355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Далецкий » На сопках Маньчжурии » Текст книги (страница 92)
На сопках Маньчжурии
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:09

Текст книги "На сопках Маньчжурии"


Автор книги: Павел Далецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 92 (всего у книги 117 страниц)

11

Начальник разведывательного отдела штаба полковник Гейман не питал к Мукдену той неприязни, какую питал Куропаткин, и поэтому устроился в Мукдене.

Мотивируя свое обособление от штаба нуждами работы с агентурой, Гейман занял для своего отдела большой дом Цзенов и свой личный кабинет устроил в комнате таинственно исчезнувшего хозяина.

Когда пришел к нему Проминский, Гейман завтракал. Проминскому тоже подали прибор, и некоторое время офицеры с удовольствием ели охотничью колбасу и голландский сыр, который полковник нарезал толстыми квадратными кусками, – дары Гвардейского экономического общества. Из Харбина только что прибыл вагон с продуктами.

Разговор зашел о Логунове и Топорнине.

– Скверно, что такие людишки появились в армии, – вздохнул Проминский.

Гейман снял пенсне, протер замшевым лоскутком и, пока протирал, смотрел на Проминского близорукими, будто расплывающимися глазами. Если, разговаривая в свое время с Саратовским, он не хотел допускать жандармского подполковника в святая святых армии, то с Проминским он не стеснялся.

– Вы знаете, – сказал он, – я не разделяю общераспространенной точки зрения, что армия – оплот правительства. Я ненавижу жандармов, но согласен с ними в одном: в армию, особенно по мобилизации, в годину испытаний проникает народ всех сословий, а в инженерные войска и берут-то преимущественно мастеровых. Да что там в годину испытаний! В тысяча девятьсот первом году студентов за беспорядки отдавали в солдаты! Что ж вы думаете, они в солдатах только и говорили «никак нет-с» и «рад стараться»? На месте военного министра я бы не только не разрешил отдавать их в солдаты, но и на пушечный выстрел не подпустил бы к казарме, а он только соизволил циркуляр издать: «… необходимо иметь прочно установленное наблюдение за каждым поступившим в войска за беспорядки студентом». А каким это, спрашивается, образом вы будете иметь прочно установленное наблюдение в казарменных условиях? Студент не дурак, он найдет время, с кем и как поговорить. Вы думаете, он глупее унтера, который будет иметь за ним прочно установленное наблюдение?

– Да, сами мы шляпим, – согласился Проминский, – в такое серьезное время, когда черт знает что может быть.

– Знаете что было два года назад в одной из деревень Полтавской губернии? Не кто-нибудь, а отставной солдат лейб-гвардии Преображенского полка Шанда повел за собой толпу бунтующих крестьян на солдат, убеждая крестьян, что солдаты не посмеют стрелять в них. А к самим солдатам вышел навстречу, отрапортовал по всей форме, кто он, и призвал солдат не повиноваться командирам. Хохлацкая деревушка, понимаете? А дело Стыврина, рядового лейб-гвардии Саперного батальона? Не слышали? Прошлогоднее дело.

– Я же был на Дальнем Востоке.

– Так у этого Стыврина обнаружили листовки и брошюрки самого невероятного содержания. Впечатления некоего офицера после усмирения мужиков, описание казарменной жизни и целый десяток книжонок по аграрному вопросу.

– Это у них пункт помешательства, – заметил Пροминский.

– Помните, Кочура стрелял в харьковского губернатора князя Оболенского? О нем много брошюрок написано… И все это имеет хождение среди солдат. Армия требует пристального внимания. Пристального и умного. Я, например, убежден, что у офицеров существуют связи с социал-демократами и эсерами, нужна тончайшая служба изучения, а у нас она отсутствует. Наш жандарм подполковник Саратовский считает целесообразной организацию курсов, где читались бы лекции по разоблачению всех ныне существующих политических учений, кроме монархизма. Думаю, что это вздор. В движение пришли такие силы, что лекциями их не обуздаешь.

Проминский подошел к самовару, стоявшему на низеньком столике, налил чаю, взял в рот кусок сахару, выпил залпом.

