355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 90)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 90 (всего у книги 98 страниц)

Спрыгнув с ящика, на который тут же забрался визжащий вытряхивающийся Карп, обманутый страшной водой, юноша на ощупь побрел по известной одному ему кривой, ощупывая левой рукой пустоту, все еще удерживая свечи и потихоньку – только и исключительно потихоньку – привыкая к возвращаемому глазам свету: первыми ему представились широкие стены из кирпичной обточенной кладки, вторым – потолок, в сердцевине своей прогнувшийся и нависший уродливым дощатым горбом непрестанно вытекающей сквозь щели воды.

От осознания, что все это в любой момент может рухнуть, свалиться, переломить кости и похоронить заживо, Юа вконец подчинился депривационному сжатию мучающих тисков на висках, и некий внутренний голос без лица и имени нашептал, что Рейнхарт не настолько дурак, чтобы держать здесь нужные вещи по собственному желанию, что, возможно, все, что еще пока таилось от него, прежде хранилось в самом доме, спало на чердаке и в сборищах хлама, на диване и черт знает где еще, а сюда перебралось лишь в тот день, когда мужчина начал с ним встречаться, начал ухаживать и когда наперекор самому себе вознамерился во что бы то ни стало однажды выкрасть мальчишку и привести его к себе, оставляя не погостить, а просто и навечно зажить.

Глядя на железные сантехнические емкости, тоже постепенно выплывающие из красной кровяной темени, на громоздкую уродливую покрышку вытяжки, на разбросанные и тонущие в воде деревянные стулья с отваливающимися ножками, на сложенную инвалидную коляску – точно такую же, как и та, в которой они увозили Кота в последний путь, да так и оставили ее на лодочном причале, с которого стащили сраную водоплавающую посудину, – на протянутые вдоль стен разодранные полые трубы, давно уже не перегоняющие устаревшими жилами воды, на завязанные крюком и петлей санузлы с вечными протечками и сорванными вентилями, на агрегаты прошлого жизнеобеспечения, на миллионопальцевые подрезанные проводки, щерящиеся цветными железками, разобранные на запчасти велосипеды и горы никем не используемых пластиковых мисок-тазов, Юа уверялся в правоте этого голоса все больше и больше: чем бы Рейнхарт ни занимался, но он бы никогда не стал держать важное ему барахло в таком вот бардаке, рискуя то потерять в любой из очередных дней, и то, что теперь у него здесь что-то таилось – было мерой сугубо временной, вынужденной, пробудившейся за неимением иной альтернативы и хоть сколько-то удовлетворяющей возможности.

Продолжая осматриваться и теряться, до сих пор в упор не видя ничего, что могло бы приоткрыть лисью тайну и хоть как-то объяснить его болезненное нежелание впускать мальчишку в эту чертову яму, Уэльс прошлепал по набежавшей, извечно точащей камень, воде из стороны в сторону, натыкаясь глазами на все новые и новые ящики, и вдруг, заприметив то, чего вроде бы не мог не заприметить еще с самого начала, вперился глазами в клеенчатую ширму, тоже сейчас потерявшую свой истинный окрас и обернувшуюся в один сплошной кровяной кристалл.

Ширма висела под потолком, крепясь на прищепках-ниточках, ширма дотягивалась почти что до пола, ширма легонько подрагивала на дыхании подземного сквозняка, и Юа, чуя, что не должен к ней приближаться, конечно же старательно побрел навстречу, попутно угодив в накрытый водой миниатюрный котлован и утопившись правой ногой в распроклятом болоте практически по ушибленное бедро, едва то не сломав.

Вместе с этим пальцы его разжались, скребнули пустоту ногтями и, не поспевая за совершенной ошибкой, отпустили спасительный подсвечник, что тут же, с шипением и пророкотавшим по стенам гулом, утопился в луже, погружая подвальную каморку в усилившуюся инкарнатную темноту.

Мгновенно стало в разы чернее, мгновенно стало в разы холоднее, и юноше, покрывающемуся испариной и проклинающему и собственные руки, и это блядское невозможное место, почудилось, будто сердце его выскользнуло из груди, отрастило воробьиный перелет и унеслось, унеслось, глупое, лишь для того, чтобы где-нибудь в лесной чащобе его обглодали дикие белоперые ангелы с глазами цвета лавальера или запыленного сардоникса.

Содрогающийся от копошения скользкого колючего мха, пропустившего через его нутро двухметровые корни, он, кусая губы, протянул потряхиваемую руку и, на миг зажмурившись, одернул чертову ширму прочь, встречаясь лицом в лицо с блядским…

Блядским…

Трупом, повешенным в намыленной аккуратной петле.

Потрясение оказалось настолько сильным, что мальчишка, не сразу совладав с облитым потом телом, резко отпрянул, споткнулся о какую-то – выбежавшую вот прямо сейчас и прямо для него – коробку и, оступившись, полетел на задницу, поднимая шквальную волну и заливая самого себя полностью, с головой, всеми фибрами чувствуя, что вода, попавшая на язык, отнюдь не просто вода, а некое дерьмо, пропитанное не то хлоркой, не то иным дезинфекционным средством, не то и вовсе жидким живительным металлом, давно загнившим и превратившимся в топленый философский камень, сегмент вечной жизни и вечной смерти, набухающей бубонной оспой.

Юа сидел, Юа трясся, Юа в недоумении и ужасе глядел обведенными черно-белыми тенями глазами на проклятый труп, что, неподвижно покачиваясь из стороны в сторону, молчаливо тужился надетым на голову буро-апельсиновым мешком, подвязанным женскими силиконовыми колготками. На длинный белый балахон, натянутый поверх окоченевшего туловища, на связанные веревкой из вторсырья за спиной руки и на обескровленные сильные ноги, крепко прижатые друг к другу посредством черной клейкой изоленты да мотка прозрачного скотча.

Самым страшным был даже не сам труп – Юа все-таки уже видел повешенного Билли, Юа все-таки даже почти привык сосуществовать с таким вот дерьмом бок о бок, но…

Но конкретно у этого трупа имелся еще и катетер.

Чертов катетер, чертова уретральная мочевая трубка, уводящая гибким змеем под юбку савана, периферические венозные канюли, не то пропускающие в дохлую раздутую вену живительный кормящий поток, не то попросту высасывающие из той загрубевшую, обернувшуюся липкой подкоркой лимфу.

Где-то за спиной прошипел Карп, где-то за спиной замигала проклятая лампочка, возвращающая подвалу прежний свет в тот самый миг, когда Юа вдруг – одновременно мучаясь от ужаса и терзаясь ощущением чего-то неправильного, не стыкующегося, нелепого даже – подумал, что труп, наверное, никакой не труп, а всего только жалкий манекен.

Муляж, кукла, еще одна паршивая лисья игрушка, еще одна больная фантазия, еще один такой же Билли, и, быть может, Рейн вовсе и не держал здесь ничего особенно страшного.

Быть может, он просто прятал свое хреново уродство, боясь, что мальчишка потребует вышвырнуть – или вышвырнет сам – и остатки былого богатства. Быть может, все это называлось одним сплошным недоразумением, чертовой нелепейшей ошибкой, и не существовало никакой тайны под двенадцатью кровяными печатями, и все оказалось до абсурдного простым и даже объяснимым, и…

И почему-то, не то успокаиваясь, не то еще больше колотясь током, выпущенным зажегшимся в печени рубильником, Юа завороженно уставился на хреновы полки-шкафчики, выплывшие из-за ширмы и спины безобидного резинового покойника – ведь ты же резиновый, правда…? – покрытого чертовой киберкожей, идеальным заменителем, не способным разве что разогреться да обмануть – пока – самого Бога.

Матерясь и рыча, отряхиваясь от охватившей грязнейшей воды, изгадившей рубашку Рейнхарта полуокружностями ржаво-аловатых разводов, мокрый и мерзлявый, Уэльс, шевеля тощими ногами, стянутыми отяжелевшими неповоротливыми джинсами, поплелся навстречу этим гребаным шкафам, все же – при всей вбитой в голову уверенности, что тот всего лишь игрушка – не решаясь пересекаться, соприкасаться, подходить чересчур близко и вдыхать странноватый сладковатый заспиртованный душок, идущий от повесившегося в петле трупа.

Проигнорировав все, что проигнорировать желалось, добрался до примеченных полок, чуть растерянно вглядываясь в обступившие те банки, флаконы, бутылки и миниатюрные коробочки, подписанные где товарной наклейкой, где наклеенной второпях газетной бумагой с неаккуратными фломастерными буквами, складывающимися в – наверное – должные что-то значить названия:

«Мескалин», «Серотонин», «Антихолинергики», «Ангельская пыль (РСР)», «Циклодол», «Димедрол».

В банках перекатывались таблетки цветов побежалости, маленькие радужные бляшки и безобидные с виду солнечные осколки, от которых ломало кости, душило горло и веяло тем первобытным деймосом, с которым Юа, не оказавшийся способным удержать в пальцах взятой с полки чертовой банки, уронил ту в воду, отшатываясь от оглушившего плеска и невольно встречаясь с полкой иной, на которой, заползая друг на друга, развалились упакованные в герметические обертки шприцы, а рядом, выстраиваясь крепостной стенкой, растеклись баночки с названиями уже совершенно иными и стеклом не белым или пластиковым, а темным и керамическим.

«Цианид водорода», «Фтористоводородная кислота», «Батрахотоксин», «Рицин», «Мышьяк», «Бродифакум», запечатанный в обыкновенный пластиковый коробок с лазурно-синими стенками и нарисованным на переднем плане чертовым белым… не то крысом, не то опоссумом. «Стрихнин» и запечатанный в железные газовые баллончики непонятный «Агент Оранж», отчего-то вызывающий в глотке рвотную спазменную дрожь одним своим сонным дыханием и разъедающим хромосомы наименованием.

Напуганный и ни черта больше не понимающий, Уэльс, хмурея бровями и пытаясь сладить со своими собственными демонами, вступившими в синтез между мозговым гликогеном и дешевым сторонним галлюциногеном, осторожно, отшатываясь и от покойника, и от полок с убивающим содержимым, в одном из которых с запозданием узнал вспомненный яд, отступил к стене, и в ту же секунду, протрезвев глазами, разделил ее вовсе ни на какую не стену, а на новые и новые полки да дверцу гофрированной печи, встроенной в кирпичную кладку у самого основания водного плева: если печь заросла сгорбившимся рудым металлом и явно давным-давно никем не употреблялась, то на полках снова и снова выростали предметы отталкивающего, рвотного, медленно сводящего с ума назначения – животные и человеческие черепа, покрытые пленкой не то пыли, не то зачастившей паутины, пусть все и твердили, что в Исландии паучьи твари никогда особенно не водились. Ступки, деревянные банки и банки снова стеклянные, заполненные страшного вида жидкостями да месивами, хреновыми субстанциями, убивающими заточенную внутри душу, игровыми картами, коробочками с пуговицами, шнурками и срезанными волосяными прядками.

Юа старался не смотреть туда, Юа старался не думать и не воспринимать, но когда глаза его столкнулись один на один с мутной грязной бутылкой, приютившей в своей утробе не состриженные, а как будто бы выдранные с мясом – засохшим теперь – ногти, мальчику стало настолько муторно, что, с силой дернув себя за болтающийся гривастый хвост, заставив ноги подчиниться и забыть обо всем, кроме спасающей телесной боли, он ринулся дальше, танцуя в загнанном полукруглом углу, из которого вдруг выплыл стол – слишком и слишком похожий на матово-белый и секционный, – а на столе том – две картонные коробки, затянутые грязными масляными тряпками.

Любопытство никогда и никого не спасало, любопытство приводило только в царства антиутопических снов, постепенно заменяющих реальность, и Юа, хорошо знающий это правило, не должен был больше ничего здесь трогать, не должен был больше ничего здесь видеть, чтобы окончательно не рехнуться и заслужить последнюю возможность осмыслить и принять, но ноги его двинулись в чертог ловушки сами, тело его повлекло глупой растерзанной бабочкой, и юноша, вгрызаясь клыками в кровоточащий рот, все же навис над этими сраными коробками, все же протянул руки, все же разодрал тряпки и, раскрыв сердцевины, наткнулся на еще один ряд сине-серо-красного тряпья, сдирая в накрывшей осатанелости и его.

Несколько неуклюжих сбитых жестов – и в настоянный рябиновый воздух полетели пыльные комки, а в рябиновую воду – тяжелое и увесистое, промелькнувшее настолько быстро да утопившееся еще быстрее, что у Юа попросту не оставалось времени понять, что только что обожгло его руку кусачим касанием.

Холодея сердцем и холодея всем, что еще пыталось греться и жить, он медленно наклонился, медленно пошарил в сковывающей движения воде дрожащей пятерней, боясь отыскать в той щупальце кошмарного монстра, но находя лишь нечто льдистое, гладкое, железное и увесистое, что, вытянувшись на свет, оказалось чертовым…

Пистолетом.

Уродливый, сгорбленный и роковой, черный цверг-Браунинг повис в обессиленных пальцах глупого заигравшегося котенка с перекатываемым внутри грохотом, с жадностью дикого змеиного зверя, с желанием всадить тому в висок убивающую пулю и искупаться в цветущей крови, и чем дольше Юа смотрел на опасную смертоносную игрушку, не веря, что держит железное чудовище в своей ладони, что разглядывает то и не находит сил отпустить, тем медленнее колотилось его сердце, тем медленнее вращался останавливающийся раскрытый мир, словленный за плечо в долгих-долгих салках, тем менее четкими становились осознания и образы, позволяя в поднадоевшей квинтэссенции абсурда разжать пальцы, осторожно уложить оружие на покрышку стола и, не меняясь в лице, не выражая тем больше ничего, снова погрузить в коробку руки, выуживая на свет все новые и новые пистолеты да револьверы, клейменные порученными им именами тонкой заводской подписью-маркой:

«Colt King Cobra», «Astra 357 Police», «Magnum Research Inc. (MRI) Desert Eagle», «Smith and Wesson 5903»…

В тех же тряпках, аккуратно повязавших и коробочки с патронами, нашлись ножи и охотничьи стилеты, нашлись удавки и чертовы черные платки-маски-шапки, крохотные наладонные шокеры с запрещенной несущими справедливость слоями мощностью вольт…

Все это, оказавшись на свету, злилось, все это кривлялось с пробуждением, все это требовало немедленной дани, и чем дольше Уэльс на это смотрел, чем глубже погружался трясущимися пальцами в днища проклятых коробок, невольно перекручивая всплывшие в памяти насмешливые Рейнхартовы слова о «всего лишь рабочих инструментах» – тем все более каменными, все более жеодовыми становились его руки, тем отчаяннее белело лицо, тем меньше крови плескалось по капиллярам поджатых губ.

Чертов Рейн лазал по отвесным стенам так, как обычному гражданскому, не прошедшему продолжительной подготовки, никогда лазать не научиться, если уцепиться фактически не за что, а собственное тело весит не пятьдесят – и даже наверняка не семьдесят – килограмм.

Чертов Рейн всегда выслеживал его по чутью и запаху, всегда догонял верной смеющейся гончей, всегда следовал неотступной тенью, шарясь по кустам и окраинам, поражая уникальной памятью, оставаясь ленивым кошачьим тюфяком ровно лишь до тех пор, пока не видел для себя годной причины ударить мизинцем и показать свою вторую, такую же истинную, натуру сраного…

Убийцы.

Чертов Рейн раз за разом заговаривал о трупах, оборачивая все неудавшимся простецким анекдотом, юмор которого мог понять тоже исключительно он один. Чертов Рейн как будто осторожно ощупывал почву окровавленной пятерней, чертов Рейн смеялся, демонстрируя склонность к больным – неприемлемым больше никем – развлечениям, перверсивной фантазии и жажде к чинящим боль извращенствам, к садизму, к крови, ментально-психической ломке избранной жертвы и просыпающемуся со всего этого собственному сексуальному возбуждению.

И сейчас, сбегая без всякого предупреждения, бродя вокруг да около и говоря извечными лживыми загадками, он всего лишь…

Всего лишь убрался на свою аморальную кровоубийственную работу, этот трижды чертовый, трижды гиблый и трижды притершийся к отдавшемуся сердцу безнадежный монстр.

Рука юноши дрогнула, невольно сталкиваясь с пухлой пачкой белесо-желтых картонных бумажек, перетянутых красной вязаной ниткой и при ближайшем рассмотрении оказавшихся вовсе даже не бумажками, а фотокарточками.

Страшными фотокарточками, подписанными с обратной стороны монограммой неизвестных инициалов, небрежной датой – ни одна не совпадала с теми днями и числами, когда Микель с Уэльсом уже были знакомы, – а после – летальной черно-желтой галкой поверх лица, выжженной приносящей сумасшедшему человеку удовольствие сигаретой.

Плохо ощущающимися пальцами, не находя сил на то, чтобы замести оставленные следы, но заставляя себя с одним из здешних стволов у виска, Уэльс, раскатывая на кончике языка потрясшую до последних нервных клеточек немоту, но не будучи способным воспротивиться проклятому седативному осознанию, что ведь он все в действительности знал заранее, догадывался, предчувствовал, исступленно заворачивал выкорчеванное оружие и карточки обратно в тряпки, запихивал те в коробки, закрывал крышки.

Закончив, отерев о себя покрывшиеся слоем несмываемой грязи руки, отшагнув назад и вновь едва не сдохнув от ужаса, когда чертова красная лампа замигала, неволей попятился и, полностью ослепленный, полностью обескураженный воцарившейся на миг темнотой, опять оступился, с замогильной обреченностью ощущая, как равновесие скручивает веревками его ноги, как вскидываются бесперыми крыльями руки, а спина врезается в нечто шаткое, твердое, принявшееся неистово биться, задевая изогнутыми конечностями, покуда он пытался не повалиться в паршивую воду, покуда изворачивался и неуклюже балансировал, хватаясь крюками надломанных пальцев за спасший – пусть и невольно – от падения груз.

Лишь когда свет, потрескав да побунтовав, возвратился – вот тогда Юа, вскинув измученные многодневным недосыпом и кружащим голову голодом глаза, с запозданием и отвращением понял, что ухватиться в этом чертовом подвале было больше попросту не за что, и под пальцами его…

Под пальцами его, расшатываясь и разя сладостной гнилью, оказался проклятый уродливый…

Труп, неизвестный ни одному живущему притяжением вновь отыскавший маленькую глупую мошку, исправно наказанную за такое детское, такое пагубное любопытство.

Пригвожденный к месту, взятый под горло подкосившей тахикардией и разбушевавшимся бронхиальным удушьем, срывающимся с губ резкими сухими всхлипами, Юа тупо и слезно смотрел, как медленно-медленно обнажается зажатый на грудных складках карман под навалившимся на тряпку весом, и как потихоньку оголяется уголок еще одного помеченного снимка, выглядывающего смятой цветной фотобумагой.

Упыри в подвальных дощатых могилах, зарытых под слоем мертвого монолитного цемента, смеялись над заблудившимся мальчишкой, упыри в деревянных соленых гробах с лепестком календулы в изголовье пытались переманить на их сторону, подкидывая столь долговременно искомые ответы, и Юа, уступая им, наблюдая самого себя со стороны астральной отзеркаливающей проекции, обнаружил, что уже тянет руку, что касается проклятого снимка, осторожно выуживая тот на ломаный уродливый свет, чтобы встретиться глаза в глаза со знакомым лицом, с вычерченной сигаретой не галкой, а злостным черным крестом и с переворачивающей все внутри подписью на обратной стороне изнасилованной бумажки:

«Miguel Winot

31.10.2014

За то, что покусился на неприкасаемое».

Во внутренностях Уэльса зарычали усыпляемые психотропными транквилизаторами львы, во внутренностях Уэльса разыгрался проклятый убивающий шитшторм, подчиняясь которому, юноша, задыхаясь без покинувшего его воздуха, протянул руку выше, ухватился трясущимися пальцами молодого одержимого за подвязки колготок, распуская узел, а затем, скребнув ртом по опустевшему кислороду, со стоном скинув с головы трупа – что оказался вовсе никакой не куклой, а вымазанным в формалине, горючем спирте и бензоате некогда живым телом – мешок, с перекошенным от пролившегося все-таки рвотного позыва лицом уставился на сонное лицо того самого сраного таксиста, что подвозил их в тот роковой день, когда Рейнхарт, грезя чертовым неудавшимся Хэллоуином, сообщил о прибывающей поутру почте. В тот роковой день, когда Юа нутром почуял устремленный между лопаток взгляд, когда впервые понял, что в их гребаной жизни было все вовсе не так гладко, как пытался выказать лисий человек, и когда мужчина, переступая через собственные же клятвы, начал постоянно ему лгать, прикрывая кровавый след перекошенной боязливой улыбкой.

Теперь мертвый таксист болтался в петле, теперь мертвый таксист искупал вину за свои страдальческие, несовершенные – быть может – грехи в аду или в половине оккупированного адом рая, и от мысли, что он подыхал, что он вонял и бальзамировался здесь все последние восемь дней, что он доживал и мучился рядом с ним, под самыми ногами, и что сам он торчал в чертовой школе, пока Рейнхарт выслеживал и переламывал глотку, тащил к ним домой и развлекался с бешеным рвением с чертовым смертником, Уэльса вырвало снова – долго, с придыхом, пеной, пузырями, стонами, кровавыми разводами от пустого желудка и запахом быстро притупляющей нюх гнильцы.

Заторможенный и едва ли помнящий, что значит – жить, он отшатнулся, выпустил из пальцев помеченную карточку, запнулся о еще одну блядскую колдобину, накрытую камнем и водой…

И вдруг, содрогнувшись от ужаса, услышал разрывающий перепонки кошачий вопль, заставляющий позабыть обо всем, поверить в раскрывший люки да трубы Сайлент Хилл и, обернувшись, уставиться на позабытого, но все это время наблюдающего за ним кота.

Карп подвывал, Карп рычал и озлобленно мяукал, топорща усы да демонстрируя невидимому для человека призраку клыки. Будто бы намеренно дождавшись внимания мальчишки, тут же спрыгнул со своего насеста и, с гортанным шипением погрузившись в разбрызгиваемую во все стороны воду, напоминая то ли о своей подторможенной реакции, то ли предупреждая о чем-нибудь зашевелившемся здесь еще, что могло оказаться много, много опаснее законсервированного на долгую вечность трупа в петле, бросился прочь, к расплывающейся перед глазами лестнице.

В тот же самый сердечный удар, мигнув в концевой раз и издав пронзительный сломленный звон, чертова лампочка, исчерпав лимит отпущенного времени, погасла, чертова лампочка уснула, кровь втянулась обратно в настенные стигматы, и подвал окутала кромешная, пожирающая мысли и душу, чернота.

Тут же – едва жизненный трубчатый насос в человеческой груди отсчитал две текучих секунды – по углам зашуршало, завозилось, всплеснулось вспугнутой водой, скребнулось металлом о камень, и Юа, пронзенный навылет дулами-взглядами, которых здесь попросту не могло быть, но отчего-то…

Отчего-то…

Смогло, завопив в надломанный голос, уже не заботясь, бежать на четвереньках или на двух подкашивающихся ногах, перемещая между собой и то, и другое, и третье, в пожирающем внутренности ужасе бросился – запинаясь и спотыкаясь – на последний оставшийся у него маяк: вопль растворяющегося во мгле перепуганного до смерти кота.

⊹⊹⊹

Если бы не Карп – единственная живая тварь, скрашивающая его будни ненавязчивым, слишком многое знающим присутствием – Юа бы наверняка сошел с ума намного раньше отпущенного ему срока.

Быть может, остался бы там, в шевелящей челюстями перемалывающей мгле, медленно обволакивающей ожившей кровяной водой. Быть может, переломал бы себе на шатких разваливающихся ступенях ноги и шею, но все равно бы остался там, все равно бы не отыскал ни выхода, ни даже просто сил, чтобы об этом выходе вспомнить.

Если бы не Карп – Юа бы никогда не научился понимать, что животные их, дурных непутевых людей, слышат и знают, водят дорожками-следами и снисходительно насмехаются над ними, в то время как одни только люди – слишком гордые в своей глухой слепоте – не умеют услышать их.

Если бы не Карп – Юа бы давно отполз в кровяной железный тростник собственного безумия, повторяя по заезженному пластиночному кругу старую справедливую мантру:

«Отныне и во веки веков ты одинок, сын мой. Ты одинок, одинок, бесконечно одинок, так к чему бы все это? Сдайся, сляг в могилку – я наращу на тебе цветов. Белых маргариток, лазоревых хризантем – какие тебе больше по душе, мальчик?»

Если бы не Карп – он бы не осмыслил, он бы попросту не вспомнил о том единственном, что имело настоящую ценность, и не вырвался бы на свет, не прорвал бы путы тела и бандажа, которыми сам себя с усердием обвязал.

Если бы не Карп – чертов плоскомордый кот с туповатыми перекошенными глазами и обгорелым хвостом, что, дождавшись появления бледного полуживого мальчишки в комнате, мяукнул тому на прощание, поглядел с тоской вечной разлуки, которая рано или поздно кладет на плечо ладонь каждому второму, оставляя на память лишь клеверный раненный пухоцвет – Юа бы никогда не научился еще одной жестокой болезненной истине: терять – легко.

Терять настолько легко, что снова и снова становилось страшно, снова и снова привычный устоявшийся мир выскальзывал из пытающихся ухватиться пальцев, а пухлый мудрый кот, растворившись в мимолетном шлейфе парфюма – тоже вот единственного, что осталось от Рейнхарта, а теперь и от чертового зверя, напитавшегося терпкого хвойного одеколона, – перепрыгнул через оконную раму, скрываясь в постепенно наползающих с гор сумерках.

Юа, напоенный запахами ядов и разложений, теряющийся на ветреном живом свету и далеко не сразу сообразивший, что происходит, бросился следом непримиримо поздно – спустя чертову минуту он перегнулся через раму, спустя чертову минуту заорал, попытался отыскать и призвать назад, но штора продолжала волноваться, кружась в танце дождя, что косыми плетьми счищал с лица земного снега́, а Карпа больше не было.

Просто не было.

И всё.

Рехнувшийся и перекроенный, не находящий времени на пляску с убивающими мыслями и откровениями, не способный здесь, в дневном чреве, связать образ полюбившегося безобидного психопата с образом того, кто умерщвлял и развешивал в подвалах истерзанные трупы, а потом этими же руками прикасался к нему, ласкал и целовал, обнимал и привлекал к груди, нашептывая на ухо все сказки мира и обещая монументальные укрытия от злобствующих планетарных ураганов, Уэльс, кое-как надев сапоги, натянув на мокрую рубашку куртку и возвратившись за разбросанными по полу домашними ключами, худо-бедно подчинившими горластую старуху-дверь, забывая про выброшенный телефон, так и оставшийся валяться в истоптанном кошачьем песке, бросился наружу, наспех запирая один из двух замков, огибая дом в поисках нужного окна и – слава хоть кому-нибудь! – находя на талом, умирающем прямо под ногами снегу тонкую цепочку следов, скрашенную длинными глубокими полозьями волокущегося между передом и задом толстого пуза.

Дорожка петляла между елок, дорожка уводила намного дальше, и Юа, прихрамывая на правую ушибленную ногу, ощущая все сильнее и сильнее накатывающее головокружение, пришедшее карой за несколько дней голодовки, бежал за ней, с отрешением замечая, что сугробы местами сошли настолько, что наружу пробивалась черная почва, клочки мха, мокрые осколки и оттаивающие беглые истоки, утопающие в низинах из лишайника да прошлогодней сенной травы.

Дорога петляла, дорога вела, дорога кормила последние крохи надежды, но чем глубже она заводила, чем неистовей лил дождь, застилая глаза и путая волосы, морозя кровь и отнимая давно истончившиеся силы, тем меньше оставалось снега, тем ниже спускались сумерки грядущего раннего вечера и тем безнадежнее сжималось сердце Уэльса, со слабой обреченностью продирающегося сквозь кусачую шерсть каменного серого дня.

Спустя еще пятнадцать кругов секундных стрелок ливень, сменив направление и раздув льняные паруса да выплевав новый сток воды со скрежетом хохочущих клыков, смял последнюю белизну, унося вместе с той и нелепую мечту о весне да охапке запылившихся полевых цветов, мягко прогибающихся под босой стопой.

Много-много полевых цветов – ромашек, горцев и земляники, – утопающих в лужах алой-алой воды.

В ритме падения дождя на шепчущий камень, смывший с себя остатки пролежавших с неделю снегов, Юа пробродил до предночных сумерек, так и не отыскав потерянного сбежавшего кота, так и не отыскав ответов на зародившиеся в груди вопросы, так и не догнав самого себя, тоже затерявшегося между прошлыми календарными листками и сегодняшним безумным существованием, в которое никогда не хотелось возвращаться, в котором никогда не хотелось просыпаться и с которым попросту никогда не хотелось сталкиваться.

Мир стал пепельно-воронист, небо расчертили отвердевшие уголь-тучи, скалы закутались в отражающие дождевики, и одни сплошные «не», как девизы самой пошлой пьески, принялись вести сквозь замшелые трущобы свой королевский бал, покуда Юа, падая от усталости, подбираясь ближе к чертовому покинутому дому, но не желая ступать туда ни ногой, терял все больше и больше былого себя, моля невидимого бесоглазого принца, чтобы он наполнил его сердце вином, чтобы опьянил, чтобы сам же и выпил, чтобы заставил забыть о том, что под страшной молчаливой крышей осталось одно лишь загробное одиночество: ни Рейна, ни Карпа, ни самого Уэльса, исчерпавшего по кускам да глоткам свою душу за минувшие горькие дни.

Теперь там – лишь оболочка восточного длинноволосого мальчика и мужской труп в подвале, лишь призраки и черные зеркала по ночам, лишь дождь сквозь стены и вечная сырость, лишь насмешливые, издевающиеся слова, по кругу вертящиеся в раскалывающейся опустевшей голове:

«Ты хороший, Рейнхарт. Хороший.

А мне разнесло башку, представляешь?

На мне больше не осталось живого места. Ни одного, Рейн.

Ни одного».

Блуждая в догоняющих лабиринтах, погружаясь в сказочное царство выпивающей сердце шизофрении, тускло глядя на снова и снова начинающие разговаривать елки, шепчущие, будто всякое человеческое сердце должно лежать с самого рождения в сундуке обуявших его ребер и ни за что не высовываться наружу, Юа вдруг, запнувшись не то о камень, не то о корень, остановился и, заторможенно вспоминая где-то и когдато слышанную басню о том, что в темные времена особенно хорошо видно светлых людей, задумчиво нахмурил брови, вглядываясь в накрытые дождем…

Фигуры.

Те, прячась в тени разлапистой шатровой хвои, светлыми отнюдь не выглядели – черные, черные и еще раз черные, только лица белели на фоне пропастной темноты и дождь прозрачными струями хлестал по обтянувшим тела одеждам, и все же…

Все же Юа их почему-то отчетливо видел, пусть подсознательно и был уверен, что отнюдь не должен этого делать.

Что такие, как они – всегда остаются во мраке, никогда не допускают наивных ошибок, никогда не показываются на глаза против воли, и наткнуться случайно на них невозможно: хищники – это не падальщики, хищники всегда таятся, хищники предпочитают один решающий удар и они никогда, никогда не раскроют места своего охотничьего укрытия, если только…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю