Текст книги "На сопках Маньчжурии"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 75 (всего у книги 117 страниц)
Горшенин сказал Нине:
– Нашел очень подходящую фанзу. Столы придется сбить из досок собственными силами, потому что китайские столы, как вы знаете, весьма относительны…
– Какие столы, Горшенин? Одного стола вполне достаточно.
– Зачем же нам такая теснота? Сядем посвободнее… Николай Александрович согласен со мной.
С Логуновым Горшенин познакомился в один из первых приходов поручика в лазарет. Едва увидев молодого офицера, он решил – это Николай Логунов. Те же черные вьющиеся волосы, черные глаза, резкая складка губ. Подошел к нему и сказал утвердительно:
– Николай Логунов, брат Тани Логуновой!
– Знакомы с сестрой?!
Горшенин жал ему руку и тихо смеялся.
– Встретить вас имел тайное поручение, но, по правде говоря, не надеялся: армия велика.
– Санитаром?
– Так точно.
– Студент?
– Угадали.
– Давно из России? Совсем недавно? Есть известия?
– Если вы в курсе разногласий, то борьба идет вовсю.
– С разногласиями я мало знаком… – сказал Логунов, боясь, что студент примет его за хорошо осведомленного в революционных делах человека и даже, может быть, более. – Я путем здравого смысла… главным образом на уроках войны…
Горшенин был худ и угловат. Круглые с желтизной глаза смотрели весело и вместе с тем колюче, Точно студент хотя и был уверен в Логунове, тем не менее хотел найти подтверждение этой своей уверенности.
– Вы что же, – спросил Логунов, – добровольцем, чтобы, так сказать, поближе к народу?
– Думаете, хочу Пострадать вместе с народом, чтобы не быть чистеньким, когда он весь в крови и грязненький? Есть охотники до этого, я не из их числа. Народу нужно от нас другое.
… Фанза, найденная Горшениным для торжества обручения, была внизу, под холмами, в полуверсте от лазарета.
Лишь только Нина и Логунов вернулись от священника с кольцами на пальцах, к фанзе подошли Неведомский и Топорнин.
– Благословляю, – сказал Неведомский, шире раскрывая свои и без того широко раскрытые глаза.
Потом появились Свистунов, Аджимамудов, Алешенька, офицеры, которых Нина не знала и с которыми ее тут же знакомил Логунов.
Встречала всех Катя, и она же была за хозяйку.
Свистунов, приложив руку к сердцу, многозначительно кланялся ей…
– Опять наши пути встретились, Катерина Михайловна!..
– Всегда вижу с радостью своего спасителя!..
– Тише, – погрозил пальцем Свистунов, – это тайна!..
Катя опустила глаза:
– Понимаю.
Нина то вникала в общий разговор, то вдруг теряла нить, – все куда-то отодвигалось в туман, и она чувствовала только себя и Николая.
– Кто виноват в отступлении от Ляояна? – спрашивал подполковник Буланов, невысокий, плотный, почти квадратный, сидя на низком ящике, отчего казался еще ниже. – Прежде всего, я сторонник поручика Логунова… В век скорострельных ружей наступать так, как наступали наши прадеды на Балканах, смешно. Ведь есть же здравый смысл!..
– Владеть современным оружием, Алексей Севастьянович, может только народ просвещенный, – говорил штабс-капитан Григорьев. – Я утверждаю: наша надежда – на штык. В этом я согласен с Шульгой. Шульга в этом смысле смотрит правде в глаза: мужик наш дик. Японец вырос в своей японской теплице – гейши, стишки, тропическое солнце, – силы у него маловато, он из ружей и пуляет, а нашему мужику если не вилы и рогатины, так уж штык.
– Через край хватил, Григорьев, – сказал Свистунов. – Говорят, Куропаткин после Тайцзыхэ где-то блуждал? – спросил капитан у Алешеньки.
– В течение двух дней никто не знал, где он. Даже наместник перепугался, приехал из Харбина и кричал: «Не только проиграли сражение, но и командующего потеряли!»
– Чтобы наша армия научилась побеждать, – сказал Неведомский, – нужны коренные реформы. Но, как сказал один француз: армия есть нерв народа: нельзя реформировать армию, не реформировав государство!..
Алешенька невесело усмехнулся:
– Во время ляоянского боя я подъехал к ресторану, знаете – тому, что в садике у башни Байтайцзы; за столиками подкреплялась кучка офицеров, один сказал: «Если Куропаткин отступит и от Ляояна, его нужно арестовать и просить о назначении другого командующего».
– А это здорово бы! – крикнул Топорнин. – В самом деле…
– Между прочим, – сказал Неведомский, – пришли первые русские и заграничные газеты со статьями о ляоянских боях.
Разговоры смолкли.
– И вот что пишут… Куропаткин назван – «величайший мастер отступательных боев»! Статьи пространные. Оказывается, мы были под угрозой десяти кольцевых обхватов. Двадцать раз мы были обойдены. Цитирую вам одну такую статейку: «Весь мир удивлен, как это Куропаткин смог отступить без помехи и не допустил простой неудаче стать целой катастрофой».
– Может быть, это и не так смешно, – сказал Буланов. – Ведь мы видели японцев перед собой, перед своим, так сказать, носом, а там, в Питере, с птичьего полета видят. Может быть, мы и в самом деле спаслись от страшной беды?
– Ошибаетесь, подполковник, – сказал Хрулев. – Пункт первый: япошки лежали перед моими окопами врастяжку. Этого вы из моей головы не выбьете. Офицер – это вам не просто мишень для пуль. У офицера тоже есть голова! Засим пункт второй: победитель преследует побежденного! Правило, известное даже четвероногим. Ойяма не преследовал нас потому, что не победил нас. Лежал и зализывал свои раны.
– Англичане торжествуют? – спросил Топорнин.
– Сетуют. По их мнению, японцы оскандалились, они должны были наше отступление превратить в бегство и – в порошок русскую армию!
– Господа, – пригласила Катя, – прошу за стол… чем богаты, тем и рады.
– Ваша история, там, в Ляояне… – нагнулась Катя к Свистунову, когда были выпиты первые рюмки и отведаны первые закуски, – вы молодец, и ваши солдаты молодцы!
Свистунов взглянул Кате в глаза. Девушка смотрела строго, без улыбки, но с бесконечной теплотой.
– Я и сам не знаю, как я ляпнул Ширинскому: «А я не позволю расстреливать свою лучшую роту!»
– А я поздравляю вас с этим, капитан!
– Боюсь, что из-за этого я на всю жизнь останусь капитаном.
– А вы в самом деле боитесь этого?
– Я ведь кадровый, – вздохнул Свистунов.
– Вы «кадровый» человек, – сказала негромко Катя и подняла рюмку… – За русских «кадровых» людей!..
Свистунов чокнулся, усмехнулся и проговорил громко:
– Как-то я проводил со своим батальоном занятия – «свободное наступление». Проходит мимо капитан Шевырев, остановился, смотрит. «Чем вы занимаетесь? – спрашивает. – Смотрю, смотрю, ничего не понимаю. В пластуны вас, что ли, переводят?»
– Да, черт знает что у нас делается, – сказал доктор Петров Логунову. – Не хотел говорить, портить праздник… Получил сегодня письмо из дому… Понимаете ли, арестовали брата, гимназиста, восьмиклассника. Мало им студентов, так уж гимназистов хватают. Пишет отец, что у них в губернском городке в полицеймейстера бросили бомбу. Оторвала обе ноги. Вот что делается, пока мы воюем. Брат – мальчишка! А впрочем! А впрочем, если и виноват, то в чем, спрашивается? Я знал этого полицеймейстера. Сволочь! У него жена величиной с печь, но красавица. Денег она у него пожирала нещадно, и он так же нещадно драл со всех. Когда он в своей бричке появлялся на Пенкной улице, евреи бледнели. Слезал с брички и бил по мордам, прямо среди бела дня. Убили – туда ему и дорога.
– Зря, – сказал Горшенин, – всех не перебьешь.
Петров взглянул на него с удивлением:
– Я врач, я против смерти. Но, знаете ли, смерть есть отличное воздействие на некоторый сорт людей.
– А слышали новость, – спросил Буланов, – наш посол в Италии князь Урусов подписал в Риме контракт на сто тысяч панцирей Бенедетти?
– Господа! Да кушайте же! – упрашивала Катя. Бойки вносили блюда и миски. Окна были выставлены, широкие китайские окна, и виден был двор, вымощенный серым плоским камнем, на который падали розовые солнечные лучи…
– О каких панцирях речь? – спросил Логунов. – Панцири в наше время? Неправдоподобно!
– Почему неправдоподобно? Сталь отменная, выдержит пулю.
– Сталь, может быть, и выдержит, да солдат в панцире не выдержит. Представьте себе маньчжурскую жару, обмундирование и снаряжение нашего солдата, стопудовые сапоги – и еще стальной панцирь! Я думаю, что в этих панцирях вся армия до последнего человека отдаст богу душу, даже если противник не сделает ни одного выстрела.
– Современную пулю выдержать – такая сталь в копеечку влетит. Сомневаюсь! – сказал Аджимамудов.
Буланов обиделся:
– Я точно знаю, что контракт подписан. По пятнадцать рублей за панцирь.
– Человек-броненосец – слышали? – спросил Топорнин Нину. – В психиатрическую лечебницу всех!
– Разведка у нас плоха, – рассказывал Аджимамудов Горшенину, – а плоха потому, что казаки у нас – бородачи, старики, едут и думают про своих баб и детишек. Все из запаса. Ни одного полка действительной службы!
– Полки действительной службы нужны в России против нашего брата, врага внутреннего… Поняли?
– А ведь верно, – засмеялся Аджимамудов, – враг внутренний пострашнее японца.
Солнце опускалось, лучи его падали на круглую сопочку в полуверсте от лазарета, – там стояли пустые фанзы. Четыре сосны точно простирали руки над ними и над равниной. Было что-то успокаивающее в этих соснах.
– Тише, господа! – сказал Неведомский. – Последние газеты сообщают о смерти Крюгера. Простой фермер, а стал во главе бурской армии. И ведь вдребезги разбил англичан. Надо было бы нашим генералам и командующим поучиться воевать у этого фермера.
Неведомский оглядел стол, светлые волосы его стояли ежиком, расстегнутый ворот кителя обнажал шею. Он напомнил Нине тетерева, которого однажды живым принес домой отец: таким же светлым золотом сверкали его глаза, которые, казалось, не только видели, но и слышали.
– Да, Крюгер не был ни Наполеоном, ни Бисмарком, – заметил Свистунов. – Правильно сказано: простой человек. Нам бы такого…
– Народ просыпается, – проговорил Горшенин, – будет и у нас…
Алешенька Львович, который пил вино стакан за стаканом и теперь сидел бледный, со слипшимися на лбу волосами, сказал Петрову:
– Наместник из Харбина на днях телеграфировал Куропаткину, что в Харбине больше нет места для раненых. Другими словами, такое количество под Ляояном… Вы понимаете? А Куропаткин на этой телеграмме наложил резолюцию: «А вот я им наколочу еще тысяч тридцать».
Алешенька сказал эти слова громко, на весь стол, и лицо его помрачнело. Расстегнул ворот рубашки, стукнул кулаком по столу. Всегда скромный и даже застенчивый!
– Вы понимаете? Так заботлив! За потерю одного лишнего солдата готов генерала под суд отдать. Я думал, это от души!.. А это, а это… вот он настоящий Куропаткин: «Вот я им наколочу еще тысяч тридцать!»
Он снова выпил.
«Бедный Алешенька», – подумала Нина.
Она вышла во двор. Были уже сумерки. Низкое дымчатое облако висело над Мукденом. Нина остановилась посреди двора. Вечерний свет скрадывал ее. Казалось, человек в этом свете мог поплыть или полететь, незачем ему было ходить.
Логунов нашел ее, взял под руку, и она повлекла его по каменистой дорожке. Тонкий запах стлался над землей, запах трав, оживающих с приходом вечера. Было очень тихо. Жизнь обширного лагеря едва доносилась сюда. Где-то горнист разучивал свои мелодии. Звук трубы казался острым, пронзительным и вместе с тем необычайно нежным.
Они шли вдоль глухой земляной стены. Потом стена повернула в сторону, и они оказались в поле.
Когда поднялись на сопку с покинутыми фанзами, стал виден Мукден, мутный в вечерних сумерках, огни костров, огни в окнах, тусклый свет фонариков. Донеслись звуки вечерней зори, совсем недалеко солдаты запели «Отче наш» и «Спаси, господи, люди твоя».
Нина и Николай прошли в ворота. Справа была фанза с широко распахнутыми дверьми.
– Здесь никого нет, – сказала Нина тихим, точно испуганным голосом.
В фанзе пахло дымом – должно быть, каны в свое время дымили. Логунов чиркнул спичкой. Дрожащий свет озарил каны, покрытые цыновками, на стене красные бумажные ленты с черными иероглифами. Логунов подошел к окну и, недолго думая, вырвал раму. И сейчас же в комнату ворвался пряный сладковатый запах и зыбкий угасающий свет.
– Вот так… – сказала Нина, садясь на каны.
В темноте фанзы белело ее лицо. Николай целовал ее ноги, потому что именно это казалось ему единственно возможным.
3С отцом у Юдзо разговор был краток. Юдзо вошел в комнату – после бесконечных бивачных дней офицеры наконец разместились в отличных домах Ляояна, – поклонился и сел у дверей на циновку.
Футаки долго молчал, рассматривал бумаги, курил. Папироса была толстая, курилась медленно. В открытое окно Юдзо видел улицу, китайцев, которые сидели вдоль стен со своими товарами, и никто у них ничего не покупал. За десять дней японского владычества в Ляояне китайцы разочаровались в своих «освободителях».
Русские любили толкаться по базарам и покупать. Не только офицеры – даже солдаты покупали. Японцы не покупали ничего. Японцы любили деньги больше, чем вещи. Они не ходили по базарам и не заглядывали в лавки. Изредка они брали то, что им нужно, не расплачиваясь. Торговые улицы Ляояна опустели, магазины прикрывались.
Кто же был доволен приходом японцев в Ляоян? Крестьяне? Юдзо проехал по соседним деревням, он не заметил никакой радости. Жизнь крестьян была слишком серьезна. Они занимались землей, и законы земли, с которыми они имели дело, были настолько важны, что солдаты, занятые стрельбой и убийством, представлялись им только бездельниками и преступниками… Нет, крестьяне не испытывали никакой радости оттого, что на их землю пришли японцы…
Юдзо думал обо всем этом не так горячо, как раньше. Теперь он думал об этом спокойно, как думает мудрец над бесконечно отдаленными проблемами. Ведь все это скоро не будет иметь к нему никакого отношения.
В эти решительные минуты он как бы мгновенно охватил всю свою жизнь. Захотелось увидеть Кацуми, но он сказал себе: только тогда, когда все решу!
Но, в сущности, все было решено сразу же. Бежать за границу?! Он – сын Футаки, офицер японской армии, совершивший в тех условных отношениях, которые созданы между собою людьми, преступление, – убежит за границу? Как же будет там протекать его жизнь? Позор на голову родителей, презрение к нему в родной стране…
Условности, условности! Разве жизнь не дороже всех этих условностей? Но ведь именно условности создают реальность человеческой жизни, вне их нет и реальной жизни человеческого общества. Одни условности ветшают, на смену им приходят другие.
Слабое, слабое утешение!
Да, вопрос был решен мгновенно. Мир, из которого вышел Юдзо и который, несмотря на все сомнения и протесты, продолжал оставаться его миром, не позволил решить этот вопрос иначе.
Футаки докурил папиросу, окурок бросил в фарфоровую миску на полу и сказал:
– Вчера вечером я видел генерала Ниси. Генерал Ниси не любит смотреть в лицо своим собеседникам, он предпочитает смотреть в землю. Это происходит у него от скромности: он убежден в собственной ничтожности! Но, разговаривая о тебе, он смотрел мне прямо в лицо, потому что самый ничтожный человек бесконечно выше меня, твоего отца.
Юдзо не шевельнулся. На душе у него было печально и спокойно. Ничто уже не нарушит этой печали и этого покоя.
– Такого случая еще не знала японская армия и японская история. Офицер бросил на поле боя своих солдат и отправился… да, и отправился…
Отец так и не сказал, куда отправился сын, – слишком тяжело было произнести ему это слово. Его сын бросил своих солдат и побежал к женщине! К какой-то женщине, которых миллионы! Но это преступление – только незначительная часть преступлений лейтенанта Футаки. Капитан Саката сообщил суду, и свидетель лейтенант Маэяма подтвердил, что Юдзо действительно произнес кощунственные слова о том, что тенно Японии всего только человек. Эти слова его не поддаются ни повторению, ни уразумению.
– Может ли для меня быть бо́льшая горесть? – спросил Футаки и поник головой.
Юдзо видел его коротко остриженную голову, руку, которая мертво лежала на столике.
– Генерал Ниси и я думаем одинаково, – сказал Футаки. Голос его был глух, точно каждое слово было камнем, который Футаки извлекал откуда-то из-под земли. – Завтра утром будет суд, и завтра же вечером приговор суда должен быть приведен в исполнение.
Юдзо знал, что отец скажет эти слова, он готовился к ним, и тем не менее страшное возмущение переполнило его. Он поднял голову и заговорил. Он хочет жить разумом, светом разума, а не предрассудками. Позором он считает жить предрассудками, хотя бы они и помогали уничтожать людей других народов. Маршал маркиз Ямагата недавно опубликовал в своей статье: «Будущее Китая весьма важно для Японии, и я думаю, что для возрождения Китая необходимо вступление на трон сильного духом императора, который взял бы бразды правления в свои руки… Первое, что должен был бы сделать такой император, это отрешиться от представления, что он неземное существо, стоящее превыше всех других монархов, и войти на основах равенства в республику народов». Вот что маршал сказал о китайском императоре. Но почему подобные слова преступны по отношению к императору Японии? Почему, говоря здравые слова соседу, не адресовать их прежде всего себе?
Отец поднял обе руки.
Юдзо смолк. Горечь охватила его. Да, он все отлично понимает. Таков пока человеческий мир. Может быть, отец опасается, что сын в последние минуты начнет возмущаться и протестовать и тем самым принесет вечный позор ему и всему их роду?.. Не беспокойся, отец, больше никакого позора не принесет Юдзо ни тебе, ни Японии…
Он вышел из домика отца. До завтрашнего утра он был свободен. Он гулял по городу, наблюдая за жизнью его обитателей и думая о том, о чем готовился думать еще многие годы. Сейчас нужно было все обдумать окончательно – ведь в его распоряжении оставался только день. Перед вечером он купался в Тайцзыхэ. Нашел скалистый берег и бросился в темную мутную воду. Да, все реки в этой стране мутны и темны… Но и мутная вода была приятна.
Около города какая-то воинская часть отдыхала от войны и строевых учений.
Солдаты из ящиков, накрытых одеялами, соорудили горы, между ними пустили ручеек, перекинули мост, из палочек и бумаг сделали людей и зверей – и вот вам, пожалуйста, иллюстрация к сказке про богатыря Кинтаро.
«Люди должны же хоть как-нибудь занять свою душу», – подумал Юдзо.
Он отправился к себе, на окраину Ляояна. Дом стоял над оврагом, который образовался от дождевых потоков. По склонам оврага росли кусты, а трава на дне была свежа. Туда прилетали птицы, там они вили гнезда.
Маэяма уже сидел над обрывом, положив около себя фуражку и расстегнув ремень.
Несколько минут они сидели рядом, вдыхая запах свежей травы и разглядывая дорогу, которую проложили русские по той стороне оврага.
– Мои слова будут кратки, – сказал Юдзо. – Может быть, в какую-нибудь минуту жизни вы захотите принять их к сведению. У нас война. Мы вторглись в Маньчжурию. Мы уверяем китайцев, что освобождаем их от русского и европейского рабства. Мы хотим, чтобы китайцы думали, что рабство, когда рабовладельцы – белые, невыносимо, но, когда господами японцы, тогда оно прекрасно. Рабство есть рабство, Кендзо-сан, и никто не смеет рабовладельничать.
Юдзо произнес эти слова так громко, что они пронеслись над оврагом, и птица, сидевшая на кусте по ту его сторону, настороженно повернула голову. Маэяма полузакрыл глаза, стараясь запомнить каждое слово, против которого в обычное время он возразил бы целой речью.
– Кому будет сладко от нашей победы? Нашим крестьянам? Мы говорим теперь, что их слишком много и им негде жить. Но не о них мы заботимся. О крестьянах и о том, как к ним надо относиться, сказал еще первый Токугава: «С крестьянина нужно взыскивать так, чтобы он не мог жить, но и не умирал». Советую вам запомнить это изречение. Ибо японские крестьяне прежде всего японцы – и вот каково отношение к ним! Вы это терпите, я терпеть не могу. Вы, может быть, думаете, что сюда, в Маньчжурию, после победы придут японские крестьяне? Не придут. У них на родине достаточно земли, которую только нужно им предоставить…
Маэяма кивнул головой. Он вспомнил Кацуми, разговор с ним накануне ляоянского сражения. И почувствовал удовлетворение оттого, что жизнь Юдзо, полная ошибок, неправильностей и преступлений, скоро будет завершена, и завершена так, как того требуют законы японской чести. Маэяма первый донес генералу Ниси о проступке лейтенанта Футаки. Этого Юдзо не знает, он не поинтересовался, он подозревает своих сослуживцев… Очень хорошо, пусть и этот подвиг Маэямы останется в тайне, от этого он станет более совершенным.
– Простите, я прерываю ваши размышления: но разве об этом стоит сейчас говорить? Солнце садится. Пойдем посмотрим, как оно садится. Я нашел в ляоянском саду около старой башни удивительное дерево. Я долго стоял перед ним…
– Я хочу все твердо знать, – задумчиво возразил Юдзо. – Ведь за то, что я знаю правду, я понесу наказание.
Поздно вечером, когда уже ушел Маэяма и когда все мысли были приведены в порядок, Юдзо написал нежное, немногословное письмо Ханако, чтобы знала она все, что произошло с ним. В записке к Маэяме он просил лейтенанта исполнить его последнюю просьбу: разыскать девушку и передать ей письмо. Потом надел мундир и вместе с Ясуи отправился на поминальную службу.
Поминальное богослужение происходило на том форту, который Куропаткин во время ляоянского боя выбрал своим местопребыванием. Бонсан Тойяма собственными руками соорудил жертвенник, и он был не что иное, как простой русский стол, найденный в одной из фанз. Тойяма покрыл его белой скатертью, а над ним на сосновой ветке прикрепил изображение Амида-Будды, милосердного Будды. Солдаты принесли ящички с золой. Ладан для курения лежал на лакированном столике.
Жертвенник поставили так, что он был обращен к месту боев под Ляояном и к Порт-Артуру, где продолжала литься японская кровь.
Солнце село. Солдаты стояли рядами вокруг жертвенника. Тускло горели свечи.
Юдзо поднялся на бугор, откуда он все отлично видел. Он увидел генерала Ниси и своего отца, стоявшего с опущенной головой: сегодня служение в честь героев, павших за императора! И во всей японской армии только один недостойный человек – его сын!
Медленно в неподвижном воздухе горели свечи; жужжали комары и мошка; ива, росшая неподалеку, опустила в теплом сумеречном воздухе свои ветви.
Тойяма читал молитвы, то повышая голос, то понижая. Когда он кончил, Ниси, в черном мундире, который он надел во время ляоянских дней для того, чтобы выделяться на поле боя и бесстрашием своим увлекать солдат, – подошел к жертвеннику, зажег курительные травы и низко поклонился павшим.
– Вы исполнили свой долг! – троекратно повторил он, приняв из рук Тойямы кадило, и покурил ладаном.
И все офицеры вслед за ним подходили к жертвеннику, брали кадило и кадили на ляоянские поля, ставшие могилой многих японцев. Юдзо подошел последним. Он хотел отдать этот долг бедным людям, погибшим во цвете лет, и вместе с тем ему казалось, что он приносит жертву как бы и себе самому…
Думал ли он когда-нибудь о подобном конце, когда учился в Америке, когда жил в России, когда слушал проникновенные слова Ивана Гавриловича?
Он взял кадило из рук священника, бросил щепоть ладана, голубоватый дым поднялся к его лицу.
Утром состоялся суд. В комнате импани, где заседали судьи, было тихо и торжественно, как бывает всегда, когда открываются поступки человека, преступившего границы дозволенного. Подсудимый не отрицал вины.
Свидетель лейтенант Маэяма был немногословен, но капитан Саката долго говорил тихим, выражающим ужас голосом о преступлении Юдзо; кроме того, он сообщил о себе: он, Саката, не мог ни есть, ни пить, ни спать, пока не донес о преступлении лейтенанта, усомнившегося в божественности тенно!
Приговор был вынесен тут же. Затем было объявлено решение по ходатайству генерала Футаки, который просил разрешить его сыну, потомку древнего княжеского рода, произвести обряд сепуку не так, как это практикуется сейчас, а согласно старинному ритуалу, имевшему место последний раз в 1870 году.
Суд удовлетворил просьбу генерала.
Выслушав приговор, Юдзо низко поклонился судьям и поблагодарил их за справедливое решение.
Он вышел на улицу. В самом деле, вот и вся человеческая жизнь!
Неодолимо захотелось иметь рядом с собой Ханако. Ни о чем бы они не думали… Времени до вечера очень много, они шли бы по дороге, разговаривая друг с другом о пустяках. Мир настолько чудесен, что самые вздорные пустяки приносят счастье… Но рядом был только Маэяма, и Юдзо сказал:
– Исполните мою просьбу, пришлите ко мне Кацуми.
… Когда Кацуми вошел во дворик, Юдзо взял его под руку и провел за глиняную стену, опоясавшую усадьбу. Внизу, в распадке, уже пряталась тень, птицы суетились в кустах…
Офицер и солдат спустились в овражек, потом поднялись по тропке на противоположную сторону и зашагали в поле.
– Все-таки, Кацуми, жизнь великолепна. Я особенно это чувствую сегодня. Не печальное я вспоминаю, а радостное, Я вспоминаю парк Хибия в такой же, как сегодня, светлый день, когда он залит солнечными лучами. Вы знаете, наука не признает красоты. По ее мнению, существуют лишь физические явления, одни из которых человек называет красотой. Но я вот что думаю по этому поводу: красота существует независимо от того, хочет того человек или нет. Не правда ли, человек принадлежит жизни и его восприятия есть закон той же жизни?
Кацуми кивнул головой.
– А вот мой друг и доброжелатель Маэяма не кивнул бы головой. Он думает, что человек совершенно независим от мира и приходит сюда для свершения правильных или неправильных дел. Он не интересуется, связаны ли между собой как-нибудь иначе человек и мир. Впрочем, оставим Маэяму. Жить ему тоже не сладко.
Вокруг было уже поле, широкое, до самых западных увалов. Над полем поднималось нежнейшего синего цвета небо, и с ним трогательно сочетался золотисто-красный гаолян. Пыль на дороге была мягка, и легкий ветер то поднимал ее, то свивал в косу и гнал, живую, струящуюся, по дорожке.
Крестьяне в остроконечных соломенных шляпах, с голыми до колен ногами двигались вдоль поля и не смотрели на японцев.
Дорога сначала шла прямо, потом поворачивала. Должно быть, большое удовольствие идти так по дороге день за днем, а дорога будет вести тебя и вести…
На душе у Кацуми было скверно: уходит из жизни хороший человек! Да, он совершил преступление: кроме воинского долга почувствовал в себе долг человека! В европейской армии за это преступление его расстреляли бы, в японской – он сам покончит с собой. Трудно жить человеку на земле… Но когда-нибудь настанут другие времена. И, думая об этих других временах, он стал говорить о жизни, о том, как он жил в Токио, как боролся, о людях, которые были вокруг него… Даже девушки!.. Вот, например, его двоюродная сестра Ханако-сан…
Юдзо слушал, не прерывая. Ляоян был уже далеко. Как хорошо, что далеко этот неприятный город!
– Даже девушки? – спросил он наконец. – Ханако-сан?.. – Глаза его засияли от невозможной надежды… – Ханако-сан?!
Из кармана кителя он вынул бумажник, из бумажника фотографию и протянул Кацуми.
Кацуми не удержался от восклицания.
– Что? – спросил Юдзо почти шепотом.
– Она, Ханако!..
Юдзо широко вздохнул и пошел вперед. Точно своего посланца прислала в последнюю минуту его жизни Ханако, точно сама она вырвалась сюда… Ее брат!
Да, это было счастье! Не только единомышленник, но и родственник. Ближе отца!
Голос его дрожал, когда он заговорил:
– Сколько времени мы с тобой на войне и не знали этого важного обстоятельства… Теперь я счастлив, в моем положении большего счастья нельзя было ожидать… Ты – мой брат!
Теперь они шли по дороге рядом, в ногу, касаясь друг друга плечами и разговаривали так, точно перед Юдзо лежала бесконечная вереница лет, полная самых счастливых событий.
Но надо было поворачивать назад. Все в жизни имеет конец, даже и эта прогулка, которая, казалось Юдзо, будет такой бесконечной.
Когда они повернули назад, Ляоян едва виделся, точно присел к земле.
– Отец хочет старинного обряда, Кацуми; это в какой-то мере его утешит… Своим секундантом, кайсяку, я пригласил Маэяму. Для этой обязанности он достаточно мне близок и – далек.
Для церемонии избрали самое большое помещение в городе – буддийский храм. Несмотря на то что храм был главный, он был малопосещаем и грязен. Пыль покрывала все. Японские солдаты с утра чистили и мыли храм, покрикивая на монахов и священников, которые, по их мнению, были слишком неповоротливы.
Наконец храм был вымыт и заблистал золотом. Массивные колонны из темного дерева поддерживали своды. Оттуда спускались разноцветные фонари и золотые лампады. В высоких вазах, расписанных темно-синими линиями, курился ладан. Перед алтарем лежало красное шерстяное покрывало.
Вечером четырнадцать офицеров стояли по правую и по левую сторону алтаря. Это были лучшие офицеры, избранные свидетелями.
Маэяма вдохнул запах ладана, окинул взглядом своды, терявшиеся в сумраке, и вышел из храма навстречу Юдзо. Он чувствовал себя хорошо: вот именно так, как он хотел, разрешались все его споры с Юдзо… Сын Футаки много говорил, спорил, сомневался, даже посмеивался над святая святых души Маэямы. Он мог, в конце концов, принести вред японскому делу… А так все будет хорошо. Маэяма собственной рукой все это прекратит.
Юдзо приближался к храму неторопливым шагом. Молодые люди обменялись взглядами. Маэяма не узнал глаз Юдзо. Широко раскрытые, они были полны какого-то невыносимого трепета и вместе с тем были совершенно прозрачны, как будто уже не было за ними человеческой души, и отражали они пустоту.
На минуту Маэяме стало неприятно: казалось, этот человек, в сущности уже мертвый, до самого дна увидел его сердце. Лейтенант отвел взгляд в сторону, пропустил мимо себя трех офицеров, которые несли боевой плащ Юдзо, украшенный золотыми галунами, и пошел сзади.
Юдзо поднялся в храм и, подойдя тем же ровным шагом к свидетелям, поклонился тем семи, которые стояли справа, и тем семи, которые стояли слева. Все это были знакомые офицеры, с ними он совершал походы, с ними встречался ежедневно. Но сейчас они больше не были его сослуживцами.
Потом так же медленно подошел к алтарю, дважды распростерся перед ним и сел на ту часть возвышения, которую покрывала красная шерстяная ткань.
Он сел, и сейчас же командир батальона майор Васуи вышел из рядов семи, стоявших по правую сторону, и поставил перед Юдзо черный столик. На нем лежал, завернутый в тонкую рисовую бумагу, вакасатси, тонкий и острый, как бритва.
Юдзо принял его обеими руками и положил перед собой.
Больше он не вставал. Сидя, он обратился к присутствующим с речью. Он говорил о своем преступлении. Голос его слегка дрожал. Маэяма уловил в нем горечь и печаль, но не было в нем ничего, что напоминало бы страх. О чем печалился Юдзо? О своем проступке или о том, что люди темны и несправедливы друг к другу?.. Да, он оставил роту на попечении младшего офицера. Конечно, если б он, Юдзо, был убит в бою, он тоже должен был бы оставить роту на попечении младшего, но ведь он был жив… За это преступление он лишит себя жизни и просит всех присутствующих быть тому свидетелями.