– Говоря о Логунове, вы, полковник, решительно отвергаете предположение, что этот офицер – японский шпион? В настоящее время, когда многие устои поколеблены, а с точки зрения науки мораль весьма относительна…

– Нет, отвергаю. Какой там шпион! Честнейший офицер. А что затронут, не сомневаюсь. Но, знаете ли, многие сейчас в связи с нашими военными подвигами затронуты. Не хотите ли капсульку магги? Иногда утром весьма недурно вместо чая выпить стаканчик крепкого бульону.

– Бульон магги… живым быком пахнет.

Гейман засмеялся. Смеялся он тихо, осторожно, точно боялся морщинами испортить мраморность щек.

Проминский ушел. Гейман несколько минут сидел за столом и выбивал двумя пальцами марш.

Денщик убирал завтрак.

– Привезли турецкий табак, прикажете взять?

– Возьми.

– Сколько?

– Возьми фунт. Папиросная бумага кончилась?

– Никак нет, у меня запасена.

12

Прислуживавший солдат Брыткин по просьбе Топорнина достал гитару. Она была значительно хуже той, на которой в свое время играл поручик. Но та погибла под Ляояном.

– Разрешается ли, ваше благородие? – с сомнением проговорил Брыткин, уже принеся гитару.

– Но, но, – сказал Топорнин. – Кто мне здесь начальник? Ты, что ли?

– Штабс-капитан Тахателов начальник здесь, ваше благородие.

– Кто, кто? Трахпотелу? Я над собой, братец, никого начальником не признаю, кроме капитана Неведомского. Понял?

– Так точно, понял. У нашего штабс-капитана есть в Порт-Артуре брат, Исаак Иванович Тахателов, артиллерист. Награжден святым «георгием».

– Артиллерист? Тогда уважаю. Это народ верный.

Топорнин устроился поудобнее на канах и взял несколько аккордов. Он запел песню, ту, которую пел в день знакомства с Логуновым.

Песня схватила Логунова за сердце. Он вдруг ощутил, какое сокровище в жизни любовь. Если б у него не было любви, он не понимал бы ни этой песни, ни того, что Брыткин, тревожно стоящий сейчас во дворе и боящийся наказания от своего Трахпотелу, несчастен. А Брыткин несчастен, хотя и не подозревает этого. Ведь он не знал в своей жизни любви. Потому что если б он знал любовь, то не остался бы на сверхсрочной, а ушел бы в деревню или на окраину какого-нибудь городка, в домик со ставнями и палисадником. Простая жизнь… Что ж, и в простой жизни можно быть человеком.

Что это такое, почему такое место в жизни занимает любовь?

Трезвый голос сказал: это мираж. Это потому, что через любовь продолжается жизнь!

Но он тут же почувствовал всю нелепость этого объяснения. Какое отношение к его чувству имеет продолжение человеческого рода на земле? Не то, не то…

Ведь любовь эта, скажем в случае с ним, действует прямо против себя. Она должна была бы позвать его в затишье, в домик со ставнями на окраине городка, а она зовет его на тяжелую, страшную, непримиримую борьбу. Потому что если он откажется от борьбы, то не будет для него любви. Какое же здесь продолжение рода?

Он сказал об этом Топорнину. Топорнин кивнул головой: «А борьба-то для кого – для счастья будущих поколений!» – и запел ямщицкую.

Ямщицкую Логунов слышал впервые. Мелодия, разливаясь, как бы уничтожала стены и ставила Логунова лицом к лицу со всей красотой и печалью мира.

«Удивительно поет Топорнин, – думал он, – а голоса-то и нет».

Часовой остановился против окна. Молодое лицо его, обросшее первым пушком, выражало удовлетворение пением, близкое к благоговению.

В этот день Логунов узнал, что отец Топорнина сиротой-мальчишкой пришел в Гомель. Вырос в сиротском доме, поступил на службу и долго добивался дворянского звания, утверждая, что он дворянин из-под Каменец-Подольска. Был ли он действительно дворянином, Топорнин не знал, но отец добился своего.

После этого он устроил Васю, вопреки его желанию, в корпус. На казенный счет!

«На казенный счет» – это были магические слова, перед которыми склонялись все в доме. «Отец устроил тебя на казенный счет, – говорила мать, – а ты, вместо того чтобы сказать спасибо, ревешь!»

– Да, на казенный счет, – задумчиво повторил Логунов, – нищеты у нас много.

– И жадности много, Коля.

Но Топорнин не хотел быть офицером. Бросил военную службу и ушел в учителя. Учительствовал в городском училище в Могилеве, а Неведомский – в реальном.

Гимназисты и реалисты старших классов устраивали за городом нелегальные собрания. За тюрьмой, за Ледьковской улицей, все в холмах, поросших березовыми рощами, лежало Пелагеевское озеро. Тихое, глубокое. А над речонкой Пелагеевкой, вытекавшей из озера, на огромной высоте пролетал железнодорожный мост. Молодые люди брали тяжелые, начерно просмоленные плоскодонки и переплывали на противоположный берег озера. Там – разговоры о запрещенном: Щедрине, Белинском, Писареве, Чернышевском. Представляешь себе – весенняя зелень, весеннее небо; смотришь – и оно точно втягивает тебя. Мысли приходят удивительные, веришь, что все сможешь сделать… И пели! Обязательно после каждого собрания пели. Много говорили о народовольцах. Гимназист Степа Мусорин рассказывал о 1 марта так, точно сам был на Екатерининском канале в тот знаменательный день.

– Я, брат, долго жил идеалами народовольцев, – признался Топорнин. – Революционер один на один с таким колоссом, как российское самодержавие! Дух захватывало! И только потом понял, что они самая главная опасность для дела революции.

Глаза Топорнина загорелись желтым огнем, он взял в руки гитару, и казалось, она сейчас издаст звуки такой силы, что они разорвут ее тонкую легкую грудь, но Топорнин зажал струны пятерней и вздохнул.

Они разговаривали по ночам. Китайский фонарик из гофрированной бумаги стоял на столе. Свет его был слаб, углы комнаты пропадали в сумраке. Многое вспоминали: Вафаньгоу, Ляоян, Ханако.

Засыпали поздно, и под то утро заснули поздно, когда их разбудил сам штабс-капитан Тахателов:

– Господа, вас вызывают в суд.

13

То, что дело Топорнина, Логунова и двухсот двадцати было по распоряжению Куропаткина изъято из рук Геймана и передано прокурору, доставило Панферову большое удовлетворение. Гейман в армии вел себя так, будто он по части политической самое главное начальство, а другие ничего не смыслят.

То же, что дело возбуждено и относительно Логунова, еще более понравилось Панферову. Он вспомнил претензии Ерохина, высказанные через поручика, по поводу обвинения, предъявленного часовому Лисухину. Где командир полка слаб, там весь полк гнил.

О Логунове у него был обширный и интересный материал. Рядовой Дорохов, один из двадцати бежавших стрелков, показал на допросе со слов других солдат, что поручик вел с солдатами преступные разговоры, внушая сомнение в священной особе императора. Вчера из канцелярии командующего переслали жалобу дзянь-дзюня. Мукденский дзянь-дзюнь жаловался и протестовал: поручик 1-го Восточно-Сибирского полка Логунов силой освободил приговоренного к смертной казни китайского революционера Якова Ли, Дзянь-дзюнь сообщал, что этот китайский революционер находился на русской службе, к смерти был приговорен дважды и дважды русские его освобождали. Дзянь-дзюнь невинно спрашивал: почему нарушитель порядка в империи пользуется защитой генерала Куропаткина?

«Отличная цепь событий…» – думал Панферов. Ему правилось, что жизнь так обстоятельно и так художественно подобрала материал.

Дело о Топорнине, Логунове и пятерых солдатах, как зачинщиках, выделили особо.

Суд помещался за гостиницей «Маньчжурия» в кирпичном доме.

Офицеров ввели в какую-то комнатку, наскоро сбитую из неструганых досок. Неструганые доски пахли лесом, простором, и неприятно примешивался к ним запах табака.

За дверьми слышался гул голосов… Кто-то приоткрыл дверь и заглянул.

Логунов узнал голый, горбоносый череп секретаря суда, надворного советника Литвиновича, того самого, который давал ему справки по делу Лисухина.

Литвинович посмотрел на офицеров, что-то пробормотал и захлопнул дверь.

Подсудимых ввели в зал.

За столом сидели члены суда. Над ними висел портрет Николая Второго, написанный яркими масляными красками. Слева, за отдельным столиком, суетился генерал Панферов. Мелькнуло еще несколько знакомых офицерских лиц. Подсудимые солдаты поместились на длинной скамье, для Логунова и Топорнина принесли стулья, два солдата с шашками наголо стали сзади.

Логунов все пытался сбросить невероятно усилившееся ощущение неправдоподобности происходящего. Сейчас его будут судить! Как это странно!

Топорнин свернул толстую цигарку, но вдруг вспомнил, что он на суде, вздохнул и сунул ее в карман.

Много офицеров сидело в зале: капитаны, подполковники, полковники – судейский мир армии. Логунов смотрел мимо них в окно.

Суд начался сразу, и все происходило быстро.

Монотонной скороговоркой секретарь прочел обвинительное заключение, из которого Логунов узнал, что на основании таких-то и таких-то показаний он обвиняется в подстрекательстве к вооруженному восстанию, кроме того, в распространении листовок, кроме того, в противозаконном освобождении китайских государственных преступников.

Обвинение длинное и бесстыдное.

Логунов не мог отделаться от того впечатления, что оно именно бесстыдно. Как-то бесстыдно обнажались и искажались самые хорошие побуждения его души, и делали это те люди, которых он с детства привык считать людьми своего круга!

И тут он почувствовал, что угнетатели народа, о которых он думал и говорил в последнее время, – это не какие-то неизвестные, далекие лица, а вот они – сидят против него за столом, да и вокруг него в зале.

И он ощутил вдруг: да, он не с ними! И никогда больше не будет с ними, – они враги.

Топорнин и пятеро солдат обвинялись приблизительно в том же.

Спрашивал прокурор, задавал вопросы председатель. Там, где обвинения были бессмысленны, и там, где они имели основание, Логунов равно чувствовал бесполезность своих ответов и разъяснений.

Точно в разных мирах существовали Логунов и его судьи, и не было ничего, что могло бы протянуть между ними нить понимания. Под конец он стал отвечать едва слышным голосом, но никто не требовал, чтобы он говорил громче.

Топорнин отвергал все, в чем его обвиняли. С солдатами он действительно беседовал, но не беседовать нельзя: солдаты недовольны и волнуются.

Потом задавали вопросы пятерым подсудимым солдатам. Был здесь рядовой Терско-Кубанского полка Керефов, вахмистр Авердов, Панин и двое стрелков.

Защитник, кандидат на военно-судебные должности капитан Мельгунов, защищал упорно. И тут впервые Логунов понял, что ему и остальным грозит смертная казнь.

Это было до того невероятно, что он сразу вспотел.

Он оглядел судей, зал, подсудимых…

Вахмистр Авердов сидел вытянув голову, весь устремившись к капитану. Керефов смотрел в землю. Что ж это такое, в самом деле?..

– Быстренько они, – пробормотал Топорнин и криво усмехнулся, – защитник даже не поговорил со мной до суда.

Суд вышел совещаться…

И сейчас же в комнате совещания, не успели еще члены суда сесть, заговорил член суда Веселовский. Он, Веселовский, не согласен и не согласен! Мнение Куропаткина не имеет для него никакого значения. Какое вооруженное восстание?

Председатель суда Тычков сидел, прикрыв глаза, спросил флегматично:

– А зачем они взяли с собой в Россию винтовки?

– Помилуй бог, Ананий Михайлович! Солдат, он привык к винтовке.

– Он и стрелять из нее привык. Нет уж, оставьте…

– Но нельзя же по подозрениям, предположениям. Суд судит за дела, а не за намерения!

– На войне, батенька, многое правильно из того, что дома, в Хабаровске, неправильно…

– Но семь человек!

Тычков пожал плечами и полузакрыл глаза.

Полковник Малиновский, со впалыми щеками и бородкой клинышком, любитель церковного пения, отчего и в делах служебных он говорил голосом распевным, певуче убеждал Веселовского:

– Миленький, чту вашу совесть, но ведь дело решенное. У нас суд не гражданский, а военный. Вы один! Вы хотите заставить нас ночевать в этой комнате?!

Глаза Малиновского смотрели смиренно, впалые щеки и остренькая бородка делали его похожим на Мефистофеля.

Через полчаса Веселовский махнул рукой.

– Ананий Михайлович, – нагнулся Малиновский к Тычкову, совсем закрывшему глаза, – согласился!

Генерал сразу открыл глаза, поднялся. Оправил мундир, пробежал решение суда, подписал, члены суда подписали после него.

К смертной казни через расстреляние, всех семерых!

14

Нилов наконец отпустил Нину.

– Поезжайте, бог с вами, похлопочите. Но, по правде говоря, я не представляю себе, что вы можете сделать. Является девятнадцатилетняя девушка и говорит: я невеста поручика Логунова, и, поскольку он мой жених, он не может быть виновен. Будьте добры, освободите его поскорее.

Он ерошил бороду, медвежьи глазки его смотрели раздраженно, Красота сестры милосердия Нефедовой сердила его. В сестры надо принимать некрасивых женщин, – ведь этакую кралю и ругнуть неудобно, язык не поворачивается… Такие, что бы ни говорили и что бы ни делали, всегда правы. И поэтому, сердясь на Нефедову за ее красоту, он против своего желания говорил ей колкости.

Нина садилась в двуколку, когда прискакал Ивнев, запыленный, всклокоченный.

– Нина Григорьевна… Логунова, Топорнина и пятерых солдат к расстрелу…

Он сказал это сразу, одним вздохом.

Дорогой, гоня изо всей мочи коня, он хотел приготовить какой-нибудь оборот речи, чтобы все прозвучало мягче. Но никаких других слов он не придумал, да и нельзя их было придумать.

– Куропаткин на эту тему не хотел со мной даже разговаривать!

Он ожидал, что девушка забьется в истерике, упадет без чувств, но она не упала, не заплакала, не забилась. Лицо ее приобрело холодное, упрямое выражение, точно ничего страшного не произошло и ей нужно будет заняться очень хлопотливым, очень неприятным, но ничуть не страшным делом.

– Когда был суд, Алешенька Львович?

– Сегодня утром.

– Васильев, я поеду через десять минут.

Она заглянула в операционную. Доктор Петров долго откладывал операцию Евдокимова, того самого, который лежал в свое время рядом с Коржом и все тосковал по неполученному георгиевскому кресту. Но сегодня наконец Петров решил, что спасти ступню невозможно, и отнял ее. Сейчас, хмурый, как всегда после таких операций, он мыл руки.

– Доктор!

Петров взглянул на Нину и так, с мокрыми руками, вышел из шатра.

– Николая присудили к расстрелу. Николая и Топорнина.

– И пятерых солдат, – добавил Ивнев.

– Кассация! – воскликнул Петров.

– На войне только одна кассация, – сказал Ивнев. – Куропаткин!

– Что такое? – подошел Нилов. – Семерых человек? Тише, идет Горшенин, Еще весь лазарет соберется.

– Я еду к Куропаткину. Доктор Нилов, если я не вернусь вовремя…

– Это уж, знаете, переходит всякие границы! – сказал Горшенин.

– А что вы хотите? – крикнул Нилов. – Все по головке вас гладить?

– Оставь, – отяжелевшим голосом произнес Петров. – Да, это трагедия!

– Ты все преувеличиваешь! – пожал плечами Нилов. – Мы же на театре военных действий.

– Ну-ну, – сурово оборвал Петров, – я врач и человек, никакими театрами я не оправдываю гнусностей.

Алешенька Львович сел в двуколку рядом с Ниной, Васильев тронул коня, двуколка покатилась с холма туда, в долину, просторную, залитую солнцем, с далеким зеркальным блеском Хуньхэ.

Верховой конь Ивнева, привязанный к двуколке, бежал тряской рысью, недовольно вскидывая головой.

– Со мной он не хочет разговаривать, может быть, потому, что я подал сегодня рапорт. Прошу о назначении в полевую роту.

– Со мной он будет разговаривать!

Странное спокойствие охватило Нину. Спокойствие от сознания, что нельзя растеряться, взволноваться, что от каждого ее шага зависит жизнь Николая. Не было у нее здесь ни отца, ни матери, ни знакомых; у Николая, кроме нее, тоже никого. Она не знала еще, как будет действовать, но знала: живая, она не допустит его казни.

– Главное, времени мало, – говорил Алешенька. – Военные суды тем плохи, что они торопятся с исполнением своих приговоров. Я виделся с членом суда Веселовским. Он говорит: единственный путь – убедить Куропаткина.

Васильев гнал коня. Кованые колеса трещали и звенели, и вся двуколка звенела. Васильев обгонял подводы, телеги, арбы, сворачивал с дороги, проносился над кручами.

«Подать телеграмму на имя государя, телеграмму отцу Николая… Должны задержать исполнение приговора… Коля, мой Коля!..»

– Где этот Чансаматунь, Алешенька Львович?

– За Мукденом. Надо пересечь ветку на Фушунь.

– Куропаткин сегодня никуда не уезжает?

– Он сейчас вообще никуда не выезжает.

«Заехать на телеграф? Такие телеграммы должны принять вне очереди».

Она точно ждала этого великого несчастья. Все время, с самого отъезда Николая из Владивостока, ее не оставляло беспокойство. Не оттого беспокойство, что человек на войне, а оттого, что счастье ее с ним так велико, что оно не может осуществиться.

В Мукдене заехали на телеграф. Телеграф помещался около станции, в деревянном барачке. У барачка, у коновязи, стояли казачьи кони, толпились казаки-ординарцы.

Адъютанта главнокомандующего поручика Ивнева на телеграфе знали хорошо, начальник телеграфа капитан Полторацкий пропустил его и Нину к себе в контору и, не предполагая, что привело их на телеграф, сейчас же заговорил с поручиком о своих телеграфных делах, жалуясь, что связь вчера ночью опять была прервана, что опять где-то за Харбином хунхузы перерезали провода и что если бодунеские и фулярдинские летучие конные отряды, действующие в Монголии, не проявят большего искусства, то телеграфная связь с Иркутском может быть совершенно прервана.

«Неужели судьба?» – подумала Нина.

– Что, много хунхузов? – спросил Алешенька.

– Много! И отлично вооружены японцами.

Нина написала две телеграммы.

– Пожалуйста, вне очереди!

– Хорошо, конечно, – сказал капитан, не читая их и кладя на большой желтый ящик.

Нина хотела сказать: «Прочтите!» Но потом подумала: «Лучше уж так… да и времени нет…»

– Вы уж, пожалуйста, не задерживайте, – попросил и Алешенька.

Капитан Полторацкий после отъезда гостей прочел телеграммы.

Долго держал их в руках, долго рассматривал почерк, адреса…

Потом позвонил в Главную квартиру.

– Нечего и думать отправлять эти телеграммы, – сказал Сахаров. – Барышня хочет поднять скандал на всю Россию!

Полторацкий разорвал телеграммы и бросил клочки в печь.

… Переехали фушуньскую ветку. Со стороны Фушуня шел паровоз с пятью вагонами, на переезде стоял солдат железнодорожного батальона с флажками в руке, с винтовкой за плечами. Он дал сигнал Васильеву обождать. Нина подумала: ждать три минуты! Васильев, должно быть, угадал ее мысль, что-то пробормотал и погнал коней прямо на сигнальщика, – тот отскочил, двуколка промчалась перед самым паровозом.

Сейчас же за переездом Нина увидела деревья, окружавшие Чансаматунь. Обогнали генерала, в сопровождении двух офицеров направлявшегося в Главную квартиру.

– Мищенко! – назвал генерала Алешенька.

Деревня была полна штабных. Здесь квартировали и сюда приезжали самые высокие и чиновные люди армии. Офицеры Генерального штаба со своими отличительными знаками встречались здесь чаще, чем в Петербурге.

Васильев остановился у колодца, неподалеку от квартиры Куропаткина.

– Я доложу о вас так: дочь подполковника Нефедова по личному делу!

Алешенька ушел. Нина осталась во дворике, разглядывая глиняные стены фанзы, ее черепичную крышу, чернявого горбоносого прапорщика, который вышел из дверей и внимательно смотрел на приехавшую сестру милосердия.

Сейчас она ни о чем не думала, даже о том, как будет говорить с Куропаткиным.

– Примет! – сообщил Алешенька. И она прошла за ним в комнату, обтянутую зеленым в золотую горошинку фуляром. Ожидавшие приема офицеры курили и разговаривали у окна.

Нина села у дверей. Белобрысый полный полковник говорил, поглядывая на гостью:

– Пробовал бить фазана из мелкокалиберки. В дробовике нет искусства. Целую горсть как вкатишь!

– А Сологуб из двух стволов палит, и только листья летят.

– На кабанов бы!

– Да, на кабанов…

Нина перестала слышать их. В каком невероятном мире существовали эти господа!

– Пожалуйста! – пригласил Алешенька.

Куропаткин стоял перед столом. Невысокий, с дряблым, некрасивым лицом. Она взглянула ему в глаза, маленькие, под густыми бровями. Он показался ей усталым, добрым, и в эту минуту она даже не поняла, как мог он не воспрепятствовать такому ужасному приговору суда.

– Здравствуйте, дочь подполковника Нефедова! – Главнокомандующий протянул ей руку.

И то, что он протянул ей руку, подтвердило ее чувство, что перед ней добрый, усталый человек.

– Ваше высокопревосходительство! – воскликнула она дрогнувшим голосом, совершенно уверенная, что сейчас Куропаткин сделает все, что должен сделать добрый, хороший человек. – Ваше высокопревосходительство, справедливости и милости!

И жадно смотрела в его глаза, над которыми вдруг сдвинулись брови.

– О ком и о чем, сестра Нефедова?

– Я прошу о жизни! – Сердце ее заколотилось, она с трудом выговаривала слова. – Это такие люди, ваше высокопревосходительство, это такие храбрые офицеры, их так любят товарищи и солдаты, что разве мыслимо для них то, к чему приговорил их суд?!

Куропаткин смотрел исподлобья на стоявшую перед ним девушку. Глаза ее, трепещущие от тревоги, были так светлы и прекрасны, что все остальное рядом с ними казалось ничтожным. Куропаткин еще больше нахмурился.

– Офицеры выбрали вас своим адвокатом, милая сестра? Вы просите о милости и справедливости?

Он прошелся по комнате.

Нина облизала пересохшие губы и повторила:

– Милости и справедливости, ваше высокопревосходительство!

– Вот передо мной стоит дочь подполковника Нефедова. Она в восторге оттого, что два знакомых ей поручика смелы и их любят товарищи и солдаты. А вы разве не знаете, что их не за это отдали под суд?

Он сел в кресло, уперся затылком в спинку.

– Вы думаете, что я утвердил приговор по недоразумению или по жестокости? Я утвердил его потому, что я русский человек, русский дворянин и русский офицер!

– Ваше высокопревосходительство!

– Вы понимаете, что люди, за которых вы просите, неверны России? А России, как никогда, нужны преданность и единство. Разве отец ваш не наставлял вас в этом? Разве он не говорил вам, что России грозят испытания? Вы думаете, что эта война – самое большое испытание, выпавшее на нашу долю? Я скажу вам: эта война, на которой льется много крови, пустяки по сравнению с тем, что нас ждет.

Молодая девушка, по-прежнему прямо стоявшая перед ним в своем скромном сером платье, в ослепительно белом фартуке с красным крестом на груди, точно старела на его глазах.

– Меня упрекали и продолжают упрекать в невнимании к Дальнему Востоку. А почему я невнимателен? Потому, что не здесь нас ждут испытания и не здесь разрешится наша судьба. На Западе, милая сестрица! Страшное столкновение ждет нас на Западе. Там заново будет решаться судьба России. Будто не было ни Грюнвальда, ни Полтавы, ни Бородина. А молодые люди, молодые офицеры преступно развлекаются. Они не хотят видеть, как движется история, как приближаются события, которые сметут нас, если мы не будем готовы. Ваши милые офицеры ведут преступную, возмутительную пропаганду, мужику вбивают в голову какие-то его права на его мужичье счастье. И ради этого мужичьего счастья готовы уничтожить и престол и отечество. Вы за них просите, а как должен поступать человек, который обстоятельствами призван отвечать за судьбы России? Разве я имею право миловать? И разве не справедливо освобождать Россию от тех, кто может принести ей непоправимое несчастье?

– Ваше высокопревосходительство! Ведь они жизнь отдают за Россию!

– Вы ничего из моих слов не поняли, милая барышня! – Куропаткин встал.

– Вы говорили с ними? Ваше высокопревосходительство, милуют даже преступников, – а ведь тут ни в чем не повинные офицеры, ваши товарищи… и солдаты.

Мысли у нее путались, слова бессвязно приходили на ум.

– До свиданья, – сказал Куропаткин. – Очень жаль! Не могу. Уважаю ваше женское сердце, но не могу.

Нина вышла за дверь. Горбоносый прапорщик смотрел на нее, но она не видела его.

– Я так и знал, – сказал Алешенька, вырывая ее из оцепенения. – Прочь, прочь отсюда. Больше я не останусь здесь ни одного часу.

Нина поехала в суд, нашла Веселовского. Веселовский одобрил посылку телеграммы, но советовал действовать немедленно здесь. Кого из генералов она знает? Линевича? Но Линевич в Хабаровске. Мищенку? С ним отец ее воевал в Китае? Мищенко – отлично! Ему поручено все то, что связано с приведением приговора в исполнение.

– Князь Орбелиани взбешен расправой Куропаткина с его терско-кубанцами. Прислал рапорт. Это вода на вашу мельницу. Ищите Мищенку!..

Нина нашла Мищенку в крайней полуразрушенной фанзе. Здесь, в разведывательном отделе, Мищенко сейчас обедал. На столике дымилась суповая миска, на стене висело длинное русское расшитое полотенце.

– Мне нужно генерала Мищенку.

– Я, я, – сказал один из трех обедавших, вытирая губы салфеткой, встал, щелкнул шпорами.

Он был среднего роста, в сюртуке, с шашкой через плечо. Нина увидела приятное, правильное лицо с большим открытым лбом, серыми пристальными глазами и седеющими усами.

– Павел Иванович, я дочь подполковника Нефедова.

– Нефедова! – закричал Мищенко, беря ее за руки и тряся их. – Дочь Нефедова в армии, сестрой? Молодчина! Давно?

Он смотрел на девушку и любовался ею.

– Под Аньшаньчжанем с вашим батюшкой… Понимаете, господа, – повернулся он к офицерам, которые, повязавшись салфетками, продолжали обед, – тогда мы умели маневрировать. Тогда мы устроили такой искусный маневр, что солдаты дзянь-дзюня побежали без оглядки, без единого выстрела, и мы вышли на равнину Шахэ, той самой злополучной Шахэ… У Цзинь Чана, мукденского губернатора, было тридцать тысяч солдат, – тридцать тысяч, обученных немецкими инструкторами, вооруженных великолепными крупповскими пушками, скорострелками Максима, всякими маузерами и манлихерами, а нас горсточка! Между прочим, у меня в отряде был семидесятилетний черногорец Пламенец, дома́ строил в Порт-Артуре, знаменитую Пушкинскую школу построил, а как началась война – пошел в отряд. «Не могу иначе, говорит, русские братья воюют. Я – славянин!» И как воевал! Два «георгия» навоевал. Обедаете с нами, сестра Нефедова?

– У меня дело… у меня… с моим женихом вот что…

Нина стала рассказывать.

– Так Логунов ваш жених? Вы только что были у Куропаткина. Не соглашается? Я тоже был у него. Да, упрям, но уломаем…

Мищенко взял ее за руки, подвел к стулу, усадил.

Нине хотелось и зарыдать и засмеяться.

– Ведь это какие офицеры, Павел Иванович! – Она стала торопливо рассказывать о подвигах Логунова и Топорнина.

Она не видела никого, кроме Мищенки. Денщик принес второе, а она все ела суп и не знала и не чувствовала, что ест. Она рассказывала и рассказывала.

– А что же отец? Все на Русском острове? Там хорошо, даже дикие лошади водятся?

Нина точно плавала в разреженном пространстве. Все в ней трепетало от страшного напряжения и ужаса, и вместе с тем участливость Мищенки и его убеждение, что смертная казнь будет отменена, как-то расслабляли ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю