Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 117 страниц)
Маша принесла листовки домой. Для секретных вещей у нее имелось только одно место: окованный железом сундук – приданое матери, где лежали зимние вещи, платки и материалы заказчиков. Сюда, в стопку сарпинки, полотна и сатина, она спрятала часть листовок, остальные в свертке положила на постель.
Мать сидела у окна, рассматривая свою туфлю. В последнее время она решила сапожничать. В самом деле, раз люди умеют, то и она сумеет.
– Суп подушкой накрыт, – сказала она дочери и, когда та села за стол, заговорила:
– Послушай, как Пикуниха меня сегодня возвеличила.
Пикуновы не так давно вышли в люди и сняли квартиру в три комнаты, купили граммофон. Архиповна говорила, будто она получила от тетки наследство, но этому никто не верил, думали про другое.
Сегодня Наталья проходила мимо квартиры Пикуновых. Пикуниха сидела у окна и подозвала Наталью.
Малинина увидела отличную комнату со столом под голубой клеенкой, с венскими стульями, кушеткой и буфетом. Рядом с кушеткой на особом шкафчике стоял граммофон. Огромная труба, снаружи никелированная, а внутри красная, как пасть, даже неприятно.
– На выплату всю обстановку взяли, – сообщила Архиповна. – Еще и не плачено. Восемнадцать рублей всего заплатили.
– Хорошо у вас! – Наталья с горечью подумала: «У Михаила руки золотые и не пьет. А этот… Разве есть после этого правда на земле?»
Она пошла, и только успела сделать пять шагов – в спину ей граммофон затрубил музыку.
– Вот видишь, Маша, а мы тут маемся. Пикунов-то шляпы, прости господи, стал носить. Галстук под пиджак цепляет! И когда в трактир входит, дверь на всю улицу распахивает. Сама видела: вошел, распахнул, оглядывается – все ли, мол, видят, любуются, что Пикунов в трактир идет. Пьет, да денег не пропивает. Знать, денег у него много. – Наталья вздохнула. – А вот отец вчера рассказывал: в котельной у них непорядок – на кудиновском кране трос обратился в мочалу. Кудинову кричат: «Вылезай из будки!» А Крутецкий запретил ему вылезать. Кудинов потом идет и говорит: «Что ж это, убийцу из меня хотят сделать?» Отец написал письмо Марии Аристарховне, чтобы поставила в известность супруга. А то Крутецкий, как мастер, может, своевольничает.
– Жаль, что я не знала про отцовскую затею. Написать Ваулихе! Отец все смотрит на хозяев как на людей. Что он, опять работает сверхурочно в ночь?
– Опять.
– Сколько раз я просила его: отказывайся!
– Эх, доченька! Теперь с этой войной, того и гляди, пойдёшь по миру. Скоро и к хлебу не подступишься. Там копейку набросили, там две, а где и целый гривенник. Пока ты ходила, почтальон письмо принес от дяди Яши. Пишет, что раненые по полусуток валяются по горам и ущельям. Дело поставлено так, что будто законом запрещено их подбирать.
Прошла к шкафчику, отогнула салфетку, передала дочери голубоватый конверт.
Маша долго читает длинное письмо. Читает про бои, в которых русский солдат дрался храбро, но полки все-таки отступали; читает про гаолян, прозванный солдатами кавыльяном, про палящее солнце и неумных генералов.
На стене висит фотография дяди Яши. Он намного моложе сестры. Картуз набекрень, глаза посмеиваются.
– Вчера, мама, заходила к Добрыниной. Чем помочь, не знаю. Добрынин воюет, а жена бьется с двумя малолетками. Обещали пособие – не дают. Ходят попрошайничать, страшно смотреть. А ведь Добрынин кто был? Мастеровой, и не последний.
– Порядки такие ненавистные: здесь жена с детьми идет по миру, там мужика, того и гляди, уложат. За Катю боюсь. Хоть и сестрица милосердия она, а все-таки… И не пишет, видела в Маньчжурии дядю Яшу или нет. Проклятая какая-то война. Когда слышишь про то, что наши опять отступили, места себе не находишь. А если подумать: вот царь Николай побеждает! – то думаешь: нет, лучше смерть, чем победа этого злодея.
Когда ужинали, дверь приоткрылась, голос Цацырина спросил:
– Можно?
– Заходи, Сережа.
В первое время после женитьбы Сергей не заходил к Малининым, а потом стал заходить. Конечно, общее дело!
Тысячу раз Маша хотела спросить, как же случилось, что он женился, но язык присыхал к гортани.
Поздно спрашивать! Значит, прошла любовь. Мало ли бывает таких случаев, когда парень полюбит, а потом разлюбит. Не с ней первой так, не с ней последней… Раз ты так, то и я так… Что было, того не было.
– Присаживайся, – сказала Наталья. – Если дело есть, выкладывай, если дела нет, чаем напою.
Дело у Цацырина было: в трактире Зубкова опять избили мастеровых.
Зубков, один из богатеев Невской заставы, кроме трактира и биллиардной имел дома. Квартирки и комнаты сдавал рабочим.
– Ведь живет подлец, только на те копейки и рубли, что платим ему мы, а ненавидит нас смертной ненавистью.
– Что удивительного, Сережа? Так ведь все, – тихо сказала Маша. – А кто бил?
– Не понравились господину Зубкову разговоры мастеровых, смотрю – натянул пиджачок и вышел, а через полчасика в заведении появился жандармский унтер-офицер Белов с молодцами. И началось…
– А не ходите по трактирам! – сказала Наталья.
– Вы, Наталья Кузминишна знаете мою точку зрения: я ненавижу водку и не употребляю ее. Но люди же еще пьют!
– Да не ходили бы хоть к Зубкову, черти! Есть ведь другие заведения.
– Знаете, что у нас в цеху решили? При первом случае проломить ему голову!
От дяди Якова письмо получили, – негромко проговорила Маша. – Проводи меня, Сережа. Мне тут к одной заказчице надо.
Маша взяла сверток со своей постели.
– Смотрите, еще на Полину нарветесь, – предупредила Наталья. – Она и то уж меня в прошлую субботу спрашивала: «Что это ваша дочь замуж не выходит? Барышня, говорит, из себя представительная, и фигура, и цвет лица, и волос золотой». – «Ну, знаешь, говорю, на этот счет мнения не имею. А насчет золотого волоса, так он зовется у нас рыжим».
– Ладно, мама!
Сизый дым медленно и как-то тупо плыл над рекой, смешиваясь в непроницаемую пелену над фабриками Варгунина и Торнтона. На берегу, с бревен, мальчишка удил рыбу. Штаны у него были подвернуты, и белые ноги слабо и жалостно мерцали в сумерках.
– Сережа, так вы в самом деле будете проламывать голову Зубкову? Невелика честь идти на каторгу из-за трактирщика.
Несколько мгновений Цацырин смотрел в Машины глаза, в этот сумеречный час почти черные.
– У меня вот какая идея… Бойкот! Так, чтобы по миру пошел! Это будет ему горше смерти.
Маша задумалась.
– В такое время, как наше, бойкот Зубкова? Отвлекать мысли от главного? Но с другой стороны, если ему свернут шею, то тем самым мы дадим повод полиции называть нас громилами и убийцами.
– Вот-вот. У меня к тебе просьба: поговори об этом с Красулей. Я с ним ни о чем не могу говорить, ты ведь знаешь.
Да, Маша знала: несмотря на свидетельство Глаголева, Красуля продолжал подчеркивать свое недоверие к Цацырину.
– Хорошо, я поговорю.
Они разошлись, не попрощавшись друг с другом за руку.
Красуля снимал две комнаты с отдельным ходом в квартире швеи Цветковой, недалеко от Лавры. В маленькой он спал, в большой устроил кабинет. На письменном столе возвышался пюпитр, приспособленный для чтения книг, толстая книга не лежала, а удобно стояла перед глазами. Лампа, прикрытая зеленым абажуром, проливала мягкий свет. Красуля любил кабинетную работу.
Маша постучала в окно, затененное шторой.
Красуля был в серой курточке с широкими нашивными карманами и отложным воротником. Он только что штудировал статистические сборники, рядом с ними лежали листки бумаги и тонко очиненные карандаши.
– Анатолий Венедиктович, сегодня мы получили новые антивоенные листовки. С завтрашнего утра начнем распространять, и прежде всего надо постараться вам в вашем корабельном цеху.
Красуля кашлянул и встал с кресла. Его тонкие красные губы поджались, он резко и жестко пригладил усики и решительным шагом шагом прошелся от стены к стене.
– Удивляюсь тебе, Мария!
Маша спросила тихо, как бы равнодушно, как бы не понимая:
– Чему, Анатолий Венедиктович?
– Всему удивляюсь. Что значат твои слова: «Прежде всего надо постараться нам в вашем корабельном цеху?» Ты что же, уже главное лицо в нашей организации и я у тебя уже в подчинении?
– Анатолий Венедиктович!
– Да, да, я удивляюсь всему в тебе за последнее время. А сейчас – твоему радостному лицу: по-видимому, ты очень довольна, что получила новые антивоенные листовки. Сожалею, сожалею. Когда-то мы отлично понимали друг друга…
– Анатолий Венедиктович, какое же у меня радостное лицо! А все, что было, я помню и за все благодарна.
– Не знаю, не знаю… Может быть… Но у меня другое впечатление. Ты знаешь, у меня знакомства самые разносторонние. Один мой знакомый, имеющий доступ в соответствующие места, сообщил мне, что, по данным департамента полиции, в Петербурге охранниками захвачено тысяча триста экземпляров прокламаций и восемьдесят брошюр о войне, изданных Петербургским комитетом! Я сам лично знаю о пятидесяти рабочих собраниях, проведенных представителями большинства, где рабочие выносили резолюции протеста против войны.
И что ни день, то деятельность большинства, направленной в эту сторону, острее, навязчивее, невозможнее!
– Анатолий Венедиктович, как же иначе?
– Я всегда думал, что можно иначе, а теперь я не только думаю, я убежден, что нужно иначе. Мы должны победить в этой войне!
Маша встала с кушетки. Красуля стоял против нее, сунув руки в карманы, оттопырив локти, смотря из-под насупленных бровей.
– Анатолий Венедиктович, ведь война эта грабительская, – произнесла она по слогам последнее слово, – ведь она нужна не народу, а царю и капиталистам, чтобы увеличить количество рабов! Ведь об этом ясно сказал Ленин.
– Пусть Ленин и сказал, а революционер обязан мыслить самостоятельно. Понимаешь, Мария, мы – социал-демократы, и мы обязаны мыслить как социал-демократы. Если мы победим, русская буржуазия окрепнет. Важно это для России и русского рабочего класса? Чрезвычайно! Это целый необходимейший этап экономического развития. Без него нам не обойтись! А вы легкомысленно, по какой-то наивной, ненаучной, детской злобе к капитализму думаете, что можно перескочить через этот важнейший период в развитии общества.
Красуля круто повернулся и снова прошелся от стены к стене. Он тяжело дышал. У окна он постоял и прислушался. За окном было все спокойно. Далеко, через две комнаты, раздался окрик Цветковой, должно быть рассердившейся на мастерицу.
– А я этой истины не понимаю, – глядя в спину Красули, дрожащим голосом сказала Маша. – Для русского рабочего класса важнее всего революция. Кроме того, война. Рабочие против рабочих, крестьяне против крестьян?! Где же интернационал?
– Маша, думать надо! – крикнул Красуля. – Мы с тобой не сегодня встретились. Разве не я открыл тебе глаза на правду, не я тебя учил? Я отвечаю перед ЦК за наш подрайон и за тебя тоже. Происходят величайшие события. Не здесь, конечно, а за границей, где живут мыслящие революционеры, где наш штаб. Там решили очистить русское марксистское учение от избытка темперамента, и за это взялся Плеханов! Я егослушаю и тех, кто с ним. Разве мы против революции? Ты сказала свои слова о том, что русскому рабочему классу важнее всего революция, так, точно я против революции! Я против той роли, которую ты и твои единомышленники отводят в этой революции пролетариату. Ты его вождем, гегемоном мыслишь, а это вздор, это чудовищно! Такая точка зрения способна погубить все. Подожди, подожди, не волнуйся, вы все такие: чуть выскажешь точку зрения, не согласную с вашей, вы уже готовы на стену лезть!
– Анатолий Венедиктович! – с упреком воскликнула Маша.
– Да, да! Я решительно и решительно против. Я всей душой против. И Глаголев против. Он только что вернулся из-за границы, он в курсе всего. Что ж, ты и с Глаголевым будешь спорить? Удивляюсь тебе, Мария, страшно удивляюсь и печалюсь.
– Вы же сами только что сказали, что революционер обязан мыслить самостоятельно.
Красуля опустился в кресло, положил ногу на ногу. Верхняя нога его тряслась мелком дрожью.
Маша смотрела на пляшущую ногу, на пальцы, барабанившие по столу, на губы, сурово сжатые, И чувствовала растерянность и возмущение.
– В последнее время я тоже перестаю вас, Анатолий Венедиктович, понимать – начала она, – такая ужасная война. Самодержавие перед всем народом, перед всем миром показывает всю свою ничтожность.
Красуля смотрел в сторону, пальцы его еще настойчивее выбивали дробь.
Миша чуть слышно вздохнула и стала рассказывать о Зубкове и задуманном бойкоте.
– Конечно, Анатолий Венедиктович, с одной стороны – крохоборство, дробление целей. На что мы, так сказать, устремляем внимание рабочего класса? Но будет еще хуже, если рабочие, потеряв терпение, пойдут на что-нибудь такое, о чем говорил Цацырин. Нас, в конце концов, никто не имеет права оскорблять! Мы никому не должны спускать. Пусть и трактирщики, и дворники нас боятся. Пусть, когда идет сознательный мастеровой, дворник принимает от него на десять шагов в сторону!
Красуля закурил папиросу, глубоко затянулся и молчал. Он не хотел высказывать своего отношения к такому факту, как бойкот Зубкова. «Вы в больших делах поступаете по-своему, что же я буду вам советовать в маленьких?»
– Вы напрасно так, – сказала наконец Маша. – Вроде вы обиделись на меня. Но не могу я, Анатолий Венедиктович, думать иначе, я не слепая. Мы, а не буржуазия должны руководить революцией. Никогда рабочий класс не согласится быть пособником буржуазии в той схватке, которая прежде всего касается его. Нет слов, буржуазия тоже заинтересована в победе, но, ей-богу, Анатолий Венедиктович, ей и при царе теплехонько. Разве капиталист и царь враждуют между собой? Где вы видели, чтобы жандармы арестовывали капиталистов? А малейшее требование с нашей стороны – и сейчас же полиция, жандармы, казаки – вся царская суматоха!
Красуля сжал голову руками.
– Я устал от этой примитивности, Мария. Надо смотреть вперед и видеть широко.
Маша едва слышно вздохнула.
– Прощайте, Анатолий Венедиктович.
Красуля проводил ее до дверей и долго стоял, слушая, как замирали ее шаги.
4Парамоновы занимали большую светлую комнату с кухней, ту самую, в которую как-то пришла Таня с листовками. В комнате, а также во дворе, в сарайчике, размещалась библиотека организации. Библиотека создавалась так: мастеровой, купив книгу, после прочтения не оставлял ее у себя, а передавал в библиотеку. Библиотека росла медленно, но неуклонно.
Библиотекарем издавна была Маша. Разные книги были в этой библиотеке. Совершенно дозволенные стояли на полке на виду. Конечно, книг совершенно дозволенных вообще не существовало, потому что любое чтение вызывало у полиции подозрительность. Но в сарае имелись книги и совершенно недозволенные для чтения рабочим. Если студент еще мог читать Чернышевского или Писарева, то чтение подобных книг мастеровым явно указывало на преступность его натуры. Тут были и брошюры, выпущенные за границей и в Петербурге, и листовки, и прокламации, бережно собранные в папки. Написанные к случаю, они делали свое дело и много времени спустя, потому что все касались животрепещущих вопросов: насилий над рабочими, беззаконных увольнений, увечий, штрафов, снижения расценок, призывов к товарищеской поддержке бастующих. Здесь были листовки, подробно рисовавшие невыносимое положение рабочих на том или ином предприятии, зверские насилия капиталистов и полиции, мужественную борьбу с ними. Листовки учили, как бороться не только с капиталистами, но и с теми из товарищей, которые сворачивали с единственно верного пути – с пути к революции. Здесь был собран опыт революционной и партийной работы. Выпуски книги Ленина «Что такое друзья народа…», напечатанные на гектографе, были в мягком кожаном переплете. Книжку, в случае надобности, можно было свернуть в трубку. Переплетал книгу дядя Яша.
Далеко он сейчас, ох как далеко… На маньчжурских полях, в серой солдатский шипели. Уцелеет ли он от вражеской пули и штыка? А как бы он нужен был сейчас на заводе! Поднялся бы он сейчас на крыльцо, постучал бы в дверь… Спросил бы Машу: «На сколько книжек выросла, Машенька?» – «Всего на две, дядя Яша!» И наверное сказал бы: «О, на две, это здорово!»
В дверь действительно постучали. В окно Маша увидела Пудова. Слегка вытянув худую шею, он прислушивался. Голова у него была маленькая и лицо маленькое, птичье.
– Прохладная погода, – сказал Пудов, входя. – Хозяев нет?
– Варвара с девочкой ушла на базар.
– Тем лучше. Я к тебе.
– За книжкой, дядя Пудов?
– На этот раз нет… Слушай, я вот о чем… – Он присел к окну так, чтобы видеть улицу и того, кто подойдет к крыльцу. – Я говорил с Анатолием Венедиктовичем; он очень на тебя обижен. Ты его учить, что ли, вздумала? Рановато, Мария!
– Эх, дядя Пудов!
– Рановато, повторяю. Теперь – о бойкоте Зубкова. Ты об этом каждому жужжишь… А ведь Анатолий Венедиктович не вынес по этому поводу своего решения.
– Я ему рассказала, он молчит… Я советовалась с Дашенькой. Дашенька говорит, что это в настоящий момент не очень правильно, но что уж пусть, потому что Зубков настоящий зверь.
– Дашенька! Дашенька, конечно. Но не она отвечает перед Петербургским комитетом за завод, а Красуля. Тебе надо было не уходить, а добиться его мнения.
Пудов смотрел на Машу коричневыми острыми глазками, близко поставленными к острому носу.
– А вы что советуете, Лука Афанасьевич?
– Плюнуть!
– Но сознательные рабочие не хотят прощать подлецу. Сегодня он одному ключицу сломал, завтра другого на тот свет отправит.
– Если на тот свет отправит, ответит по суду. Тут у вас иное. Тут у вас интеллигентщина.
– Почему?
– Оскорбили. Требую удовлетворения! Пиф-паф!
– Несерьезно вы говорите со мной, дядя Пудов.
– Много мы говорили о тебе и о других с Анатолием Венедиктовичем. Он скорбит. Ведь он больше нас с тобой знает.
– А сейчас ошибается!
– А вы не ошибаетесь?
– Нет!
– Правильно говорят: рыжие упрямы, – сказал Пудов. – Поменьше бы ты слушала интеллигенцию. У ней своя дорога, у нас своя.
– Как это у интеллигенции, которая связала свою жизнь с рабочим классом, может быть своя дорога, а у нас своя?! Слыхала я эти речи в Москве от зубатовцев. Стыдно вам, дядя Пудов, повторять за ними.
– Плюю я на твоих зубатовцев; у меня своя голова на плечах. Ты подумай: интеллигент, он образован, у него диплом в кармане, чин, а подчас и именьице… – Пудов говорил ровно, спокойно, но он сердился. – Помню, однажды летом некому было в кружке лекцию прочесть, все агитаторы на дачи разъехались. Вот он, интеллигент! Он с нами душевно, а не судьбой. Судьба его другая. Мы можем подохнуть, а ему ничего, останется жив-здоровехонек. И ест-пьет он не так, и одет он не так.
– Они за наше дело, Лука Афанасьевич, жизнь отдавали и отдают, так стоит ли их укорять, что они галстук носят и в будни, а не только по праздникам?
– Говорить с тобой, – сказал Пудов, – ты любого заговоришь!
– А разве я не права?
– Больно выросла!
– Простите меня, Лука Афанасьевич, больно вы уж мудры. Правда есть правда, никуда от нее не денешься.
Пудов вздохнул и встал.
– Варвара идет, – сказал он. – Ну, прощай. Подумай над моими словами.
– Не буду думать, дядя Пудов!
5Окончательно стало ясно, что на заводе свила себе гнездо преступная организация.
Ваулин сам виноват. Еще два года назад нужно было вступить с ней в борьбу, а он положился на жандармов.
Дела военные тоже плохи. Что происходит там, в Маньчжурии? Правда, телеграммы Куропаткина неизменно говорят о том, что его устраивают поражения и что в них заключается особый, тайный и опасный для японцев смысл, но черт с ним, с этим опасным для японцев смыслом: разбить бы их, и тогда никакого смысла не надо!
Дома тоже делается черт знает что. Повадился к ним ходить шарлатан Владимир со сладчайшим и восторженным лицом! Каждую среду собираются поклонники шарлатана, вертят блюдца, столики, ожидают материализации духов. Мария Аристарховна всегда была в этом смысле сумасшедшая, а сейчас прямо одержима, заявляет, что нашла оправдание и подлинный смысл жизни.
Ваулин лежал на диване в небольшом личном кабинете, обставленном совершенно иначе, нежели его официальный кабинет. Здесь стояли замысловатой конструкции старинное бюро и два шкафа: один – с книгами фривольных повестей, другой – с альбомами столь же фривольных гравюр. В эту комнату не любила приходить Мария Аристарховна. К самому воздуху этой комнаты она относилась с брезгливостью.
По коридору послышались шаги, горничная приоткрыла дверь.
– К вам просится Пикунов.
– Пусти его, Аннушка.
Пикунов, прижимая к груди картуз, сел без приглашения – так в этом кабинете было заведено – на красный бархатный стул.
– Сколько народу было на последнем собрании?
– Аркадий Николаевич, все были.
– Все четыре тысячи?
– Все наши монархисты!
– То есть всё те же семнадцать человек?
Пикунов виновато склонил голову.
– Со времени последнего собрания прошло два месяца, а у тебя по-прежнему только семнадцать человек?
– Так точно.
Галстук у Пикунова был темно-синий, для прочности пришпиленный к рубашке булавками. Бороденка выросла редкая, мало украшавшая широкое лицо.
– Чему было посвящено собрание?
– Почитанию святых. Отец Геннадий рассказывал жизнеописание Серафима Саровского. Сподобился человек – и совсем недавно! – стать угодником. Слова отца Геннадия были очень высокие: мол, напрасно думать, что только раньше могли быть люди святыми и угодниками, и теперь можно сколько угодно, врата царствия Христова хоть и узки, но открыты для всех. Нельзя было удержаться от слез.
– Значит, все семнадцать захотели стать угодниками?
Пикунов заморгал глазами. Глаза у него были красные, то ли от волнения, то ли от вина. Вернее, от последнего.
– Аркадий Николаевич, господи, да разве… – начал он рыкающим басом, коротко развел руками и смолк.
Ваулин закурил, помахал зажженной спичкой и кинул ее в камин.
– Ты, Тихон Саввич, мужик с головой. Я тебя поставил на это дело именно потому, что ты с головой. Скажи, ты объясняешь мастеровым, что в обществе состоять и почетно и выгодно?
Пикунов кивнул головой. Он частенько разговаривал с рабочими и приглашал их на собрания. На вчерашнее собрание, посвященное житию новоявленного святого, он приглашал особенно рьяно. Но одни рабочие отмалчивались, другие говорили «придем» и не пришли, а третьи, не стесняясь, ругали Пикунова. Неприятная история вышла с Чепуровым.
Конечно, Пикунов и не думал приглашать Чепурова. Он беседовал с Кривошеем, покладистым, спокойным человеком, а Чепуров подслушал.
– На собрание приглашаешь? – язвительно спросил он, и сразу десяток человек подняли от станков головы.
– Вот скажи, пожалуйста, ты пришел в чужой цех, к слесарям, а штраф за это заплатишь?
Пикунов рассердился:
– Если начальство велит, заплачу!
– Надо будет проверить у артельщика, прикажет ему начальство или нет. Кроме того, мил человек Пикунов, у нас сегодня на фонаре написано: «Работать сверхурочно от семи вечера до двух с половиной ночи».
А вчера работали до часу с половиной, а третьего дня до двух. Есть время ходить к тебе на собрания? В баню месяц уже не ходили.
– Что ты ко мне прицепился? – спросил Пикунов. – Не я же писал на твоем фонаре!
– Не ты, но твой дружок, мастер. Ведь он ходит к вам на собрания.
Подошли слесаря.
– Что, Пикунов, на собрание приглашаешь? – спросили слесаря.
Пикунов не стал с ними разговаривать, плюнул и пошел дальше.
Сказать об этом Ваулину, пожаловаться? Нельзя – директор думает, что Пикунова уважают. Пикунов осторожно вздохнул и вынул из кармана бумажку. Так же острожно развернул ее, разгладил и протянул Ваулину.
Это была очередная антивоенная прокламация.
Ваулин внимательно прочел, затем осмотрел листок. Отпечатан на тонкой добротной бумаге типографски.
«Черт знает что! Печатают, мерзавцы! А охранка еще в апреле хвасталась, что захватила их типографию».
– Ты все подбираешь эти листки, Тихон Саввич, – сказал он, – а когда подберешь тех, кто их сеет?
– Так точно.
– Что «так точно»?
– Подберу.
– Долго же ты собираешься.
– Ловки они, Аркадий Николаевич.
– Мне неинтересно, что они ловки, мне нужно, чтоб ты был ловок.
– Все силы отдам, Аркадий Николаевич! – пробормотал Пикунов.
– Отдай, отдай, Саввич, окупится. Нужно добиться того, чтобы рабочий понял, что состоять в нашем обществе почетно и выгодно. Например, самую денежную работу будем предоставлять той партии, в которой имеются члены общества. Может быть, даже поощрять будем, – надо, чтобы перед членом общества шапки ломали! Ибо кто такой член «Общества русских рабочих»? Это русский человек, слуга дарю и нашему православному господу богу! Понял, Саввич?
– Господи боже, Аркадий Николаевич, неужели же?!
Природа наделила его приятным басом. Когда он был захудалым рабочим, бас этот был ему ни к чему, а сейчас Пикунов радовался, что у него такой голос: к пиджаку, к галстуку, к разговору на собраниях он очень подходил.
Пикунов вышел из комнаты на цыпочках. Ваулин вздохнул и снова растянулся на диване.
Общество, затеянное им, было худосочное. Рабочие не верили и не шли.
Дверь отворилась медленно, но без стука.
– Вот никак не ожидал увидеть тебя здесь, – сказал Ваулин, вставая навстречу жене.
– Извини, что нарушаю твое уединение, – сказала Мария Аристарховна, брезгливо озираясь на голых женщин, глядевших с полотен, фотографий и гравюр. Особенно не нравились ей голые женщины французских художников. В их наготе были не просто здоровье и красота, а знание того, что для этой красоты есть особое назначение. – Я пришла к тебе поговорить.
Она села на диван осторожно, как гостья.
– Аркадий, что такое в котельном цехе с краном?
Ваулин поднял плечи.
– Почему ты вдруг заинтересовалась краном котельного цеха?
Мария Аристарховна была в черном платье, в белой кружевной пелеринке. Она была так же тонка и стройна, как и тогда, когда он ухаживал за ней. «Вот не стала бабой, – подумал Ваулин, – все оттого, что занимается своей душой».
Пятнадцать лет назад она была очаровательна. В углу, над диваном, за японскими веерами, висит ее девическая фотография. Говорят, ангелы бесплотны, но во плоти они были бы именно такими. Все остановилось в ней на девичестве. Она так и не стала женщиной ни по характеру, ни по желаниям. Первые годы Ваулин ждал, потом ждать перестал. А перестав ждать, почувствовал себя обманутым и даже как бы обокраденным.
– Так почему тебя тревожит кран?
– Я узнала, что кран ненадежен, там есть какие-то крюки, трос как мочало.
– Ну и что же?
– Ведь это же опасно для рабочих!
Ваулин прошелся от бюро к двери.
– Удивительно, – сказал он, – совершенно удивительно. Ну и что же что опасно для рабочих? На работе вообще все опасно. Сделать работу совершенно безопасной нельзя. Да я и не вижу смысла стремиться к этому.
Мария Аристарховна посмотрела на него своими девическими глазами.
– Да, не вижу смысла. Все эти безопасности стоят денег, я не могу идти на благотворительные расходы.
– Не понимаю. В котельном цеху опасно, рабочие под угрозой. Неужели поставить новый кран так дорого?
– Видишь ли, – сказал Ваулин с досадой, – стань только на эту дорогу, и никаких денег не хватит. Ты, наверное, думаешь, что мы бесконечно богаты. Это господам социалистам так кажется. Хотел бы я, чтобы они побыли в моей шкуре. Ты знаешь, сколько нам надо выплачивать процентов по налоговым обязательствам и ссудам? А дивиденды акционерам, а жалованье пятитысячной армии рабочих и служащих? А бесконечные подношения! Ты знаешь, во сколько нам обходится получение заказов?! Новый кран! Нет уж, дорогая, не вмешивайся ты в эти дела. Разреши уж мне самому.
– Ты очень любишь деньги, – вздохнула Мария Аристарховна. – Раньше я как-то не замечала этого за тобой. Все больше, все больше! К чему это тебе все больше?
– Вон вы в какие рассуждения пустились, сударыня! Это с легкой руки вашего святоши Владимира? Да, я хочу, чтобы у меня было всего больше: больше колес, котлов, вагонов, паровозов… и, натурально, больше денег. Но я беру в этом пример с творца. Не раскрывайте так широко ваших глаз. Да, именно. Творец влюблен в количество. Подобно мне, он хочет, чтоб у него было больше звезд, клопов, людей, селедок… Он их плодит, множит. Количество – это благородная страсть Зиждителя.
– Как только у тебя язык поворачивается! – укоризненно, но спокойно сказала Мария Аристарховна.
Она продолжала сидеть на диване прямо и осторожно, точно диван, как и всё в этой комнате, был нечист.
– Я, конечно, всего не знаю, а многого, если и узнаю, вероятно, не пойму, но, по-моему, раз кран обветшал, его все равно придется сменить. Так не лучше ли сменить теперь, пока еще не произошло несчастья?
Ваулин сел в кресло.
– Видишь ли, Мэри, несчастье… Что значит несчастье? Ты думаешь, если изувечит или убьет мужика, то это несчастье?
Мария Аристарховна увидела в глазах мужа с трудом сдерживаемое раздражение, краска залила ее лицо.
– Я не думаю, что это такое большое несчастье, – продолжал Ваулин. – Когда мы молоды, когда нам восемнадцать или двадцать лет, тогда жизнь всякого человека представляется нам священной. Как же, жизнь человека! Как сказал один модный писатель: «Человек – это звучит гордо». Когда же мы достигаем зрелого возраста, мы начинаем понимать, что это чистейший вздор.
– Что́ вздор, Аркадий?
– Жизнь человеческая – вздор! Копеечная штука, Марья Аристарховна. У нас с вами детей нет, но поверьте, принимая во внимание даже и муки рождения, все это не слишком дорого.
– Мне кажется, – запинаясь, проговорила Мария Аристарховна, – что ты впадаешь в пошлость и кощунство.
– В моем возрасте благоговения к этим вещам не внушишь. Я поступаю не по прихоти, Мэри, а по единственно возможной логике. Кран, пока он работает, будет работать. Когда он перестанет работать – мы его заменим. До срока заменять не будем.
Краска осталась на лице Марии Аристарховны: впервые в жизни она вмешалась в заводские дела мужа. И так грубо отказал! Потому что не любит. Разве пятнадцать лет назад отказал бы?
– Кто тебя напичкал всем этим? – спросил Ваулин, беря ножнички и подстригая ногти. – Неужели тот же Владимир?
– Что за выражение «напичкал»?! Я узнала случайно. Малинин прислал письмо, рабочие очень беспокоятся.
– Ах, Малинин! Кстати, ты имеешь какие-нибудь известия о своей воспитаннице?
– А тебя она все еще продолжает интересовать?
Ваулин поморщился:
– Неужели нельзя просто по-человечески спросить?
О кране ты беспокоишься, а девушку выгнала… Это так, между прочим.
Супруги сидели несколько минут молча.
– Зачем ты затеял всю эту историю с отцом Геннадием? – уже миролюбивей спросила Мария Аристарховна. – Этот священник не заслуживает доверия. Я разговаривала с ним. Он очень ограничен, если не более.
– Ты предпочла бы Гапона?
– Почему Гапона? Гапон для меня фигура отрицательная. Священник – и занялся политикой! Противоестественно. Кесарево кесареви, а божие богови.