Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 98 страниц)
Микель, нисколько не обижаясь и только пространно хмыкая на колкие мальчишеские слова, чуть подался вперед, склонил голову, внимательно заглянул в отпрянувшие, похрустывающие талой наледью синялые глаза. Посмотрел с неприкрытым интересом на затененные легким-легким – едва заметный оттенок зимней вишни – румянцем обычно бледные щеки; дичалый шиповник-Уэльс скорее, конечно, злился, чем стеснялся или смущался, но…
Но все-таки.
Выглядело это настолько увлекательно, трогательно и будоражаще-ново, что Рейнхарт, передумав спорить или и вовсе открывать свой грязно-взрослый прокуренный рот, и впрямь послушался, откланялся, спокойно прошел мимо напрягшегося позвякивающей стрункой подростка, замедлившись рядом с ним лишь на дробленую долю секунды…
После чего, на совесть исполняя даденное, но не произнесенное вслух обещание, так же мирно да тихо убрел в накрытую утренними потемками прихожую, меланхолично и отрешенно занявшись разглядыванием перерезанных проводов под терзающим шорохом и шелестом поспешно снимаемого с узких бедер отсыревшего холодного полотенца.
⊹⊹⊹
– А вот скажи-ка, милый мой мальчик…
Юа, снова вынужденно, но уже частично привычно шагающий рядом с чокнутым эгоистичным лисом, делающим все в точности так, как того хотелось исключительно ему, обдал мужчину скользнувшим снизу вверх опасливым взглядом; придурка вроде бы искренне хотелось проигнорировать и послать одними глазами, но вместо этого, постыдной неожиданностью для самого себя, он с какого-то черта взял да и брякнул:
– Чего тебе?
Рейнхарт, тоже гадающий, пошлет он его или не пошлет, заметно оживился, по-щенячьи, иначе попросту не назовешь, обрадовался. Лучезарно улыбнувшись и склонившись ниже, чтобы оказаться на равном с раздражительной зверушкой уровне, попытался потрепать мальчишку по пушистой челке, поймавшей в себя десяток хрупких стеклянных снежинок, но, конечно же, с подвигом своим не преуспел – Юа, готовый к почти любой непредвиденной выходке, ловко извернулся, предупреждающе сощурив осенний кошачий блеск.
Закутанный во все тот же вчерашний свитер, не шибко просохший после впитанного ливня, с тяжеленным – и тоже пока что мокрым – рюкзаком на плечах, с голыми пальцами-ладонями, изрядно посиневшими от холода, и тонкими, если повнимательнее приглядеться, джинсами да отклеивающимися от подошвы ботинками, он то пытался ненароком вырваться вперед, то где-то и зачем-то надуманно отставал, но все равно неизменно оказывался прижатым боком к боку пресловутого треклятого лиса, что, разумеется, никуда восвояси не пошел, а отправился прямым да негнущимся ходом недовольно скалящегося, но принявшего и смирившегося мальчишку провожать.
Шугался детеныш совершеннейше, хоть и донести этого не получалось, зря; сейчас его, мокрого, сутулого и ничейного пока найденыша, хотелось даже не трогать, не валить и не протискиваться между бедер загрубевшей жаждущей плотью, однозначно обещающей причинить наверняка неопытному телу боль, а просто с ним вот таким, наверное…
Говорить.
Обхаживать да оглаживать словами, взглядами, кончиками незатейливых пальцев, оставаться рядом, улыбаться, окутывать той полупрозрачной заботой, на которую не привыкший Дождесерд мог оказаться способен, и узнавать-узнавать-узнавать о нем поголовно и подноготно все: от излюбленного цвета зубной щетки до того, имеет ли милый мальчик привычку носить зимними ночами пижаму или добротные вязаные носки, какие книги читает перед сном, чем занимается, запершись наедине с собой в ванной комнатушке. Пускает ли летом бумажные самолетики в небо, если вдруг настроение становится одуванчиковым и летучим, и какую музыку предпочитает в такие моменты слушать, смеется ли над карикатурными мультиками и засматривается ли на витрины, если за теми вывешивают парадный наряд или сундук пушистой рождественской гирлянды.
Ощущения и желания были настолько несвойственными и новыми, что, проходя по последнему обрывку знакомой уже Starmýri и сворачивая на отрезок широкой Kringlumýrarbraut, обещающей тут же вскорости и закончиться – Юа Уэльс жил в непозволительно близких отношениях со своей треклятой школой, – Микель неумело метался, тонул, прыгал по струнам резко сменившихся веяний и почти по-настоящему улыбался и выбредшему наружу продавцу бараньей печенки, и закрытому магазину спальных рубашек, и смешным памфлетам чужих доносящихся разговоров, и сладковатому запаху сливочного капучино, просачивающемуся сквозь утреннее кофейное окно.
– Не слишком ли легко ты одет для нынешней суровой погодки? – чуточку взволнованным хриплым голосом спросил он, внимательно оглядывая притихшего мальчишку с ног до разбереженной ветром темненькой макушки. – Если тебе вдруг – и такое же тоже может случиться, я не дурак и все это хорошо понимаю – нечего надеть на смену этим вещицам, я мог бы с этим подсобить. Не думаю, что ты так сразу согласишься, но ведь здоровье глупого детского упрямства поважнее, не находишь? Взамен же, если ты вдруг об этом переживаешь, просить я с тебя абсолютно ничего не стану.
Небо – вроде бы ясное и лишь слегка дымное – между тем все крошилось и крошилось редкими задумчивыми снежинками, отнюдь не свойственными ни этому месяцу, ни этому городу в целом; снежинки слетали, опускались на крыши домов и капюшоны проезжающей мимо на лонгбордах молодежи, тоже спешащей по своим школьно-университетским предрассветным делам. Прятались в шерсти проходящих мимо холеных да толстых котов и отсутствующих напрочь собак, метались-летали с ретивым чаячьим ветром и, стыкая паутины-колыбельные, застревали в волосах у Юа маленькими да скромными киотскими бабочками.
Микель особенно не верил, не ждал, что мальчик ему ответит, но тот повел себя странно, причудливо, одновременно всё и ни о чем: напряженно да нервно помолчал, снова на него покосился, напуская при этом на бледную и острую мордаху вид, будто очень занят разглядыванием проплывающей за лисьей спиной шиншилловой стены, а потом, изумив и поразив в самое сердце, словно бы чутко уловив сменившееся настроение и доверившись ему такому куда больше, чем всему, что успел повидать до, пробормотал еле слышное, но верно подхваченное и каждой фиброй сохраненное:
– Ты там… про звонок этот дурацкий спрашивал. Так вот, я его вырвал, да. Перерезал и вырвал, чтобы лезть ко мне… прекратили. Если тебе все еще интересно, конечно…
Мужчина откуда-то чувствовал, что промедление рядом с цветочным созданием было в какой-то степени недозволительной роскошью, переспрошенный вопрос – гарантией, что в ближайшем будущем вопросов иных не последует, и Микель, не особенно понимая, откуда все это знает, но и не особенно источником интимных откровений заботясь, жадно ухватился за обрушившиеся благодатью слова, впитывая и втягивая их, укладывая да укутывая в горячей грудине и упоительно, по-весеннему расцветая.
– Интересно, удивительная моя радость. Разумеется, интересно. Только вот… Позволишь мне узнать, кто там к тебе так яростно наваживается и никак не дает спокойно жить, что тебе приходится принимать подобные меры? – спросил – тихо, спокойно, стараясь придать голосу как можно больше будничного безразличия и как можно меньше волнительной истомы – он, в любопытстве скашивая вниз да в сторонку глаза.
– Кто… да этот… который мавр идиотский. Ну, тот, седой и горластый, который все руки… распускал, ты его на постановке видел и так по-дурацки спорил… с ним. Еще один есть, которому вечно со мной «дружиться» нужно, хотя я сто раз говорил, что делать этого не стану. Еще эта дура с косами, которая все увивается за задницей мавра и достает меня хрен поймешь чем, потому что ей надо к нему придолбаться и она считает, что я ей будто бы в этом помогу… Тупые учителя тоже иногда донимают, они здесь все такие дружелюбные, что прямо тошнит. Особенно бесит дебильнейший рыжий клоун, который приходит налакаться под моей дверью, вломиться и праздно поболтать о своей чертовой сбежавшей жене, когда я с ним болтать не хочу. И видеть его тоже не хочу. И вообще он меня злит чем дальше, тем больше, потому что опять какой-то чокнутой и опять ему что-то от меня надо… – говоря все это, он глядел себе строго под ноги, выискивал взглядом попадающиеся темные песчинки и, невидимо надувая щеки, доверяясь хоть в чем-нибудь, прилагал все имеющиеся силы, чтобы не смотреть на беззастенчиво разглядывающего его Рейнхарта, чей черный список незаметно пополнялся на обнаглевших школьников и их не менее обнаглевший рукоправящий состав, отзываясь в венах хронической, но умело спрятанной от мальчишки злостью. – В итоге я просто выдрал этот тупический звонок, а потом перестал обращать внимание и на их тупые стуки – это, по крайней мере, не так нервирует и голова от вечного трезвона не болит. Никогда не мог понять, почему нельзя оставить человека в покое и убраться, если ясно, что он твоей морды видеть не хочет и откровенно пытается от нее куда-нибудь подальше залечь…
Кое-как договорив, но не дождавшись ответа от Рейнхарта и попросту не зная, что в таком случае делать дальше, Юа вновь смолк, растерянно и самую капельку обиженно оглядывая тянущиеся мимо пестрые домишки, постепенно переводящие их на Háaleitisbraut, а оттуда – на Skipholt и Bólstaðarhlíð; он не хотел думать, почему поплелся сегодня самой длинной из известных дорог, чеканя шаг настолько медленный, угрюмый и тяжелый, что в самую пору бы заподозрить за собой нечто подозрительное и со всех сторон нехорошее, неладное, не то.
Снег все так же монотонно кружился и сползал по хрустящему полуморозному воздуху, замедлялся в пространстве, нашептывал тренькающими голосами плещущегося где-то прибоя, что самое время взять и куда-нибудь свернуть с избранного первоначально пути.
Самое время махнуть прошлому рукой, показать солнцу прочертившуюся в зрачках дорогу и, крикнув напоследок: «Ну, тогда встретимся когда-нибудь в другой раз, день или случай!» – уйти с головой, китами и касатками в другой неизведанный мир, следуя за влекущей тенью странного и необъяснимого человека в бежевом английском пальто.
– Эй… – наверное, все дело было действительно в дурацком стеклянном снеге, потому что иначе он совсем не знал, зачем спустя еще несколько десятков молчаливых секунд хмуро и неуверенно позвал этого самого человека опять, беспокойно прикусывая горечь обтрепанных ветром губ.
Микель, погруженный в шквал задумчивых лодок недоступного внутреннего инакомыслия, удивленно приподнял на этот оклик брови, склонил голову, немножко не поспевая понять, почему взрывной переменчивый мальчик еще только что на него рычал, ругался, угрожал и пытался наложить тридцать три шовных проклятия, а не разрешить спокойно проводить себя в неизбежный учебный карцер, а теперь вот…
Теперь говорил с ним сам.
Теперь…
Отчего-то да почему-то…
Звал.
– Что за… «Тафи ап Шон» такой, которым ты меня назвал? – не совсем раскрыто да далеко не тепло и не без затаившегося в уголках губ кусачего оскала, но все же спросил Уэльс, тут же отводя в чем-то и где-то испуганный черничный взгляд; сближение до хоть сколько-то поверхностного контакта давалось ему с трескающимся пополам трудом, однако он тем не менее пытался.
Он действительно, чтоб его все, пытался.
– Неужели же ты запомнил? – а придурочный же Микки Маус только и смог, что вякнуть эту бестолковую и опять да опять задевающую дурь. – Вот уж чего я, признаться, не ожидал…
– Почему не ожидал? Я что, совсем непроходимый идиот, по-твоему?! – тут же взвился мальчишка, демонстрируя очаровательно покрасневшие ушки и озверевший волчий прикус злобно ощерившихся зубов. – Думаешь, я три недобитых слова запомнить не смогу, когда как-то весь этот дебристый язык за несколько месяцев выучил?! Не держи меня за дебила, ты!
– И вовсе ни за кого такого я тебя не держу, мальчик мой, не горячись. Ты вновь неправильно меня понял. Я всего лишь был уверен, что ты не слышишь и не слушаешь, что я там тебе болтаю, куда уж говорить о том, чтобы запомнить, дословно ведь запомнить, о чем именно шла речь… Так что, не могу не признаться, этим своим вопросом ты меня приятно поразил. – Он улыбнулся, снова протянул руку, одновременно надеясь и не надеясь поймать юркую, быструю и гибкую зверушку, что, задев пушным хвостом, конечно же, ускользнула, демонстрируя порядком уставшие, но верные устоявшимся привычкам принципы. – Что же до идентификации другого нашего мальчика… Он был хмур, чумаз, беден, но весьма, надо отдать должное, усерден. Сын сапожника, если мне не изменяет память – я ведь не читал эту историю с тех пор, как вырос, а было это достаточно давно. В безызвестной отныне книжке вполне красочно рассказывается, как наш мальчик однажды заблудился в лесу и повстречал там эльфийскую ватагу, после чего его завертели по жизни удивительные приключения, прежде никому и не снившиеся, как они всегда в каждой басне говорят… Должно быть, ты думаешь, что это – всего-навсего детская сказка, и она не может содержать ничего интересного для скептичного, знающего цену всему вокруг подростка нынешнего строгого поколения, но все же…
Микель поглядел на мальчишку из-под прикрытых ресниц, уверенный, что отыщет на бледной отфыркивающейся физиономии хорошо знакомую скуку или пренебрежительное презрение ко всей той ерунде, которую он тут нес, но вместо этого…
Вместо этого рассеянно озадачился да потерянно умолк, проваливаясь не скромными норами-колодцами белых маленьких кроликов, а глубинным размахом спящей в океанском проломе акульей впадины да песнями шатающихся по неприкосновенным зеленым лесам крафта-скальдов, подчиняющих себе основу звездного мироздания, потому что мальчик Юа, мальчик Уэльс, он его совсем по-настоящему…
Слушал.
Не просто слышал, не просто обращал внимание или принимал к сведению, а именно что слушал, остро и чутко реагируя на остановившийся голосовой поток, недоумевающе хмуря брови и опускаясь в полоске покусанного рта, как будто бы всеми фибрами ожидая затерявшегося во временах продолжения и никак не понимая, почему то все никак и никак не идет.
Запоздало сообразив, что история с концами оборвалась и что у кудрявого мужчины опять что-то приключилось да пошло на вечное дно, а зачавшаяся было сказка решила утопиться вместе с ним, Юа нехотя отвернулся, подобрался и натянул на успокоившуюся на время шкурку припущенные смятые иголки; прибавил ходу, обогнав растерявшегося Рейнхарта, чье сердце громыхало на перепутье гортани и пульсирующих слуховых клапанов, раздраженно и раздосадованно цыкнул, когда тот его догнал, уперто поплетшись бок к боку да нога в ногу, а глаз больше ни под каким предлогом поднимать не стал.
Вокруг вертелся, клубился и налипал, бесшумно падая с высокого мерклого неба, зыбкий осенний снег, сновали спрятанные на божественной ладони утренние будние люди. Бумажные звезды хрустальных осадков оседали на лобовых стеклах дремлющих машин, пронзали синие и снежные бушующие путы мачтовые паруса иногда показывающихся в морских просветах корабельных лодок; скромные, тихие, робкие и еще не родившиеся, махали из-за фонарей, углов и поворотов пухлые призраки будущих снеговиков в зеленых дубах пахнущих мандаринами и корицей нарядных венков…
Где-то там же размеренная Bólstaðarhlíð сделала последний поворот и, сменившись беспорядочной россыпью черного вулканического песка, столкнула лицом к лицу с белой, строгой и неимоверно скучной школьной коробкой, не украшенной, а еще более изуродованной ступенчатой игровой площадкой да мельтешением шумной подростково-детской жизни по прилегающим закоулкам, закуткам, лестничкам, запотевшим да заляпанным стеклам и окрестным щиткам с зудящим под замками железным электричеством.
Школа звенела, надрывалась, бесновалась, звала; мимо проносились смешанные толпы откуда-то повылезавших в слишком чрезмерных количествах недоросших человеческих индивидов, что-то усердно и исступленно кричало, орало, плакалось, проклинало и упрашивало его не трогать да хотя бы сегодня не обижать, а мальчик Юа…
Мальчик Юа, разумеется, прощаться не умел.
Покосился, спав в напускной браваде и потерявших яркий цвет радужках, на остановившегося рядом Рейнхарта, с пренебрежением и вящим презрением оглядывающегося по сторонам, прикусил посиневшую нижнюю губу и, чересчур напыщенно, чтобы искренне в этот жест поверить, дернув волосами да головой, собрался уже было безголосно уходить, когда вдруг ощутил, как его бесцеремонно хватают за рюкзак и возвращают к себе обратно, вынуждая встретиться с желтым дымком предупреждающих, изучающих и по-своему параноидально опекающих привязавшихся глаз.
– Ну, ну, куда это ты так быстро намылился от меня, малыш? – усмехнулся, откровенно дурачась, хотя кто его на самом деле знает, осклабившийся лис, вытаскивая изо рта наполовину раскуренную сигарету, которую, кажется, все же больше грыз, чем использовал сегодня по назначению. – Так делать, между прочим, некрасиво. Ты же не хочешь, чтобы я на этот твой поступок обиделся, правда?
– Ты что, совсем с ума посходил…? В чертову школу я намылился! Куда, твою же мать, я еще тут могу пойти? Я тебе об этом все утро твердил, что иду в школу и что нет, спасибо, твоему обществу я предпочту, смирись уже, ее, – озлобленно, оскаленно, напыженно рыкнул стреляющий глазами из-под челки мальчишка, ни разу не довольный тем повальным и провальным вниманием, которое безнадежно набирала в оборотах их колоритная парочка, обнесенная живой, оборачивающейся и втихаря подшучивающей подростковой толпой. – Я никак не пойму, ты этого усвоить или просто-напросто запомнить не можешь? В чем твоя проблема, а, хренов Микки Маус?
– Проблема моя, мальчик мой, в тебе, а что до усвоений и запоминаний, то, знаешь ли, не сетую; и с памятью у меня все в полном порядке, и со всем остальным, стало быть, тоже, – вроде бы миролюбиво, а вроде бы и пакостно да маслянисто-хитро хмыкнул проклятущий лисий выродок, со странным и напрягающим весельем посматривающий вокруг, откуда на него нет-нет да и таращился кто-нибудь с бесящим заискивающим любопытством.
Юа же, словивший от чужой гнилой заинтересованности непривычную и необъяснимую злобу, даже не догадывался, что этот чертов улыбчивый Рейнхарт прямо здесь и прямо сейчас все больше и больше злился тоже: перво-наперво из-за того, что был вынужден отпустить запавшего в сердце юнца в средоточие бесящей скотской массы, сволочизмом нашпигованной и им же поверху и облитой, среди которой преспокойно шатались по белым минорным коридорам такие же белые минорные Отелло и рыжеголовые, но синетелые паскудные учителя, не умеющие читать появившихся накануне на мальчишке – невидимых, да, но все-таки… – клеймящих бирок.
А впрочем…
Впрочем же…
– Погоди. Постой-ка спокойно секундочку, милый мой, – с какой-то сплошь патологической и клинически ненормальной усмешкой промурлыкал вдруг больной на всю голову Рейнхарт. – Сейчас мы с тобой кое-что исправим и легко сделаем их видимыми, эти славные бирки, чтобы все сразу поняли да узнали, как у нас обстоят дела…
Юа, который не понимал ровным счетом ничего из того, что с ним происходило, когда рядом ошивался пристукнутый смолящий лис, заимевший теперь еще и привычку говорить о чем-то таком же пристукнутом с самим собой вслух, недоуменно хлопнул ресницами, не отыскав ни единого грамма смысла в сказанных тем словах. На всякий случай нахохлился и каждой доступной жилой напрягся, когда чудачащий тип, продолжающий в чем-то невинно, а оттого еще более опасно улыбаться, зачем-то к нему потянулся…
Практически там же выпрастывая руку, с силой хватаясь за пойманный локоть, а другой рукой – за хрустнувшее под пальцами занывшее плечо, и втискивая в себя с какого-то осатанелого костоломного удара, напрочь выбившего из-под ног зашуршавшую песочную почву.
– Эй…! – полноценно закричать не получилось, потому что было слишком страшно, слишком странно, слишком беспомощно, и сердце поднялось да принялось колотиться под самой горловиной, угрожая вот-вот треснуть и потечь, поэтому Юа и не кричал, а сбито и сипло бормотал, рычал, возился, едва ли не заикался и не шептал. – Что за шуточки такие…?! Отпусти! Ты! Скотина паршивая, верить которой нихера же нельзя! Отпусти меня сейчас же, я кому сказал…!
Кругом, конечно же, заинтригованно и мерзостно-издевочно зашебуршилось, засмеялось, зашепталось, обещая распустить свеженькую первополосную сплетню по всем этажам и классам, по всем открытым и закрытым ушам, дневникам, запискам, душам и поганым всеведующим учителям, чтобы за раз обесчестить, надеть ошейник выдуманной принадлежности к больному взрослому мирку и сделать окончательным бесповоротным изгоем…
Или наоборот, вылепляя из этой смачной грязи всеобщий охотничий трофей только и исключительно ради того, чтобы что-то несуществующее между ними здесь порушить, отобрать, растоптать и таким вот двинутым одержимым образом доказать свое вымышленное псевдопревосходство.
Юа кое-как вертелся, цеплялся пальцами и ногтями за чужую одежду, вяло и безвыигрышно сопротивлялся, отчаянно не желая тонуть в том, сути чего пока даже не понимал, но всего одно чертово слово, всего один выдох этого Микеля, улегшийся ему на придушенное горло, разом все оборвал, оторвал, пустил по миру высушенными мертвыми листьями и раздавил на дребезги подошвами грязных осенних сапог:
– Тихо… – слишком серьезно велел почему-то тот, и Юа, не привыкший и не собирающийся никого и никогда слушаться, никому и никогда подчиняться, действительно с чего-то затих, действительно прекратил даже дышать, изумленно и потрясенно распахивая глаза, когда сумасшедший мужчина, пропахший крепким черным улуном и щекотным сигаретным табаком, наклонился еще ниже, притиснулся вплотную, коснулся губами покрывшейся мгновенным жаром шеи…
И, окончательно вылетая из расстегнутого рассудка да утаскивая следом за собой и беспомощно последовавшего Уэльса, с силой и болезненной мокротой вцепился тому в нашейный изгиб острыми-острыми зубами да мягким влажным языком, раскрашивая кожу следами собственного обескураживающе-невозможного губоблудства.
Он кусал его с болезненной разрытой печатью, он втягивал в горчащий неосторожный рот забранную в плен кожу, он засасывал ноющую в беспамятстве плоть, размазывая подушечкой языка слюну и кое-где проступившую, быть может, кровь. Он тяжело и шумно дышал, с концами слетая с воздушных катушек, и руки его жадно и невыносимо крепко обхватывали тощее мальчишеское тело, шарились по нему, почти ломали кости и заставляли сердце больной неволей откликаться, биться часто-часто-часто и тяжело, сгибаться от невообразимо постыдной… болезной… чокнутой и неверной… сладости… резко и непредгаданно вскружившей настолько, что Юа не сумел ни рыпнуться, ни сделать попросту ничего, кроме как стоять, вкушать, бесконечной круговертью умирать и всё это так нелепо…
Неправильно…
Чувствовать.
Волнистые волосы Рейнхарта обтирались об его щеки, глаза, губы и нос, исторгали незнакомые запахи грубого и живого кого-то еще в мятно-шоколадной терпкости впитанного вместе с ночным кофе утреннего снега, и Юа…
Юа, он просто…
Только и смог, что вспыхнуть маленьким докуренным фитильком да возгореться до самых корней разметанных по плечам и спине прядок, хватаясь ладонью за предательскую помеченную шею, исходящую колючими мурашками, когда Рейнхарт, продолжая все так же безумно улыбаться, пусть в глазах его и встала надгробной плитой сплошь жуткая и ненасытная трехглавая гидра, нехотя его отпустил. Мальчишка ватно и железно мазнул кончиками пальцев по саднящей сквозь ладонь плоти, слизнул с губ выступившую в бесконтрольном приступе слюну и сладковатый привкус переворачивающей все вверх тормашками безумной близости, попытался было что-то хоть сколько-то связное сказать, но…
– Псих… – вот и все, что у него получилось вышептать, пока тело, сотрясаясь из самого нутра и принимая впервые познанное за жизнь повальное поражение, без его ведома попятилось, отошло на несколько подгибающихся хромых шагов назад. – Ты же чертов… чертов психопат… Больной и помешанный… психо… пат…
После же этих его хрипящих и едва ли не рвущихся на ниткам бессильных слов…
После этого мальчик Уэльс, пожизненно считавший, что сбегать от рушащихся на голову проблем и преследователей – жалко и унизительно, а оттого предпочитавший просто уходить с непременно выпрямленной гордой спиной, со стиснутыми зубами вытерпливая все, что бы ни старалось заставить согнуться и выломаться в хребтовом позвонке…
Так постыдно, испуганно и смятенно, что захотелось от всего сердца прокричать, зажимая ладонью прокушенную пульсирующую шею в черно-красных набухающих разводах…
Сбежал, озлобленно расталкивая оборачивающуюся толпу острыми локтями и не смея поднять опущенной поверженной головы.
Комментарий к Часть 3. Сорванный цветок
**Крафта-скальды** – поэты и колдуны, плетущие и поющие заклинания, способные причинить вред или же от этого самого вреда оградить.
Относительно «лисости» Микеля.
В Норвегии есть целый цикл сказок с участием Лиса Миккеля – хитрого, настырного, часто выходящего сухим из воды; вот отсюда чуть-чуть измененное имя и взято вместе со всеми аллегориями, и Уэльсу, связывающему Рейнхарта с лисицей, эти сказки известны.
========== Часть 4. Говорит и показывает дядюшка Арчи ==========
О, декаданс, случайные встречи,
Стол, преферанс, горящие свечи.
На патефоне играет пластинка,
Гойи сидят и слушают Стинга.
Плещется ром и кокаин
Желтыми пальцами в тонкие ноздри.
Вы предлагаете вместе уйти —
Поздно, милая дамочка, поздно!
Дышите в ухо, что там, за углом,
Черный, блестящий нас ждет «Роллс-Ройс».
Он повезет нас на аэродром
Томной дорогой рассыпанных роз.
Агата Кристи – Декаданс
Юа до прокушенных губ не хотел.
Не хотел он выходить из своей чертовой школы, время в которой как назло бежало все быстрее и быстрее, радостно приближаясь к опасной крайней отметке – мальчик знал, каждым клочком чуял, что там, снаружи, ему тихо и мирно пройти не дадут, там, снаружи, наверняка нарисуется проклятый лисий Рейнхарт, перехватит его, преградит путь и вцепится, чего уж теперь-то мелочиться, куда-нибудь еще. Впрочем, Юа уже больше не понимал, кого именно стоит опасаться и что конкретно видят его ошалевшие глаза – знакомая высоченная фигура попеременно рисовалась за одним и другим углом, поворотом и человеком, плавала, ухмылялась, пускала к потолку дым, а потом, разумеется, бесследно растворялась, но…
Легче от этого не становилось все равно.
Непосредственно на самих занятиях его до воя и кулачного скрипа доводил зарвавшийся белобрысый Отелло; слухи, кажется, дошли и до мавританских ушей, и седой заводила, привыкший вертеться рядом, но не проявлять – потому что, очевидно, стеснялся и боялся спугнуть, хотя все и так в округе об этих его тоскливых да ревнивых взглядах знали – подавляющей настойчивости, вдруг резко удумал пойти по стопам пресловутого Микки Мауса и немедленно ту, собаку облезлую, проявить.
Вездесуще усаживался с отбрыкивающимся Уэльсом за одну узкую парту, куда соваться обычно не решался никто, провожал долгим и пространным холодком каждый жест и шаг, часто и много хмурился, крысился, молчал и ничего по поводу этих своих закидонов не объяснял, после чего, с концами подхватив шастающий отныне по Рейкьявику вирус сумасшедшего, завезенного гребаным лисьим сыном разящего помешательства, просто взял его за загоревшееся запястье, дернул, накрепко стиснул пальцы и потащил по лестницам вниз, выискивая для предстоящего разговора – хотя что-то Юа подсказывало, что ни черта никакого не разговора – редкий укромный уголок…
Правда вот найти такового не успел, потому что Уэльс, потерявший запасной ключик от забагажного терпения да всякого понимания извратившейся ситуации, в которую окунаться всеми фибрами не хотел, проехался сжавшимся кулаком по перекошенному лицу и, торопливо да виновато, чего попытался не признавать, отведя взгляд, остаток последующих уроков, практически впервые те прогуляв, проторчал у чопорной, чересчур зацикленной на своих обязанностях медсестры. Та неким немыслимым образом умела выявлять симулянта за считанные секунды, подбадривая того зеленой иголочкой в раздетую задницу – из-за чего к ней отваживался заходить отнюдь не каждый, – и Юа как-то так не очень хорошо, но искренне радовался, что от минувшего утра, от тягомотины с разобидевшимся Отелло и идущей по пятам опасности оказаться перехваченным шатающимся по улицам желтоглазым маньяком, у него поднялась самая что ни на есть всамделишная температура – по крайней мере, медсестра с порога ухватила его за шкирку, уложила на койку, напоила горькой ромашковой микстурой, насыпала в пластиковое блюдце горсть сладковато-терпких лишайниковых леденцов и наказала до окончания дня здесь отлеживаться.
На потенциально предоставленную возможность отправиться домой захворавший мальчик не проявил ни малейшего энтузиазма, и сестра милосердия, ничего-то того страшного, что таилось за окнами, не знающая, а посему тут же убедившаяся, что все происходящее по-настоящему больнично и беспритворно, без проглоченных грифелей и выпитых бесцветных чернил, заволновалась, объявила внештатный карантин и, черт весть куда направившись, оставила Уэльса отсыпаться в священном запыленном одиночестве, чему тот остался тайничком да благодарящей невысказанностью очень и очень рад, хоть и лежать, как ему наказали, не собирался.
Втихаря поднявшись, как только из зоны слышимости удалились звонкие каблучные шаги, побродил вокруг и около, потрогал стеллажи да полки и притаившееся на тех медикаментозное барахло, пошелестел спрятанными в бумагу шприцами, поглядел украдкой за мутные серые окна, поприслушивался к коридорному шуму, сам с собой понервничал да похмурился.
Чуть позже, с лихвой эти свои хмурые нервы оправдывая, смятой тенью и мимолетом, но все-таки углядел знакомую кудрявую фигуру в длинном английском пальто, что каким-то хреном выплыла из-за болтающейся внизу обезлюженной улочки да задумчиво, будто все на свете чувствовала, посмотрела прямиком наверх. После этого, в упор не соображая, на самом ли деле он его видит или же снова и снова себе придумывает, но зато чахоточно побледнев, забравшись с головой под одеяло и с трудом дождавшись последнего звонка, соврав, что сейчас же поковыляет домой, пошел шататься да перебиваться по коридорам и туалетам, ни разу не понимая, что на него нашло и что за дерьмо он собственными потугами вытворяет, добровольно играя в мерзкий болевой пинг-понг с этим рехнувшимся психом-Микелем.
Выйти бы нормально наружу, пока там оставались и другие люди, послать того – если все это было не одной большой галлюцинацией, конечно – ко всем известным и неизвестным чертям, плюнуть под ноги, убраться домой и забыть, что такой человек – опасный и бесполезный, и не надо думать о нем иначе – вообще в его жизни появлялся.