Епифанов освободил от веревок арестованного, детина подвел его к фонарю и всмотрелся.
– Это ты? Вот грохнул! Вот, друг… грохнул… Пока буду жив, не забуду. И ты запомни: спас Павку Грузина.
Он побежал в переулок.
Епифанов никуда не побежал. Спотыкаясь, шел он мимо заборов, закрытых калиток и пустырей. В душе сразу стало спокойно и пусто. И вместе с тем было что-то такое, что напоминало радость: одного уложил. И как просто!
Впереди загрохотали колеса. Неслись брички, пролетки. Епифанов инстинктивно свернул в переулок, еще в какой-то.
Домой не пошел. Во-первых, могла заметить полиция, во-вторых, сейчас домой было ни к чему. Вот когда он все дело сделает, тогда подаст Насте весточку о себе.
Страшно захотелось спать. Спать, спать, во что бы то ни стало! Ночевал у продажной женщины. Она была высокая, широкая в кости и на вид жесткая. И глаза у ней были жесткие… Епифанов положил на стол полтинник, лег не раздеваясь на кровать и закрыл глаза… Женщина о чем-то спрашивала, нагнувшись к его лицу; он не отвечал, он видел полицейского на мостовой… и то, что будет завтра. Спать, спать… Он провалился во тьму.