Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 81 (всего у книги 117 страниц)
Квартирохозяйка Цветкова поставила на столик борщ и тушеную морковь. Анатолий Венедиктович собрался уже обедать, но в окно постучали. Вышел, приотворил дверь – на крылечке пожилая женщина. Сказала условные слова. Красуля впустил ее.
В комнате она сняла платок и проговорила хорошо знакомым голосом Маши Малининой:
– Здравствуйте, Анатолий Венедиктович!
– Чур, чур меня!.. Отлично, великолепно, молодец! За это хвалю, а то мы всегда ходим напролом.
Стройная Маша сейчас стояла перед ним пожилой, раздобревшей женщиной в старомодном пальто. Расстегнула пальто, сняла. Расстегнула юбку, сняла. Под ней оказалась вторая. За подкладкой пальто и между юбками – листовки. Маша вынимала их с невольной гордостью, пачечку за пачечкой, – вон, мол, сколько я нанесла вам сегодня!
Красуля хмуро смотрел на нее, приговаривая:
– Молодец, молодец, исключительный молодец! Ты, Маша, бесстрашна и ловка.
Маша раскраснелась, даже сквозь грим проступил румянец.
– Здесь четыре сотни, Анатолий Венедиктович, а с ранее принесенными у вас уже две тысячи. Здорово, правда?
– Да, Машенька, исключительно здорово, На этот раз мы превзошли самих себя.
– Вы еще ничего не отдали?
– Что ты… конечно, уже… и очень значительно.
Маша присела на кушетку. Красуля стоял, хмуро смотря на листовки. Маша подумала: он согласился работать и работает. На первое время он, наверное, только подчиняется решению комитета, но потом он убедится, что мы правы, и отступится от своей ошибочной точки зрения. Он поймет, все-таки он революционер! И Глаголев поймет.
– Анатолий Венедиктович, помочь вам прибрать?
– Не беспокойся, все сам приберу… – Он накрыл листовки плотной желтой оберточной бумагой. – Хочешь, угощу тебя тушеной морковочкой. Отлично приготовляет моя хозяйка.
– Съела бы, Анатолий Венедиктович, но не рекомендуется сейчас задерживаться. Сейчас они рвут и мечут, как с цепи сорвались.
– С последним согласен.
Вторую юбку Маша свернула пакетиком, точно вышла с заказом от портнихи, надела пальто, накинула платок…
Проводив гостью, Красуля послушал у дверей, как замирают ее шаги и не раздадутся ли вслед за ними вторые, подозрительные.
Потом вернулся в комнату и перенес листовки в тайное место за шкафами.
Нахмурив брови, смотрел он на борщ и морковку. Обычно он съедал все, приготовляемое Цветковой, но сегодня не съел, душу его наполняли бурные чувства. Он не мальчик, он жил, страдал, боролся. Самое дорогое для него – его мысли, его престиж! Уважение, которым он пользовался, право руководить! В последнее время его оттерли от всего, все полетело в тартарары. Даже в корабельной мастерской, где он работал столько лет, далеко не все слушают его. Перед Глаголевым стыдно.
Он чувствовал, что в борьбе с большевиками он готов на все. Нет того, чего бы он не сделал.
– Грушенька, уберите! – крикнул он, выйдя в коридор.
Цветкова, кокетливо приодетая, выглянула из своей комнаты.
– Вы уходите, Анатолий Венедиктович? И не обедали! Не беспокойтесь, я наведу у вас порядок.
– Наведите, наведите, Грушенька!
На площади у Лавры он взял извозчика. Ехал, откинувшись в угол коляски, видя перед собой темную широкую спину, слушая стук подков. По Владимирскому шел пешком, свернул в переулок. Из ворот выглянул господин в пальто с поднятым воротником:
– Вы из Москвы?
– Из Владимира, – ответил Красуля.
– Тогда сюда…
Незнакомец указал на ворота.
Во дворе к Красуле приблизилась женщина.
– Мне кажется, сударь, вы устали?
– Но до цели дойду!
– Вот по этой лестнице…
В небольшой комнате, столовой, заседал Петербургский комитет.
Анатолий Венедиктович тотчас же заметил, что за столом нет Антона и еще нескольких большевиков. Меньшевиков много.
Глаголев сидел, как всегда, несколько в стороне и курил сигару. Красуля подошел к нему, поздоровался, спросил тихонько, нет ли инструкций от ЦК.
Глаголев кивнул головой. Кивок мог означать и то, что инструкции имеются, и то, что их нет.
– По какому поводу, Валериан Ипполитович, и что наших милых не видно?
– Собрание экстренное, чрезвычайное, по поводу антивоенной демонстрации… А большевички явились… но не в полном составе – троих, и самых главных, нетути…
– Ну и слава богу, Валериан Ипполитович!
– Аминь!
Председательствовал Глаголев. Он сразу же объявил, что демонстрация невозможна: полиция про нее осведомлена, начались аресты и будут всё усиливаться, и, так как не все рабочие настолько развиты, чтобы сознательно участвовать в демонстрации и отстаивать требования комитета, демонстрация неизбежно выльется в столкновение с полицией и войсками. Несомненно, что размер манифестации, ее неизбежный бурный характер испугают либеральную часть общества и тем самым повредят делу революции. И если раньше сторонники меньшинства не соглашались на демонстрацию, а потом под давлением большевиков согласились, то, рассмотрев вопрос в третий раз, меньшинство заявляет, что согласиться не может.
Большевики выступили со своими прежними доводами, но большевиков было немного, и меньшевики, не стесняясь, мешали им говорить, кричали, стучали, а друг Красули Куприянов даже засвистал, заглушая слова широкоплечего черноволосого рабочего, который наконец обратился к председателю с просьбой навести порядок.
– Что поделать, – сказал Глаголев своим высоким ломающимся тенором, – ваши слова возмущают товарищей. Высказывайте более разумные, соответствующие логике истории мысли. Все ясно. Я ставлю на голосование вопрос об отмене демонстрации.
Красуля следил за поднявшимися руками. Большинство! Антивоенная демонстрация отменена.
Большевики сгрудились у окна. Черноволосый подошел к Глаголеву:
– Почему присутствуют не все члены комитета? Где товарищ Антон?
Глаголев пожал плечами:
– Успокойтесь, товарищ. Совещание экстренное, поэтому мы не всех по техническим обстоятельствам могли известить. Вы сами знаете: такие обстоятельства законны.
– Иной раз некоторые обстоятельства отдают подлостью.
– Но, но! – высоким гордым тенором произнес Глаголев. – Кто дал вам право?
Большевики один за другим покидали заседание.
Куприянов подозвал Красулю:
– Нас просят остаться еще на несколько минут.
Красуля кивнул головой.
… Через полчаса он вышел во двор, оттуда на улицу. Мелкий дождь несся с шорохом по улице. Красуля вспомнил Машино посещение, на секунду стало не по себе, но он быстро отогнал неприятное чувство. Несмотря на дождь, он прогулялся по Владимирскому, постоял на углу Невского. К «Палкину» уже подкатывали лихачи. Военные шинели, котелки, цилиндры, форменные фуражки. Молодой человек задел Красулю плечом: «Пардон!» Он шел по лужам без калош, в щегольских ботинках, слегка опираясь на трость.
Фонари и витрины сияли сквозь дождь, вдалеке показывались сияющие пятна и плыли над улицей. Только вблизи за ними вырисовывались крупы коней и темные, блестящие контуры экипажей.
Звонила конка. Коночник крутил тормоз. В этот поздний час конки шли почти пустые, лошади устало трусили.
Красуля сел в конку. Демонстрацию отменили! ЦК, ЦО, Совет партии – всё в их руках!
Глаголев молодец. Твердо проводит линию ЦК. Каких-то двадцать два большевика собрались и решили… Подумаешь!
В комнате было тепло. Умная Грушенька подтопила печку. Ну что ж, мы еще немножко подтопим, будет еще теплее…
Он достал из-за шкафов листовки, потер руки, постоял, склонив голову набок, прошел коротким, на цыпочках, шагом к печке, открыл вьюшку, набил печку листовками и зажег.
Листовки горели долго. Красуля ворошил их кочергой до тех пор, пока они не превратились в пепел. Затем выгреб пепел в мешок и вынес во двор. Было темно. Дул северный ветер. Красуля выбрасывал пепел небольшими порциями, и ветер нес его через дворы.
Вывернул мешок, вытряс, вернулся в комнату, сел в кресло и положил около себя книгу. Однако не читалось.
На следующий вечер, едва Красуля вернулся с завода, к нему зашел Куприянов. Узкоплечий, лицом напоминающий кузнечика, он сразу же сказал:
– Особенно не беспокойся… ничего особенного… Однако все-таки… – Он зашептал: – Состоялось новое заседание Петербургского комитета. Были все большевики и твой друг Антон. Ну, знаешь ли… Антон заговорил первым, и, надо отдать ему справедливость, – оратор! Откуда он все эти слова выбирает? Черт знает как говорит. Хоть противно слушать, а слушаешь разинув рот… И другие трое вслед за ним… Разнесли нас в пух и прах, обвинили черт знает в чем, что, говоря между нами, правильно, ибо мы в тот раз, сам знаешь, предприняли тактический парламентский ход: κοе-κοгο из них действительно не известили…
– Ну и что же? – спросил Красуля, неподвижными глазами смотревший на приятеля. – А Глаголев был?
– Ждали, ждали, так и не явился. Дорогой мой, такой был бой!.. Только мы стали говорить, что не все рабочие настолько развиты, чтобы сознательно принять участие в демонстрации, как поднялся шум, с мест повскакали…
– Смотри пожалуйста – обиделись! – сказал Красуля.
– Да, братец, ничего не хотели слушать. Постановили провести демонстрацию… Но… – Он нагнулся к Красуле и щелкнул пальцами: – Но как они проведут? Ты понимаешь?
– То есть?
– У тебя всё?.. Все эти листовочки? – Он сделал рукой жест уничтожения.
– Вчистую!
Куприянов облегченно вздохнул.
– Ну, тогда… – он засмеялся, – пусть проводят в своих районах, а насчет общепетербургской – кукиш! Ведь я тоже того… вчистую. И все наши – вчистую…
– А об этом известно?
– В общем как будто, но в деталях нет… Главное, дружок, чтоб от рабочих было шито-крыто… На Невском заводе у них сильный отряд. Не завидую тебе… Правда, и у меня не легче. Страсти, брат, страсти, а разум несут в нужник.
– Так, так, так, – заговорил Красуля. – Сложно все, очень сложно. Да, не ожидал я…
– От них всего можно ожидать. Идут напролом. Черт знает какой держаться с ними тактики!
13На Невском заводе все знали об антивоенной демонстрации, и знали, что она состоится в тот день и час, которые будут указаны в особой призывной листовке.
Цацырин и Парамонов прошлись по району. Переправились на правый берег Невы к Торнтону, к соседу его Варгунину, говорили с ткачами Петровской мануфактуры.
Максвель подбирал на свою мануфактуру рабочих победнее да позабитее, думая, должно быть, что с ними будет спокойнее.
На лестницах и в коридорах казармы толпились фабричные. Они и одевались не так, как заводские, – в бязевые и кумачовые рубахи, дешевые картузы, сапоги бутылками; многие разгуливали в ситцевых полосатых подштанниках и таких же рубашках.
На площадке, сидя прямо на каменном полу, несколько человек играли в карты, а у окна – в орлянку.
– Постой, Леша, постой… Это орел?
– А ты не цапай!
– Братцы, отойди! Это орел, спрашиваю?
– Чужие тут ходят! – заметил парень, спускавшийся по лестнице с девушкой.
– Это не чужие, а гости! – крикнул седобородый фабричный, подмигивая Цацырину.
Цацырин и Парамонов прошли в комнату для семейных, где стояло полтора десятка кроватей, отделенных друг от друга занавесками. Бегали и ползали дети. Тяжелый воздух казармы в этой комнате был еще тяжелей.
Большинство занавесок было откинуто, на кроватях сидели, рылись в тряпье и возились с грудными младенцами женщины.
Цацырин не раз бывал в этих казармах и всегда переживал тяжелейшее чувство. У них, у заводских, плохо, но уж здесь!
На крайней постели, скинув сапоги, но не размотав портянок, спал остроносый мужчина. Спал на боку, выкинув вперед руку и поджав колено, отчего создавалось впечатление, что он куда-то несется стремглав.
– Гости пришли! – тронул его за плечо Цацырин.
Остроносый сразу вскочил, молча обулся и сказал женщине, сидевшей на сундучке около постели:
– Агаша, мы тут пойдем пройдемся…
Лицо его, во сне наивное и даже глуповатое, стало хмурым и умным.
– На демонстрацию народ фабричный пойдет, только листовочек давайте. Всегда вы нас листовками обделяете.
– Вот на что, Цацырин, обижается человек! Не обделим!
На Стеариновом заводе, Канатной фабрике, Александровском механическом и Чугунном заводах, на Обуховском люди знали и готовились.
Накануне предположенного дня Парамонов заглянул к Цацырину. Полина варила в подтопке суп и на слова Парамонова: «Здравствуй, Полинушка» – не ответила и вышла из комнаты.
Впрочем, она никогда не отличалась приветливостью. Цацырин встал из-за стола, оправил рубашку, сказал:
– Жена заблажила…
– Одним словом, мой приход не ко двору, – усмехнулся Парамонов. – Выйдем, что ли?
Они вышли.
– Я вот что хочу сказать тебе, Сергей: завтра, в субботу, листовки должны быть распространены, и в воскресенье вся застава – на Невский. Сегодня в три часа ночи зайди к Красуле и возьми свою порцию…
– Ясно-понятно! По правде, я боялся, вдруг отменят… За все у нас отвечаешь ты?
– Я, Сережа, поставлен главным наблюдателем, чтобы у Красули уполномоченные выбрали все листовки, а в демонстрации мне не участвовать… Только погляжу на вас, как вы построитесь, и на вокзал… Срочно, Сергей… по большому делу…
Они шли в ногу широким шагом, шли посередине улицы, гулко, как солдаты, печатая шаг. Парамонов искоса взглянул на товарища и улыбнулся.
Цацырин поймал его улыбку – она была радостная – и вздохнул.
– Завидую тебе… Не знаю, в чем дело, но предполагаю…
– Да, именно, Сергей, именно… Жизнь-то как широка! Еду с радостью. Не знаю, справлюсь ли… Но надеюсь…
Они по-прежнему, как солдаты, широко, в ногу шагая, повернули в переулок. Слева, в домике Пикунова, освещены были два окна. Человеческая тень, расплываясь по шторке, достигла огромных размеров и точно смешалась с улицей и вечером.
– Хорошо бы, чтоб в воскресенье дождя не было… Надо, Сергей, чтоб все, у кого есть оружие, захватили его.
Цацырин повернул назад, а Парамонов пошел дальше через Шлиссельбургский тракт.
Это был знаменитый тракт. По нему ходил некогда и передовой ткач Петр Алексеев, и столяр Степан Халтурин. Сюда тридцать лет назад вышли тысячи семянниковских рабочих отстаивать свое право на жизнь. Десятки раз сюда выходили люди, чтобы заявить о своем человеческом достоинстве, Здесь бывал Владимир Ильич Ленин, здесь видели первые шаги «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».
Парамонов шел, дыша всей грудью, гордая сила наполняла его. И было от этой силы и тяжело и легко. Когда он пересекал тракт, по тракту ехал, громко, с перебоями цокая подковами, отряд конных городовых.
Городовые посмотрели на человека, вынырнувшего из темного переулка, а он шел, сунув руки в карманы и высоко подняв голову.
Третьего дня Парамонов встретился с Грифцовым. Дверь в одну из квартир пятиэтажного дома открыла маленькая старушка, ничего не спросила, кивнула головой и провела в угловую комнату.
У туалетного столика, в кресле, сидел Грифцов.
– Товарищ Антон! – Парамонов не ожидал, что встреча будет с Грифцовым. Он тоже сел в кресло, вынул папиросу, но закурить в этой комнате, по-видимому принадлежавшей девушке или молодой женщине, не решился.
– Вам, Парамонов, поручается серьезное дело, – сказал Антон.
Парамонов вспыхнул: он давно ждал этих слов. Но то, что он услышал дальше, смутило его: его посылали в Лодзь работать среди солдат местного гарнизона.
– Почему же среди солдат, товарищ Антон! Своего брата, рабочего, я знаю, солдата не знаю. Среди рабочих я за каждый свой шаг буду отвечать!..
Антон смотрел на его встревоженное лицо и улыбался.
– Чему вы улыбаетесь, разве я не прав?
– Конечно, не правы. Лодзь – рабочий центр, будут рабочие выступления, забастовки, может быть, и что-нибудь побольше, чем забастовки, но все дело решит солдат. Присоединится он к народу или будет против него? Но, дорогой, мы не можем ждать, когда у солдата сами откроются глаза. На то и партия, не правда ли? Кроме того, и в повседневной нашей практике надо решительно изменить отношение к войскам. Второй съезд партии отмечает, что все чаще против демонстрантов применяются воинские части. Съезд, Парамонов, рекомендует войска встречать не пулями, не камнями, не бранными криками, как то частенько бывает у нас… Брататься нужно! Чтоб солдат видел в нас не преступников, а своих, братьев. С этим вы согласны, товарищ Парамонов?
Парамонов слушал Грифцова, и первоначальная его тревога проходила. Трудное, новое и очень важное дело!
– Дело трудное, – как бы отвечая на его мысли, продолжал Грифцов. – Но я вот что посоветую вам. Вам и вашим товарищам по военной организации нужно будет прежде всего изучить состав солдат гарнизона. Заведите знакомства, прощупайте и постарайтесь выяснить, как вело себя подразделение при так называемом «усмирении». Когда узнаете, кто возмущался, в ваших руках будет нить. Можно пойти и другим путем: выяснить, сколько рабочих и крестьян в той части, которой вы интересуетесь, из каких губерний солдаты. Скажем, есть солдаты с Урала… Вы связываетесь с Уральским комитетом РСДРП: сообщите, нет ли сознательных товарищей с Урала в лодзинском гарнизоне? Теперь все чаще будет приходить положительный ответ: такой-то полк, такой-то товарищ, такой-то пароль… Вот вы уже и получили связь. Старайтесь, Парамонов, работать в одной части – гораздо важнее иметь небольшую, но преданную народу воинскую часть, чем сознательные единицы, распыленные по разным частям. Вы неизбежно встретитесь с меньшевиками. Они будут мешать вам, будут советовать не трудиться среди солдат, а ждать повсеместного распространения социалистических идей, которые, мол, автоматически, сами собой, в силу неизбежного исторического процесса восторжествуют в конце концов во всем мире, а следовательно, и среди солдат… – Он усмехнулся.
– Не буду я их слушать, товарищ Антон! И говорить с ними не хочу.
– Слушать не надо, а говорить придется…
Парамонов сел в кресло; он совсем успокоился. Он улыбался, он не мог скрыть своей радости оттого, что ему поручалось большое, ответственное дело.
– Надо много листовок туда, товарищ Антон!
– Листовки будут петербургские, московские, Кавказского союзного комитета, да и на месте сами будете писать и печатать… Ведь сумеете?
– Будем, будем, сумеем, – говорил Парамонов. – Я закурю, можно?
– Курите!
Парамонов закурил. Грифцов курил тоже. По коридору прошуршали легонькие ноги. Внизу хлопнула парадная дверь, в каменном колодце двора звук вырос до грохота.
– А я вот думал: выбросили меня с завода и я буду не у дел…
Парамонов вышел на Знаменскую, шел, подставляя голову холодному ветру, разглядывая мокрые от дождя витрины магазинов, прохожих, дворников, извозчиков, то быстро проносившихся посреди улицы, то трусивших у самого тротуара.
Вот именно теперь он принимается за свое настоящее жизненное дело. Профессиональным революционером он будет, вот кем! Только об одном ему нужно будет думать: о том, чтобы лучше выполнять поручения партии, чтобы лучше понимать указания Ленина.
14За заставой ожидали, что демонстрация будет в воскресенье. Об этом дне говорили пропагандисты, впрочем предупреждая, что окончательно все укажет особая листовка. Ее искали в пятницу и субботу всюду: в ящиках с инструментами, на станках, в мусоре, в карманах собственных курток, но листовки не было.
В воскресенье за заставой проснулись в неопределенном настроении: то ли будет, то ли не будет. То ли собираться, то ли заниматься своими обычными воскресными делами?
Но никому не хотелось заниматься своими обычными делами.
В восемь утра на улицах и на тракте стали появляться люди. Женщины, без корзинок и кошелок, приодетые – там новый платочек, там новая жакеточка или пальто. Мужчины тоже были одеты празднично. Михаил стоял во дворе, в группе своих котельщиков, и говорил:
– Никто никогда не задумывался, отчего эти войны. Воевать воевали. А отчего война, почему война, отчего люди уничтожают друг друга? Схватил за горло – и душа вон! А Христос чему учил?
Наталья под руку с вдовой Фатьяновой пробирались к тракту. Вчера поздно вечером в малининскую комнату заглянул Цацырин.
– Добрый вечер одиноким!
– Типун тебе, – отозвалась Наталья, – была с детьми, а теперь по милости царя-батюшки – одинока.
– А между прочим, я к вам, Наталья Кузьминишна, имею словцо, выйдите-ка к Прогонному переулку.
Наталья испытующе посмотрела на него.
Он подмигнул ей и исчез.
Михаил уже спал, она не стала будить его, накинула платок и побежала. Было темно, сырой ветер дул с северного берега Невы; два фонаря на далеком расстоянии друг от друга, казалось, еще более сгущали темноту.
В переулке темно, добрые люди давно спят… сердце ее колотилось. Услышала шаги. Шел человек, приблизился, охватил ее за шею, припал головой к груди.
– Машенька, – шептала Наталья, – доченька моя!
Бог знает о чем они говорили в эти четверть часа – и о Кате и, кажется, обо всем на свете, а о том, как живет сейчас Маша, где живет и не угрожает ли ей что, Наталья так и не дозналась. Не то чтобы она не спросила, и не то чтобы дочь не ответила, а вот ответила и не ответила вместе… Но когда Наталья возвращалась домой, она была полна счастья и гордости.
– Господи боже мой, – шептала она, смахивая с глаз редкие горячие слезы, – не осуди нас за то, что хотим своим детям счастья. Как же, господи, не хотеть, ведь сами на свет породили, и для всех ты ведь дал солнце, и для всех ведь ты открыл небо, и сам ты осудил богатых и злых, как же мне их благословлять и подчиняться им!
Она прошла мимо казармы в сарай, где лежали дрова жильцов и три клетки ее собственных дровишек и где стоял тонкий шест, при помощи которого она уже лет десять обметала потолок и стены комнаты.
Она взяла шест домой, согрела воды и вымыла с мылом, мочалкой. Насухо вытерла, он заблестел, как полированный… Потом вынесла его на улицу и спрятала в сухой траве под забором.
Сейчас она поравнялась с этим местом и остановилась.
– Поднять или не поднять, Фатьянова? Поднять надо бы тогда, когда прогудит гудок и все пойдут, а то стоять с шестом вроде и неудобно?
Фатьянова, смуглая, сухощавая женщина, вздохнула и сказала:
– Да, стоять вроде и неудобно…
После гибели мужа она пошла служить на фабрику к Торнтону. Ткачам Торнтон платил за двенадцать часов работы семьдесят-восемьдесят копеек. Ткачихам – пятьдесят, а ей, вдове-солдатке, назначил сорок пять.
Понадобился ему этот пятачок, воспользовался женской бедой.
Баранов шел вместе с женой, держа руку за пазухой. Слесарю все казалось, что он потерял спрятанный на груди красный флаг, и он все проверял его, ощупывая мягкие приятные складки.
Среди общего нарастающего возбуждения и уверенности, что демонстрация все-таки состоится, только несколько человек чувствовали беспокойство и тревогу. И это были те, которые в ночь на пятницу в разные часы заходили к Красуле за листовками.
Они стучали условным стуком, дверь открывалась, они говорили условные слова и в ответ слышали:
– Всё уже роздал…
Минута растерянности, но дверь захлопывалась, и пришедший оставался наедине с ночью.
Обескураженный неудачей и не зная, что же ему теперь делать, уполномоченный медленно шагал по темной улице, и тут подходил к нему Парамонов:
– Получил?
– С пустыми руками. Все уже роздано.
– Когда, кому?
– Не сказал.
– Ну, иди, – отпускал Парамонов товарища.
– А как же теперь?
– Остается все как было…
Парамонов возвращался в темноту. В чем дело? Его снедало беспокойство… Девятый, десятый – все ушли с пустыми руками. Догадываясь, что случилось что-то непоправимое, он постучался к Красуле сам.
– Всё роздал, – сказал в дверную щель Красуля, но Парамонов надавил на дверь коленом и проник в коридор.
– Проведи к себе!
– Пожалуйста; хотя – в чем дело?
Парамонов вошел в кабинет, осмотрелся. На кушетке лежал плед, – должно быть, Красуля отдыхал в ожидании очередного посетителя.
Парамонов нагнул голову, с высоты своего роста посмотрел на Красулю:
– Всё роздал?
– Всё.
– Кому?
– А тем, кто ко мне приходил.
– Врешь! – гаркнул Парамонов. Кровь бросилась ему в голову. Он смотрел на Красулю и от гнева и ярости не видел его. Шагнул, схватил за борт теплой фланелевой куртки: – Рассказывай все, а то…
Красуля освободился от его рук.
– Как вы смеете? Опомнитесь! Этакое безобразие! Вы меня схватили за грудки! В моем собственном доме!
– Ты не говори мне, Анатолий Венедиктович, всяких слов, – тяжелым голосом сказал Парамонов, – я спрашиваю – кому ты роздал?
Он старался овладеть собой.
Красуля заговорил. Да, к нему приходили. Кто приходил? Он не знает: не рассматривал, не разбирал, да это в его обязанности и не входит. Говорили пароль, и он отдавал, сколько было назначено. Но он сам удивлен, пришло значительно больше – и многим не хватило. Поэтому совершенно непонятна грубая сцена, только что имевшая здесь место.
Красуля держался за воротник куртки, точно все еще ощущал на себе грубые руки, и губы его и пальцы побелели.
Парамонов устало сел в кресло.
– Имейте в виду, я уполномоченный по распространению листовок. Приходили те, кому я сказал. Никто из тех, кого я направил к вам, не получил ни листка.
Красуля минуту молчал, потом пожал плечами.
– Как же это может быть, вы меня просто пугаете! Каким же образом? Неужели мы имеем дело с провокацией?.. Это, это… вы понимаете…
– Не знаю, с чем мы имеем дело!
– Я всегда требовал максимальной конспирации, осторожности, внимательности, – говорил Красуля крепнущим голосом. – Как же это так? Кому это вы по неосторожности сообщили?
Парамонов вышел на улицу, ему было так жарко, что он расстегнул пальто и снял картуз.
Рано утром в воскресенье он отправился туда, где должны были перед началом демонстрации собраться члены комитета.
Он увидел Антона, Дашеньку, Машу. Возбуждение царило в комнате, говорили все. Кто в кучках, кто друг с другом. Парамонов подошел к Маше. Он узнал новость, ошеломившую его. Меньшевики, члены комитета и уполномоченные, не только не провели в своих районах подготовительной работы, но уничтожили двенадцать тысяч листовок!
Вспомнил свое ночное путешествие к Красуле… Какую комедию разыграл с ним этот человек! Сжег и побоялся сказать!
– Товарищ Антон, у меня не хватает ума, чтобы это понять.
Антон усмехнулся:
– Добропорядочному уму не просто разобраться в этой тайной бухгалтерии… – возвысил он голос, и меньшевики, присутствующие здесь, сделали вид, что не слышат его. – Тайные директивочки получены от нового ЦК – дезорганизовать местные комитеты большинства! То, что проделано по срыву антивоенной демонстрации в Петербурге, вполне может быть отнесено к разряду таких попыток.
Парамонову нужно было торопиться – он уезжал сегодня с двенадцатичасовым поездом, – но, страшно взволнованный всем тем, что узнал, он никак не мог покинуть комнату. Стоял и слушал Антона, который разговаривал у окна с рабочими организаторами. Антон не был ни подавлен, ни расстроен; он говорил, что петербургский пролетариат отлично поймет, кому на руку эта подлость меньшевиков. Наконец, уловив на себе внимательный взгляд Грифцова, Парамонов сказал: «Пора», попрощался с Машенькой, пожал руку Грифцову. Голова его горела. Времени до отхода поезда немного. А надо еще домой.
Когда он думал о деле, на которое едет, о будущем, полном борьбы, он чувствовал, что сегодняшний урок пойдет ему на пользу.
Дома Варвара жарила котлеты. В комнате, забавляясь с девочкой, сидел Цацырин. Парамонов, переодеваясь, рассказал ему новости.
– А мы все равно пойдем! – сказал Цацырин.
– Да, надо пойти, надо пойти… Варвара, ты сколько это жаришь котлет?.. Сережа, смотри, она навалила мне целую гору!
Повязал галстук, оправил его перед зеркалом, надел пиджак.
– Чистый барин ты, Парамонов, – присяжный поверенный – не менее, – сказал Цацырин.
– … А Красуля смотрит в глаза и лжет! Спрашиваю его: «Всем роздал?» – «Всем», – говорит. Вот, братец ты мой…
– Котлеты ты возьми все, – говорила Варвара. – Велите ему, Сережа, ведь на такие дела нельзя ехать голодному, мы уж как-нибудь перебьемся.
– Уезжаю в Лодзь, – шепнул Парамонов Цацырину. – Становлюсь профессиональным революционером.
Поднял из постели дочку, поцеловал и опустил обратно.
Девочка была черноглазая, как отец, и все протягивала к нему руки.
Варвара уложила провизию в чемоданчик, налила всем по стакану чаю.
– Дочка меня по рукам и ногам, а то и я бы…
– Для наших дочек и стараемся, – заметил Парамонов. – Вот тебе и Красуля! Как вспомню, так в сердце и ударит… Я его спрашиваю – куда роздал, а он мне и то и другое… как лиса петляет. Вот человек! А был, Сережа, нашим учителем!
– Моим учителем не был!
– Ну разве что твоим не был! Ну, прощеньица прошу!..
Парамонов обнял жену, крепко пожал руку Цацырину и вышел из дому. Он поехал на извозчике вдоль Обводного канала.
Извозчик попался старенький, на старенькой лошади, пролетка тарахтела по крупному булыжнику. Черная жирная вода канала стояла в берегах, заваленных мусором, заросших бурьяном. Широкозадые баржи, груженые кирпичом, плыли по каналу, почти касаясь берегов.
Когда подъехали к вокзалу, времени до отхода поезда оставалось четыре минуты.
– Эх ты, работяга, – сказал Парамонов, – я бы и пешком скорее…
Он побежал за билетом. Но кассир завозился со сдачей. Кассиры никогда не торопятся – они привыкли к тому, что пассажиры спешат. Не уедут сегодня – уедут завтра.
Когда Парамонов подбежал к выходу на перрон, прозвенел третий звонок, но свистка главного еще не было. Швейцар захлопнул дверь.
– Открой-ка! – попросил Парамонов.
Но швейцар не открыл. Открыл бы барину, Парамонову не открыл.
– Ведь главный еще не свистел!
Швейцар молча повернул ключ в замке. Он был важный, с баками, и знал, кому нужно поклониться, а с кем не тратить слов на разговоры.
Парамонов взволновался.
– Экой ты, братец, ведь я из-за тебя останусь, а мне тогда петля…
Приезд его в Лодзь был рассчитан точно, нельзя было опоздать. Главный кондуктор дал свисток, машинист ответил, поезд тронулся. Тронулся чрезвычайно медленно, можно было сто раз вскочить. Кондуктора шли вдоль состава, не спеша садиться. С невозмутимо каменным лицом швейцар собирался положить ключ в карман. Парамонов выхватил ключ, оттолкнул швейцара, открыл дверь.
Швейцар повис на нем. На несчастье, подошел жандарм.
– Вот напился пьян – закричал вне себя швейцар.
– У меня билет, как он смел…
Жандарм оглядел разгоряченное лицо Парамонова и сказал строго:
– Пойдем! Хулиганить здесь не разрешается.
– У меня билет, я никуда не пойду!
– Пожалуй, пожалуй! – сказал жандарм и взял его за локоть.
– Вы не имеете права так, ни с того ни с сего, – говорил Парамонов, и, чем больше он говорил, тем крепче за локоть держал его жандарм.
Он не поинтересовался ни документами Парамонова, ни его чемоданчиком – должно быть, пассажир просто раздражил жандарма, – он сдал его городовому, приказав доставить в участок.
Парамонова вели два городовых. Парамонов возмущался:
– Один холуй перед самым носом закрыл дверь, второй схватил, теперь вы меня тащите… Что за безобразие происходит в столице государства! У меня билет в кармане!