355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Далецкий » На сопках Маньчжурии » Текст книги (страница 78)
На сопках Маньчжурии
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:09

Текст книги "На сопках Маньчжурии"


Автор книги: Павел Далецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 78 (всего у книги 117 страниц)

5

Валериан Ипполитович Глаголев пользовался в своей семье любовью, переходившей в обожание. По мнению жены и дочери, Глаголев был самый красивый мужчина, если не на земном шаре, то, во всяком случае, в России, самый умный и остроумный. Даже Плеханов отступал на второй план в глазах жены Глаголева и его дочери. Плеханов остроумен, но не так глубок. Плеханов знаменитый эрудит, но это кажется так потому, что он постоянно сыплет цитатами, а Глаголев только в случае крайней надобности приведет одну-две, но если уж приведет, то убьет. После цитат Глаголева диспут прекращается, Глаголев – революционер, но он любит свой дом и не хочет променять его на тюрьму.

У себя Валериан Ипполитович принимал только хорошо ему известных и ни в какой мере не подозрительных лиц, поэтому он был очень недоволен, когда у него в передней оказался незнакомый человек, который и назваться-то толком не сумел.

Не предлагая посетителю раздеться, Глаголев пригласил его в кабинет и, прикрыв дверь и приподняв белесые брови, спросил сломавшимся от недовольства голосом:

– Ну-с… чем обязан? Что-с? Ах, он будет меня ждать на Морской? Весьма, весьма обязан.

Собственноручно захлопнул за гостем входную дверь, постоял минуту около зеркала и, неодобрительно и вместе с тем довольно покачивая головой, вернулся в кабинет.

С ним хочет встретиться товарищ Антон! Скажите пожалуйста, товарищ Антон! Шишка! Так-с, понятно… кишка тонка, вот и хочет встретиться… Революционер!

Усмехнулся. Сел в кресло, закинул ногу на ногу и принялся читать в газете речь Андрушкевича, выступавшего на очередном процессе. На каком бы процессе этот адвокат ни выступал, он всегда изощрялся так, что речь его была ругательной по отношению к властям предержащим… Во всем виновата власть… Где-то украли, ограбили, не поделили наследства… Власть, виновата власть, долой ее! Так-с, боевой господин!

Когда Глаголев, собираясь на Морскую, надевал в передней теплое пальто, калоши и теплую шапку, жена и дочь стояли тут же.

– Когда тебя ждать, Валерик?

Валериан Ипполитович сделал многозначительное лицо.

– Валерик, ну хотя бы приблизительно!

– Папочка, ну хотя бы приблизительно…

– А вам-то что?

– А мы будем беспокоиться!

– Отчего же вы будете беспокоиться?

Глаголев был доволен проводами, – если б семья нарушила обычай и не вышла в переднюю, он почувствовал бы себя обиженным.

В квартире на Морской благообразный мужчина, по-видимому педагог, принял его пальто и с очень приятной, даже счастливой улыбкой указал дверь, в которую надлежало войти.

Грифцов, сидевший в углу дивана, поднялся и сделал шаг навстречу, Глаголев протянул руку. Грифцов крепко пожал ее.

– Валериан Ипполитович!

– Ну-ну, – добродушно выдохнул Глаголев, опускаясь в кресло и оглядывая комнату, – старость не радость.

– Валериан Ипполитович… это не только мое мнение, а мнение тех, кто неизмеримо старше меня: необходимо объединение всех сил.

Глаголев приподнял брови:

– А кто же это те, кто неизмеримо старше вас?

– Валериан Ипполитович, вы знаете!

Глаголев так и остался с поднятыми бровями. Он испытывал и удовольствие и оскорбление: у большевиков почва уходит из-под ног. Отлично! Но как в присутствии Глаголева смеет говорить о каких-то «старших» человек, всем обязанный ему?!

– Мне кажется, разумно и целесообразно объединиться на мысли, что революция близка и что надо для победы напрячь все силы…

– Этим и дышим, дорогой Антон Егорович!

Грифцов волновался. Он решил еще раз встретиться, еще раз попытаться! Люди не стоят на месте. Может быть, Глаголев и его друзья все-таки опомнятся; ведь когда-то шли вместе, ведь когда-то и они были на правильном пути. Еще раз объяснить, призвать, долой самолюбие! Как человек с человеком! Ленин, несомненно, одобрит его шаг.

– Валериан Ипполитович, сейчас решается судьба России, а может быть, и всего человечества по крайней мере на столетия! – Он говорил горячо, карие глаза его наполнялись то болью, то радостью, он, казалось, говорил сам с собой. Глаголева он точно принимал за свою душу, ей он исповедовался. – Валериан Ипполитович, подготовка к антивоенной демонстрации… Вы только вникните, забудем обиды, резкости, политические остроты, ведь тут не может быть двух мнений… И весь прежний порядок ваших мыслей предполагал именно то решение проблемы действительности, какое даем мы… Надо, чтоб эта демонстрация была мощна, чтоб она сплотила пролетариат и все революционные силы столицы, Это как бы репетиция того, что должно произойти в недалеком будущем…

Глаголев кивал головой.

– Да, да, весьма все знаменательно! – Он разглядывал тонкое бледное лицо Грифцова, не желая замечать, что сейчас оно полно такого простого и ясного света, что невольно хочется протянуть руку этому человеку и согласиться с ним. «Вот этим и берет», – подумал Глаголев. – Да, весьма все знаменательно, весьма… Мысли, которые вы сейчас развили, очень любопытны… Вообще, Антон Егорович, вы сами человек любопытный… Вон старших каких-то над собой выбрали!.. А чем они, любопытствую, старше вас? Годами, знаниями ли?

Вытянул ноги, закурил, подумал: «Вопрос о том, на чью сторону станут массы, далеко еще не решен, товарищ Антон! Рабочие тоже не дураки, они хотят жить, а не быть навозом для ваших идеек. А то, что ты пришел ко мне, – превосходно!»

– Валериан Ипполитович, что же вы скажете по существу?

– Повторяю: все очень любопытно. Именно любопытно. И в высшей степени. Я очень доволен, что мы встретились и наконец объяснились.

Он жал Грифцову руку, Грифцов отвечал на пожатие. Когда Глаголев ушел, Антон уселся на старое место в углу дивана и задумался. Что же только что произошло здесь, в этой комнате? Объяснение? Но Глаголев не сказал ни одного внятного слова! Будут меньшевики помогать или не будут?

Закурил. В соседней комнате громко засмеялись. Молодая девушка!.. Ну что ж, пожалуй, все ясно…

6

…На Коломенской, около Свечного, расположился обширный, обнесенный серым забором извозчичий двор, рядом с ним трактир, а над ним общедоступное заведение. Но на противоположной стороне темнели чинные многоэтажные дома.

Был осенний воскресный день, небо опускалось на крыши, смешивалось с поднятыми верхами экипажей, с фонарными столбами, с прохожими… Маша свернула в одну из парадных чинного дома, прижалась к стене и несколько минут смотрела через стекло: никто подозрительный не прошел мимо, никто не остановился. Поднялась на третий этаж и позвонила.

Через несколько минут позвонила снова и наконец услышала вопрос:

– Кто там?

– К Ивану Ивановичу.

Дверь приотворилась, придерживаемая цепочкой.

Его нет, – сказал женский голос. – А вы кто будете?

Сердце у Маши заколотилось, но она ответила спокойно:

– Я… белошвейка… рубашки ему принесла. Оставить ему или нет?.. Съехал он, что ли… А куда?

Блестящий глаз внимательно присматривался к ней.

– Его совсем нет…

– Ну, раз так… – проговорила Маша и побежала вниз по лестнице.

«Значит, „Иван Иванович“ взят. Провал!»

Сегодня здесь она должна была получить прокламации для антивоенной демонстрации. Как подозрительно смотрела на нее эта женщина! Маша вспомнила блестящий глаз в дверной щели. Вполне возможно, дом уже под наблюдением.

Перешла на другую сторону улицы, к трактиру, оглянулась. Никого. Прохожие торопились по своим делам, извозчик соскочил с козел, подвязал к облучку вожжи и вошел с кнутом в трактир. Ворота постоялого двора открылись, оттуда одна за другой выехали две пролетки. Чиновник, постукивая палкой, в калошах, с поднятым воротником пальто, посмотрел Маше в лицо и прошествовал дальше.

… Аресты продолжаются. Взята типография Петербургского комитета, за последнюю неделю арестованы сотни товарищей, главным образом большевики. Говорят, охранка не разбирается в социал-демократических тонкостях. Может быть, раньше не разбиралась, теперь великолепно разбирается.

Маша шла неторопливым шагом, решая, что делать. В душе поднималась упрямая злость, и вместе со злостью поднималась голова, и зло и упрямо смотрела девушка в глаза встречным. Из обгонявшего ее экипажа выглянул господин, извозчик остановился, господин выскочил, оказался Красулей и пошел впереди нее.

Даже Красуле обрадовалась она в эту минуту!

Красуля задержался около ресторанчика и, когда Маша приблизилась, кивнул ей головой.

Они вошли в теплую, пахнущую ресторанными запахами прихожую; швейцар принял Красулино пальто и Машину жакетку. Ресторанчик был маленький, третьеразрядный, в этот час почти пустой. Они сели у окна, задернутого шторой, и Красуля заказал яичницу с колбасой и котлеты.

– Есть зеленый лук, – с некоторой гордостью сообщил половой.

– Отлично, с зеленым луком! – Красуля нагнулся к Маше: – Я очень рад, что ты жива и невредима. Говорят, взята твоя сестра. К счастью, набег на завод не принес разгрома. Арестовали массу случайных лиц, например Ермолаева… Недавно он нашел у себя в кармане нелегальную брошюру и сдуру снес ее жандармскому унтер-офицеру Белову. Потом Шарова, который случайно поднял на улице листовку. Но вообще по Петербургу огромные потери!

Вошли два господина и, потирая с холоду руки, устроились за центральным столиком.

– Рябиновой?

– Как хочешь, Андрюша, я согласен и на рябиновую.

– Человек, рябиновой!

Маша сказала, понизив голос:

– Но, Анатолий Венедиктович, ведь удары пали главным образом на большевиков!

– Ну, это вздор!

– Я могу назвать имена.

– Ну, может быть… я подсчетом не занимался. Я еще раз хочу серьезно поговорить с тобой… Так, так, дружок, яишенка действительно недурна. Я тебе кладу, Марья Михайловна… Я еще раз хочу поговорить с тобой, и серьезно поговорить… Мы с тобой давно знаем друг друга… Нельзя же так, ты точно одержимая!.. Теперь эта антивоенная демонстрация! Ты понимаешь…

Он ел яичницу, закусывая ее черным хлебом.

– Позиция в отношении войны, занятая сторонниками Ленина, недопустима. Антивоенная демонстрация, как ее замышляет Петербургский комитет: рабочие, учащаяся молодежь, либеральная интеллигенция, – это ведь тысячи, тысячи!

– Это-то и прекрасно, Анатолий Венедиктович!

– Милая моя, это всё звенья одной и той же неправильной цепи! Помнишь выступление Глаголева у нас? Он все разложил и доказал.

Красуля съел яичницу и принялся за котлету. Котлета была большая, жилистая, он с напряжением разрезал ее тупым ножом.

– Ты знаешь, секретариат международного социалистического бюро решительно на нашей стороне. Он Ленина и его сторонников и слушать не хочет. Разве это авторитеты? У нас есть Плеханов – действительно голова. Его знает весь мир. Ссориться с Плехановым, распространять на него карикатуры?!

– Я только знаю, что так, как он, честные люди не поступают!

– Что, что?.. Ну, знаешь ли!.. Кто дал вам право? Вот оно что получается. Я знаю его лично, Глаголев знает его лично. Социалисты всего мира приняли его в свою семью. А вы, большевики, чего вы хотите?

– Мы хотим освобождения рабочего класса!

– Ты, Маша, сказала об этом так, точно мы хотим другого! Но вы хотите этого черт знает какими путями, – путями, заранее обреченными и потому преступными. Я не представляю себе, чтобы директива об этой несчастной демонстрации, которая может привести намечающийся единый фронт прогрессивных элементов страны только к полному развалу, могла исходить от ЦК. Ни Плеханов, ни Мартов…

– Я все это уже знаю, – перебила его Маша. – Я давно все это знаю. Не стоило меня приглашать сюда для того, чтобы повторять это еще раз… – Она вздохнула: а она еще обрадовалась, увидев Красулю!

– Накануне больших событий, которые развертываются в России, я хочу тебя предупредить: нужно быть дальнозоркой! Наш ЦК смотрит далеко вперед. Пусть не все местные комитеты его поддерживают, но это от недостатка теоретических знаний и общего развития. Меньшинство всегда есть результат более высокого, более сложного отбора. Мысли меньшинства не столь общедоступны.

Маша встала из-за стола.

– Вы говорите такие возмутительные вещи, что я не могу сидеть и с равнодушным видом слушать вас. А здесь, в ресторане, я должна слушать вас именно так.

– Ага, вы все так! Не можешь слушать!

Два господина за центральным столиком, пившие рябиновку и закусывавшие колбасой и икрой, с любопытством смотрели на них.

– Ничего, садись… Они думают про нас другое… А скажи, пожалуйста, что ты скажешь по поводу самоубийства студента-технолога Малышева? Ведь он ваш, староискровец, большевик!

– Я ничего не слышала о его самоубийстве.

– Как же, покончил с собою в тюрьме. Отчего, спрашивается? Потому что забрел в тупик с вашим большевизмом! Вы развиваете настойчивую, упрямую работу среди солдат… Прокламации, листовки, воззвания!.. А солдаты – ведь это меньше всего рабочие, это крестьяне… Но крестьяне с винтовками!

– Это-то и важно!

– Я слышал слова одного товарища – да и ты их слышала, – который говорил, что скоро может встать вопрос о вооруженном восстании!.. Итак, вы мечтаете о союзе с солдатами, то есть с крестьянами, вооруженными винтовками? Черт знает к чему это может привести… Если уж вести работу среди солдат, если уж звать их к революции, то единственно возможный лозунг – это: «Сначала бросайте оружие, а потом присоединяйтесь к восставшим».

Несмотря на жаркую комнату, несмотря на выпитую рюмку вина, Маша побледнела. Не отрываясь смотрела она в круглые коричневые глаза Красули. Они не были спокойны.

– О самоубийстве Малышева, Анатолий Венедиктович, я ничего не знаю и потому не могу комментировать… Что же касается работы среди солдат… и вашего лозунга… Вы что же, Анатолий Венедиктович, хотите с голыми руками против пушек?

Красуля пожал плечами.

– Сложнейшие вопросы ты, Мария, подаешь недопустимо упрощенно.

– Я считаю, что сложные вопросы легко становятся простыми, если их освободить от болтовни…

– Что, что?..

– Мы с вами, Анатолий Венедиктович, можем спорить без конца… Но вы ни в чем своем меня не убедите. Прощайте!

Кивнула ему головой и пошла в прихожую. Одни-с? – спросил швейцар.

– Одна.

Моросил дождь. Из водосточных труб с легким звоном бежали струи. Люди шли под зонтами, в макинтошах, в калошах, она – в легкой жакетке и поношенных ботинках. Но ей не было холодно. Она несла в себе жар от встречи с Красулей. Нет, теперь она уже не досадовала на встречу с ним. Она поняла, что не нужно волноваться оттого, что он не принимает ленинских доводов. Не принимает потому, что не революционер! Это горько и вместе с тем освобождает душу.

Красуля еще задержался в ресторане. Спросил кофе, пирожных и медленными глотками пил и медленно прожевывал свои любимые миндальные. В своей жизни он видел многих знаменитых революционеров, говорил с ними, учился у них; имеет же он право думать, что его точка зрения правильна! Нельзя же, в конце концов, как хочет Ленин, подчинять интеллигенцию дисциплине того или иного кружка!

Красуля съел два миндальных пирожных, выпил кофе и подозвал человека. Расплачивался он, озираясь по сторонам и особенно на господ, пивших рябиновку, которые вдруг показались ему подозрительными. Как-то странно искоса поглядывает усатый… Рюмку в рот, а глаза вкось. У вешалки Красуля нарочно задержался, следя за подозрительными, но они, по-видимому, не обратили никакого внимания на его уход. Вышел на улицу, преодолел желание взять стоявшего у ресторана извозчика и сел только у Царскосельского вокзала.

… Совещание происходило в переулке за Сенным рынком. Когда Красуля вошел в комнату, неярко освещенную небольшой люстрой, здесь уже собралось около двух десятков человек. За столиком президиума – трое, и среди них товарищ Антон!

Уже и здесь. Быстёр! По-видимому, он и поведет собрание организаторов и районных представителей. А Глаголев сидит в стороне. Ясно, понятно, не хочет быть в президиуме.

Итак, сегодня снова будет бой. Красуля кашлянул, на него оглянулись, он подсел к организатору Василеостровского района, своему приятелю Куприянову, укрепившемуся в районе после ареста Малышева.

Красуля не сознался Маше Малининой, но аресты принесли меньшевикам изрядную пользу. Благодаря убыли ответственных работников сторонникам меньшинства удалось укрепиться не только в Василеостровском, но и в Петербургском, и Нарвском районах.

Куприянов сказал на ухо Красуле:

– Товарищ Антон настроен весьма воинственно, но победа близка, мы собьем с них спесь! Теперь всё в наших руках: и ЦК, и ЦО, и Совет партии. В Совете ведь два от ЦК, два от ЦО, а председательствует Плеханов. Надо, чтоб в Невском районе ты, Анатолий Венедиктович, был полным хозяином, ведь там у тебя невероятно какой давности корни!

Красуля скосил глаз, чтобы посмотреть, не подслушивает ли кто-нибудь, и увидел Дашеньку и Цацырина.

– Начинаем совещание, – поднялся Грифцов. – Мы собрались сюда, чтобы окончательно выяснить все необходимое для успеха антивоенной демонстрации. Но… пользуясь случаем, хочу известить вас о частном собрании в Женеве двадцати двух членов РСДРП, единомышленников, стоящих на точке зрения большинства Второго партийного съезда. Я обращаюсь к вам с этой информацией потому, что вопрос об антивоенной демонстрации теснейшим образом связан с этим совещанием. Совещание приняло обращение к партии…

Он развернул тонкий листок и стал читать:

– «… Единство партии подорвано глубоко, ее внутренняя борьба вышла из рамок всякой партийности. Организационная дисциплина расшатана до самых основ…»

– Чистейший вздор! – на всю комнату сказал Глаголев.

Цацырин заметил насмешливо:

– Валериан Ипполитович, что ж вы расшатываете дисциплину даже нашего собрания?

Вокруг засмеялись. Кто-то крикнул:

– Не мешайте ему, пусть читает!

Слова обращения к партии были ясны и просты. Дашенька не то что вслушивалась в каждое слово, она впитывала их, как сухая земля дождь… Именно, именно, все так и есть!

– «… По сравнению с пролетариатом интеллигенция всегда более индивидуалистична уже в силу основных условий своей жизни и работы».

Да, да, Даша знала это всегда…

Ленин говорит: путаница растет все больше. «Разногласия теперь не выясняются, а выискиваются…» Да, да, верно!

Грифцов продолжал громким голосом:

– «У нас все более становится революционеров, которые выдержанное направление партийной жизни ценят выше, чем любой кружок прежних вождей…» У нас рождается партия…

– Не святотатствуйте! – опять не выдержал Глаголев. Последние слова возмутили его: «кружок прежних вождей!» – То, что вы изволили прочесть, – святотатство. Не первый уж раз слышим мы эти дерзкие выпады. И против кого? Против людей, которые облечены всемирным уважением… Кружок вождей! Ведь этак сказать… – он оглядел собрание, – ведь этак сказать мог только человек, для которого нет ничего святого!

– Так сказал человек, – возвысил голос Грифцов, – для которого святая святых – рабочий класс, передовые люди этого класса, революция, которая должна освободить человечество. Это для него святое, а не кучка литераторов из заграничной лиги!

– Браво! – крикнула Дашенька.

Точно обвал, сорвались аплодисменты.

Глаголев прищурился. Багровая краска разливалась по его лицу.

– Я понимаю вас, товарищ Антон. Вы прочли эту листовку для того, чтобы ударить по колеблющимся, переманить их на свою сторону и тем самым поддержать свою вредную затею демонстрации.

– Товарищ Глаголев, это не его затея! – крикнул Цацырин. – Это затея петербургского пролетариата. Петербургский пролетариат поднимает свой голос против войны. Понимаете вы, Валериан Ипполитович, эту главную истину, или вам никак ее не понять?

– Не груби! – вмешался Красуля. – Он твоего Грифцова азам учил… Уважать надо!

– А партию он уважает?

– Не занимайтесь спорами! – Голос Грифцова покрыл шум. – Товарищи, обращение к партии «двадцати двух» я читал также и для того, чтобы прекратить всякие споры по поводу разногласий. В обращении ясно сказано, что путаница растет все более и что только новый съезд властен разобраться во всем этом вольном и невольном нагромождении мнений. Перед нами решение Петербургского комитета об антивоенной демонстрации, ее мы проводим силами рабочих, учащихся и либеральной интеллигенции. Выполнить постановление комитета мы обязаны. И меня удивляет товарищ Глаголев, который снова возражает против нее.

– Я считаю антивоенную демонстрацию в том виде, как вы ее задумали, недопустимой. Недопустимо сейчас, в напряженнейшее и сложнейшее время, когда мы стоим на пороге революции, когда мы должны объединять все прогрессивные силы страны – без чего победа революции невозможна, – недопустимо сейчас пугать эти прогрессивные силы страны призраком бунта. Я говорил это сто раз и повторяю в сто первый. Товарищи, хотя Петербургский комитет и принял решение о проведении демонстрации, я обращаюсь к вам с протестом. Прошу вынести осуждающую резолюцию и представить ее в Петербургский комитет.

Красуля, Куприянов и довольно большая группа, сидевшая около Глаголева, захлопали в ладоши:

– Правильно! Именно так! Долой политическую демагогию!

Грифцов спокойно слушал крики и аплодисменты: он не предлагал соблюдать тишину, не нарушать порядка собрания и тому подобных вещей. Он, казалось, с удовольствием следил за выражением чувств присутствующими, как бы подсчитывая силы свои и противников. На столе лежала папироса, он неторопливо достал из кармана спички, чиркнул, закурил. Он теперь разгадал поведение Глаголева в квартире на Морской. Вел себя тогда Валериан Ипполитович ласково, не возражал, поддакивал, чтобы демобилизовать, помешать собрать силы… Двурушник!

Глаголев стоял, подняв голову и согнутую в локте правую руку. Думая, что победа за ним, он сказал:

– Голосуйте мое предложение.

– Проголосуем в свое время, Валериан Ипполитович! Разрешите мне, товарищи, рассказать эпизод, свидетелем которого я был недавно на вокзале в Москве.

В Действующую армию уходил запасный полк. Жены и дети провожали своих мужей и отцов. И не только жены и дети – пришли проводить и те русские люди, для которых невыносим был позор, падающий на страну из-за неудачной войны. Ведь что такое война? Это ревизор. Ее не обманешь, не подкупишь. Николая Первого проревизовала Крымская кампания, Николая Второго ревизует японская. И всему миру видно, что царское правительство со всеми своими жандармами, чиновниками, интендантами и генералами – беспомощное, преступное правительство. Одни из провожавших принесли цветы, другие – кульки с провизией, третьи – просто возмущенное сердце. Расставаясь со своими близкими, женщины заплакали. Кто-то из мужчин, не выдержав, стал рассказывать собравшимся правду о войне. Как же, товарищи, ответила полиция на Московском вокзале на слова правды? На глазах у запасных, которых везли сражаться за ту власть, которую здесь представляли полиция и жандармы, конные городовые, обнажив шашки, врезались в толпу женщин и детей. «Остановитесь, мерзавцы!» – кричали сотни голосов. Полицейский офицер выстрелил в воздух, затем ткнул вперед руку с пистолетом и пристрелил двух молодых женщин, двух сестер. Женщины упали. Брат их выскочил из теплушки. «У кого есть оружие? – кричал он. – Дайте пистолет, нож!» Но толпа была безоружна. Тогда он с кулаками бросился на убийцу. Полицейский ударил его шашкой. Солдат упал. Запасные кинулись на помощь к своему товарищу. Тогда в дело вступили казаки, запасных стали избивать. Такова царская правда… Мы должны требовать немедленного прекращения войны. Долой самодержавие! Да здравствует демократическая революция!

Наступила минута тишины. Глаголев стоял, высоко подняв брови. Вдруг Цацырин поднялся, оглядел присутствующих и начал торжественно, как клятву:

– Если до сих пор рабочего толкало на борьбу негодование за то, что попрано его человеческое достоинство, боль за беспросветное существование его самого, его детей, товарищей, то теперь в нем огнем горит презрение к царской клике. Быть рабом позорно, но быть рабом дряхлой развалины, бесправие перед лицом отвратительного ничтожества – вдвое позорнее. Понятно? – крикнул он. – Если понятно, так нельзя терпеть. Все на антивоенную демонстрацию!

– Нельзя укреплять волю к победе, – негромко, но отчетливо проговорил Грифцов, – потому что победа нашей армии сейчас, до революционного освобождения народа, будет обращена царем на погибель народа. Антивоенная демонстрация подорвет международный престиж самодержавия. Ничего – что поддерживало бы правительство. Все – чтобы помочь народу сбросить ярмо! Мне кажется, это понятно всем присутствующим, и протест товарища Глаголева может, в лучше случае, вызвать недоумение.

– Возмущение… – сказала Дашенька.

– Возмущение! – крикнул Цацырин.

– Да, – согласился Грифцов, – я мягко выразился. Именно – возмущение! Что же касается боязни представителей меньшинства, что либеральная буржуазия, увидев на Невском организованные ряды рабочих, шарахнется от революции, а нам одним, мол, ее не сделать, – скажу, что корни этой боязни в том, что меньшинство не мыслит дальше буржуазной революции. Пролетариат же хочет не буржуазного господства, а социализма. Пролетариат хочет, чтобы царя и буржуазию разгромили на полях сражений в Маньчжурии, ибо тогда восставшему народу легче будет совладать со своими угнетателями здесь, в Питере, в Москве, в Баку, в Нижнем Новгороде – везде, где живут и дышат они, его враги. Долой захватническую позорную войну, долой самодержавие!

Дашеньке казалось, что она впервые слышит Грифцова. Его выступления в рабочих кружках, на рабочих собраниях носили иной характер. Голос приобрел жесткий, стальной оттенок. Худое лицо четко вырисовывалось на темных обоях, и не было в нем ни мягкости, ни добродушия: Антон знает истину и знанием своим не поступится!

Она в себе ощутила такую же твердость, и сердце ее наполнилось радостью: другого пути нет! Только этот путь!

Оглянулась на свою «заставу». Здесь были представители заводов Невского, Обуховского и Александровского. Оглянулась, улыбнулась им, и они улыбнулись ей.

– Ну так как же? – спрашивал Грифцов. – Будем голосовать предложение товарища Глаголева об отмене антивоенной демонстрации?

Ему ответил гул протестующих голосов. Даже некоторые меньшевики отвергли предложение своего руководителя. Дашенька ясно слышала голос старика Вавилова, отца Варвары Парамоновой.

– Значит, согласны с решением Петербургского комитета? Тогда приступим к обсуждению всего того, что необходимо для его выполнения…

… После собрания расходились медленно, по одному, по двое. В соседней комнате делегаты окружили Антона, Цацырин рассказывал об антивоенных, боевых настроениях рабочих и, между прочим, о продолжающемся бойкоте черносотенца Зубкова. Он описывал фигуру Зубкова, теперь ежедневно пешком странствующего в Лавру на богомолье, потому что иные средства ему не помогли.

– Идет с палочкой и согнулся, товарищ Антон. Честное слово, и костюм какой-то несуразный, драная поддевочка, не то на вате, не то на облезлом баране, и сапоги, от душевной скорби, нечищеные…

Он рассказывал, как несколько человек, в том числе и Михаила Малинина, которого из-за дочерей теперь считают на заводе неблагонадежным, вызвали по поводу бойкота к заставскому приставу Данкееву и тот грозился всех арестовать и выслать по этапу из Петербурга. Тогда Михаил сказал: «Ваше высокоблагородие, бойкота никакого нет, и даже слово это мастеровому неизвестно… А русский человек волен покупать то, что его душе потребно, и там, где его душе приятно. Своими деньгами, у царя заработанными, платит!..» И ничего… Покрутил усы Данкеев и отпустил.

– Отлично, – смеялся Антон. – А знаете, недавно на Трубочном заводе во время празднования тридцатипятилетия службы его превосходительства начальника завода в присутствии трехсот рабочих были разбросаны наши воззвания. Рабочие стоят, читают, про молебен забыли. Среди начальства паника. Великолепное зрелище!

… Таня выходила одной из последних. Фонари тускло освещали мокрый булыжник Сенной площади. Извозчик, косо сидя на козлах, трусцой ехал у тротуара, – должно быть, тоже недоволен дождем, хотя в дождь больше пассажиров, чем в хорошую погоду. Выработал ли он свои пять рублей хозяину? Пять хозяину, остальные себе… А может быть, это извозчик-собственник?

– Извозчик!

Вот она под верхом экипажа, приятно откинуться на подушки и спрятаться в темноте. Мимо церкви идет Сережа Цацырин. Поднял воротник куртки, сунул руки в карманы, идет широкой, развалистой походкой подгулявшего человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю