Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 98 страниц)
– И почему же это, позволь поинтересоваться?
Оскорбился он там или нет, этот больной дебильный козел, Уэльса не ебало, но тот, заняв петушащуюся непрошибаемым упрямством позицию, протянул лапу и еще и нахально ухватился за пойманное мальчишеское запястье, вынуждая прекратить туда и сюда рыпаться и насильно уставиться в это его оскаленное лицо, говорить прямо в которое стало, конечно, в некотором смысле труднее, но…
Трудности эти сраные Уэльса уже не ебали тоже.
– Да потому что я тебя не первый день, тварь ты такая, знаю! Одного трезвого взгляда хватает, чтобы понять, что ты за фрукт и на какое дерьмище способен! Поэтому и решил, что ты его тут повесил! Укокошил сперва, а потом повесил! У тебя же на морде написано, что ты гребаный маньяк, и можешь спорить с этим сколько угодно, я все равно в обратное не поверю!
Рейнхарт, с коротнувшей внимательной тщательностью выслушавший его реплику, ненадолго замер, с колебанием и переменчивой хмурью вглядываясь в юное лицо своего цветочного мальчишки, обдумывая все это и приходя к неожиданному, но интересному выводу, что если поменять произнесенные слова местами и добавить к ним недостающие кусочки, то можно попробовать выложить весьма и весьма неординарную мозаику. Настолько неординарную, что Микель, вполне осознающий, что любить и принимать его сможет один лишь незадавшийся жизненный самоубийца с растерзанными, но худо-бедно держащимися на плаву нервами, оглушился взрывчатой колотьбой заволновавшегося под ребрами сердца, прильнувшего и к подушечкам пальцев, и к едва-едва шевелящимся подогретым губам.
– Может ли это означать, мой славный юноша, что тебя как будто бы не слишком волнует тот факт, что я могу – только гипотетически, разумеется – лишить кого-нибудь ненароком… жизни? То есть… у меня сложилось с твоих же слов впечатление, что такая, право, малость, твоего ко мне отношения особенно… не изменит?
Конечно же это должно было шиповничьего мальчишку волновать, и на обратный результат Рейнхарт надеялся мало.
Это – по не совсем понятным ему причинам – волновало всех им встреченных – и не встреченных тоже, а мимолетом узнанных, запрятанных за коробки компьютеров, телефонов да телевизоров – людей, для которых убийство того же четвероногого животного считалось перверсивной улыбчивой нормой, убийство дерева – и вовсе никаким не убийством, потому что как же можно убить что-то, что не умеет трепаться, сношаться и срать, а убийство себе подобного, хоть и незнакомого да нахрен не нужного – непростительным крамольным грехом. Микель привык, что так было заложено в этих странных смешных человечках, так им кто-то наказал думать, так нашептывала маленькая зелененькая матрица внутри маленького розового мозга, и мальчик-Уэльс, каким бы возлюбленным ни был, не мог оказаться другим, если, конечно, изначально не сошел с мирского конвейера таким же бракованным, как и сам он, товаром. Только вот, скорее всего, не…
– Да плевать я на это хотел… – на полном как будто серьезе, нервозно, но вместе с тем непередаваемо честно всматриваясь в распахнувшиеся от недоверчивого изумления желтые глаза, прохрипел, неуютно ежась под распятым под потолком резиновым взглядом, Уэльс. – Можешь убивать, кого тебе заблагорассудится, какое мне-то до этого дело…? Я никогда ни за какие высокие морали не стоял и всегда считал, что пусть каждый разбирается со своей гребаной жизнью сам. Мне вообще посрать, кто чем страдает… Главное, чтобы ты не развешивал передо мной букетами свои сраные трупы. Настоящие или нет – без разницы. Если хочешь, конечно, чтобы я оставался здесь с тобой… жить…
Микель, смотрящий на него и смотрящий, круг за кругом крутящий услышанные слова на тонких нитках вшитых в виски памятных ларчиков, рассеянно, растерянно, разбито и осколочно думал, что никогда, ни разу за всю долгую чертову жизнь не чувствовал еще себя настолько…
Не отверженным.
Уместным.
Обыкновенным.
Обнадеженным.
Самым по-человечески обрадованным, почти счастливым и таким забавно, таким летуче невесомым, точно уходящий в небо скрежещущий поезд о двух смазанных железных крылах.
Микель смотрел, смотрел, смотрел, спрашивал, кажется, вертящееся карусельной пластинкой: – «Правда, мальчик…?» – оглаживал и выжигал меточное тавро каждым обнимающим взглядом, и Юа, не осознающий, но чувствующий, что что-то между ними прямо сейчас пошло по-другому, по-новому, за одну короткую секунду прошедший все длинные-длинные прошлые дни от выбитой крови на губах до вечных пятящихся не-решений, от испуганных шекспировских проклятий до сумасбродных танцев у бортов уплывающего Солнечного Странника, быстро отвернув заполыхавшее без видимой причины лицо, только и смог, что тихо-тихо буркнуть, отбивая пальцами правой ноги едва уловимый нервозный такт:
– Да… Я же ответил тебе… правду ответил, не соврал… и еще на что-нибудь отвечу, если очень захочешь… потом… отвечу… правда…. Только убери уже отсюда свою дурацкую рыбину и уйди вместе с ней сам. По… пожалуй… ста. Ты же… ты же сам хотел… чтобы я… пошел мыться…
Микель Рейнхарт, согласно кивнувший, ловко привлекший к себе отвернутое было личико, заглянул напоследок, отодвинув краюхой большого пальца пушистую челку, в пойманные льдистые глаза, идущие метелями вечных ноябрей, столь понимающе и столь пытливо, что Юа, задохнувшийся изморозью в заколовшихся стеклышках разбившейся зеркалом крови, лишь онемело прикусил сомкнувшиеся губы, разрываясь грохотом трясущегося под створками набирающих высоту вагонов сердца.
========== Часть 13. Бидермейер ==========
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Николай Гумилев, «Жираф»
Отливающая зеленью горячая вода, пропахшая вулканическим нутром, жидким огненным соком – Уэльсу все еще казалось не укладывающимся в голове, что вода может сразу литься единственно раскаленно-горячей и, самое главное, что ее могут откачивать от подножия жерл да гейзерных источников, пуская по трубам в дома, – аромаслами и прочими причудливыми странностями, которыми в лисьем доме кишело на каждом углу, успокаивала ровно настолько, чтобы Юа, распрямив и разгладив волосы да избавившись от порядком натершей тело неуютной одежды, впервые за долгое время – недели, наверное, две истрепанных и изодранных нервов – позволил себе полной грудью вдохнуть.
Сейчас, в несколько необходимом одиночестве, купаясь в своих мыслях и том мокром индийском безумстве, что сотворил для него Микель – три части мускатного ореха, четыре части лимона, две части иланг-иланга и две части дышащего желтой грушей бергамота, – юноше было настолько непривычно, настолько хорошо и настолько ошеломительно незнакомо, что он, как ни старался, не мог ни повторно распсиховаться, ни заставить себя в нужной мере осознать, что связался все-таки с самым отъявленным во всей Исландии психопатом.
Ну психопат он там какой-то – и психопат, какая разница, если этот психопат заботился о нем в неисчислимые разы искреннее и больше, чем прочие, со всех сторон нормальные да здоровые, люди?
Юа, по жизни с проявлением в свой адрес заботы не сталкивавшийся, благодарить за ту не умел, но ценить – еще как ценил, пусть и перебороть себя и дать об этом знать наотрез не решался, оставаясь, наверное, таким вот куском нахального, зажратого и эгоистичного дерьма в чутких лунничающих глазах.
Рейнхарт сказал, что получившаяся в результате настойка, накрапанная из различных баночек-бутылочек-пробирочек, специально создана по его де собственному рецепту для раскрепощения и краткосрочного повышения коммуникабельности, и хоть порыва стать толковым человеком и так же толково о всяком важном заговорить Уэльс не ощущал, зато в несвойственном, мягком, упоительно-нежном и доброжелательном умиротворении действительно всеми своими руками-плавниками барахтался, постепенно погружаясь в нечто настолько безнадежно-счастливое, что даже хренов покойницкий манекен, зацелованный потаскухой-смертью и болтающийся в темном сыром уголке у него за спиной, уже не так сильно давил на добитые и перебитые нервы…
Пусть и пересекаться с ним взглядами Юа искренне старался не.
Туша – вытесанная в полный человеческий рост и на человека до кислого спазма похожая – была настолько подробной, правдоподобной, детальной и слепленной до малейшей родинки или линии жизни по покачивающимся посиневшим ладоням, что принять ее за искусственную можно было только при доброй доле отсутствующего воображения; хватало отливающего черным фиолетом свесившегося языка, кровавых дорожек по рту, подбородку, шее и груди, обнаженных яиц да члена, растопыренных коротких и толстых пальцев, тоже голых волосатых ног, спустившихся на слепые глаза темных патл и надутых узлами мужских мышц по телу, чтобы, наклонившись через борт ванного коромысла, как следует от впечатления проблеваться.
Вдобавок, явно считая подобную игрушку недостаточно внушительной или что, Рейнхарт, то ли перерыв хрен знает сколько местных магазинов – они тут, Уэльс помнил, подобной атрибутикой отнюдь не баловались, но нашелся, нашелся, очевидно, один несчастный Брут, где осчастливленный придурок отыскал ее, эту страшную криповатую шторку, – то ли разрисовав – за ним не станется, после самолетов да прочих художеств Юа даже не пытался в его дарованиях сомневаться – обычную да старую занавеску самостоятельно, обжился еще и такой вот красотой, короной которой белые клеенчатые складки покрывали крапленые брызги ударившей фонтаном венозной крови, а если прибавить к этому нежно-бежевые кафельные стены, такой же пол, пугающее своей кривизной мутное зеркало над умывальником и зыбкую холодную пустоту, смешанную с пробивающимся рыбным душком и кое-где наклеенными чешуйками, то становилось как-то так сильно не по себе, что если бы не всякие иланги да хвойные лимоны, Юа бы уже давно убрался отсюда, драпнув со всех ног и громогласно объявив, что мыться отныне станет только снаружи да под дождем.
Рейнхарт был сумасшедшим, Рейнхарт был безобидно-опасным, отождествляя собой самое клиническое из возможных сочетаний, и Рейнхарт…
Держал, все-таки действительно держал здесь эту сраную рыбу.
– Я приноровился мыться вместе с ним, – непринужденно и флегматично пожал плечами желтозверый лис, послушно тем не менее подхватывая на руки огромную, разращенную до метровой длины затихшую рыбину и бережно перекладывая ту в заранее наполненную водой деревянную кадку из стародавних времен, притащенную откуда-то с все того же злополучного второго – или третьего, черт поймешь – этажа.
– Ты серьезно…?
Юа недоумевал.
Привыкший к вещам простым и понятным, к абсолютно одинаковым людям и таким же одинаковым укладам да явлениям, добровольно не желающим друг от друга отличаться, он никак не мог взять в толк, издевается этот человек над ним или нет: рыба в ванне – всякое вроде как случается… – не то чтобы казалась ему совсем уж вопиющей дикостью, но…
Все же отчасти казалась.
– Конечно, душа моя. Я всегда с тобой очень и очень серьезен, – говоря это, мужчина, наконец, переместил забеспокоившуюся тварюгу в предназначенный той переносной аквариум и, любовно погладив двумя пальцами по склизкой пятнистой голове, лучисто улыбнулся опешившему мальчишке, воочию наблюдающему, что тупая вроде бы по природе животина как-то так… не слишком и тупо ластилась к знакомым рукам, тихо и мирно свернувшись в своем тазике, будто прекрасно понимая, что неудобство это – сугубо временное и скоро она опять вернется в обжитую, хоть и тоже неудобную человеческую ванночку. – Куда, скажи, пожалуйста, мне еще его девать? Честно признаться, поначалу я не рассчитывал, что все это настолько затянется и завертится, но… Но вот. Затянулось и завертелось. Как видишь, теперь он живет здесь. С нами. Кажется, уже с два или три месяца. Не думаю, впрочем, что ему тут особенно хорошо: Кот – очень большой мальчик и продолжает стремительно расти, так что однажды он попросту не поместится в мою ванну, и тогда мне, вероятно, придется искать новую… Или, если уж на то пошло, строить целый бассейн под его нужды. Что ты скажешь насчет бассейна, краса моя? Он бы нам не помешал… если бы не суровая погода таких же суровых викинговых пустошей, стало быть.
Разобравшись с переселением рыбы, Микель, ополоснув руки, занялся ванной: сам, не возражая ни словом, пошел ту чистить да отдраивать от въевшейся рыбьей слизи, сам смыл и собрал все чешуйки, покидав те к этому вот безумному Коту в таз, и сам, поколдовав с колбочками, сотворил подозрительно закруживший голову пахучий раствор, удивительным и почти мгновенным образом усмиривший пыл горячего на сердце Уэльса.
– Так, думаю, будет в самый раз, душа моя. Приятно тебе искупаться, отдохнуть и провести время, а я пока пойду, займусь приготовлением ужина… Что? Чем ты недоволен, мальчик? Я не сделал чего-то еще?
– Угу… Рыбину эту дурную… не убрал… – не слишком уверенно и до неразборчивого тихо пробормотал Юа, отворачиваясь к стене и стараясь не глядеть на животное-неживотное, которое, выпучив налитые озерной тиной желтые глаза, как-то так…
Слишком понимающе на него смотрело, то погружаясь обратно в воду, то вытаскивая наружу голову и принимаясь пробовать сухопутный воздух приоткрывающимся влажным ртом.
Отчего-то он верил, что Рейнхарт откажется – и, черти, был бы вполне в своем праве, если бы хоть раз прекратил вестись на его идиотские прихоти, – но тот лишь, подумав немного, снова совершенно добродушно улыбнулся, хитро прищурив хищные – и такие же желтые, что гнать бы в спину да вон – глаза:
– Неужто ты стесняешься его присутствия, дарлинг?
Уэльс, укушенный не в бровь, а в глаз, вспыхнул, поджал на ногах пальцы, почти-почти зажмурился от стыда и попробовал было возразить, выталкивая из горла что-то жалкое и раздавленное о том, что какой вообще идиот станет стесняться тупых безмозглых рыб, не врубающихся, где синее, а где красное, но, так ничего и не успев, тут же оказался беспардонно перебит согласно покивавшим на все заранее известные тирады лисом:
– Впрочем, я и сам не хочу, чтобы кто-либо другой, будь это даже безобидный старина-Кот, видел нагим твое совершенное тельце. Сладко тебе провести время, моя радость. Я позову, когда ужин будет готов. Смотри, не усни только. Я, если ты не возражаешь, буду к тебе время от времени стучаться, чтобы убедиться, что ничего дурного с тобой не произошло.
Не обращая внимания на мальчишку, заикающегося, злящегося, горящего, тщетно пытающегося и пытающегося сказать, что не надо к нему сюда лезть и все с ним будет в порядке, не дебил же совсем, мужчина, тихонько насвистывая себе под нос, подхватил свою кадку, шепнул что-то успокаивающее покачивающейся в образовавшейся тряске рыбине, отродясь не привыкшей к таким вот вневременным переездам, и, подмигнув так и не услышанному Уэльсу на прощание, сноровисто захлопнул за собой ногой дверь, оставляя тощего проигнорированного подростка и дальше клокотать новорожденной затоптанной сопкой.
– Повезло же мне с тобой связаться, придурок ты такой, а… – беззлобно прорычал облитый мылом и маслами Юа, растирая уставшие глаза горячими скользкими пальцами с клочками поналипшей пощипывающей пены. Откинул с лица приставшие прядки, проморгался, отфыркнулся от угодившей в рот воды и, повозившись на обильно смазанных чугунных внутренностях, так и норовящих перевернуть его макушкой под воду, сполз чуть ниже, устраивая голову на специальном выступе, где, подняв над собой вытянутые к потолку руки, принялся задумчиво разглядывать просачивающийся сквозь пальцы свет, стараясь понять и принять все, что с ним успело за короткий вроде бы промежуток, неузнаваемо изменивший самую жизненную сердцевину, произойти…
Когда вдруг, свернувшейся комком печенкой почуяв неладное, резко выпрямился обратно и так же резко, пусть и не очень удачно, сел, едва не поскользнувшись, не потопившись и не подняв стены перелившихся через край разлохмаченных брызг.
Впрочем, вот эти, последние, все-таки случились, разбудились, хлынули, тучно прошипев лопающимися пузырями, на кофейный кафель, а в щелке тихонько приотворившейся двери, чуть виновато и как-то так очень нехорошо улыбаясь, замельтешила сраная башка сраного очеловеченного лиса, хрен знает сколько времени таращащегося на мальчишку голодными поплывшими глазами непредсказуемой бродячей собаки.
– Ты… т-ты, скотина такая… какого же хера ты… – хотелось взреветь, заорать, впасть в заслуженное бешенство и надорвать горло так, чтобы то потом еще долго и уныло болело, напоминая о том, о чем напоминать не надо бы, а на деле от этой гребаной беззащитности, парализовавшей все тело, вышло в лучшем случае завыть, скатываясь на заикающиеся бессильные хрипы да писки. – Сволочуга чокнутая, ты же обещал, что… Да что ты все лупишься и лупишься на меня, тварь лживая?! Вали немедленно! Вали, я тебе сказал, урода кусок! На что ты уставился, блядь?!
– На тебя, буйная моя красота, и уставился, – с сиплым лающим придыханием, не могущим сулить ничего доброго, сообщили чужие бесстыжие губы, вроде бы куда-то там дрогнувшие и изогнувшиеся, да вот только ни выжженные плутониевые глаза, ни единый другой участочек видимого лица даже близко не думали и не пытались улыбаться.
– Я вижу, что на меня! Не дебил же!
– Тогда зачем, позволь уточнить, ты спра…
– Да заткнись ты! Заткнись, наконец, и убирайся отсюда вон! Какого хрена ты вообще приперся?! Специально эту хуйню с ванной придумал, чтобы сидеть там снаружи и подглядывать, больная ты извращенная мразь?!
Прежний Юа никогда не был сильно склонным к такому вот ханжескому, постыдному, позорному даже стеснению, чтобы таиться и затворчничать перед другим мужиком, точно он какая-нибудь разнесчастная да розовая непутевая баба – хотя нечто настойчиво подсказывало, что нихера эти бабы и не стеснялись, и сравнение получалось на редкость тупым. Прежний Юа никогда этим не страдал и никогда не заморачивался, еще совсем недавно позволяя себе непринужденно появляться перед Рейнхартом в одном полотенце на бедрах и воспринимая это за нечто абсолютно нормальное и естественное, однако теперь, после всего, с чем этот полудурок успел его познакомить и что между ними произошло, что-то внутри – опасливо-робкое и накрытое девственным одеялом прагматичного рассудка – твердо решило, что лучше постесняться, позакрываться и не рисковать.
От греха подальше, как говорится, да с грехом к алтарю.
– Я, мальчик мой, всего лишь забеспокоился о тебе – уж больно тихо ты себя вел и на стук мой не реагировал от слова никак, – с непередаваемой ноткой искренности ответила лисья дрянь, и это настолько обескуражило постепенно распаляющегося и начинающего рвать и метать мальчишку, что тот на время прекратил голосить. Просто опустил в воду руки, чуть округлил недоверчивые глаза и с попыткой отыскать обязательный подвох уставился, обессивно пережевывая верхними зубами нижнюю губу. – К тому же, я тут еще сообразил, что тебе совершенно не во что переодеться, да и щетку ты свою забыл… Вот я и здесь: позаботиться и убедиться, что с тобой все хорошо. Хотел забежать на минутку, быстро тебе все это передать и уйти, а потом случайно увидел такого тебя, непроизвольно залюбовался восхитительными юными прелестями и просто не смог отказать себе в удовольствии остаться здесь чуточку на подольше, очаровательный дикий цвет.
Уэльс, чего-то такого и ждавший, всей шкурой ведь ждавший, хоть и почти обдуренный и в эту бескорыстную заботу поверивший, неопределенно, мечась и туда и сюда, шевельнул ртом, одновременно вспыхивая щеками, ушами и шеей и где-то в глубине себя радуясь, очень и очень радуясь, что из-за дурного ванного кипятка да продолжающего подниматься пара невозможно, наверное, было понять, что с ним на самом деле происходит.
После же, так и не отыскав ни единого подошедшего слова, так и не подчинив дышащего сумасшествием сердца, остервенело таранящего кость и просящегося куда-то вовне, лихорадочно потянулся на ощупь рукой вдоль скользкого липкого бортика, стиснул в пальцах пару первых попавшихся под ладонь шампунных бутылок и, рыча да матерясь, что научившийся пьяному человеческому языку зверь перед закланием, с бешеной прытью зашвырнул теми в паскудную подглядывающую рожу, провожая удары злобным, гортанным, паническим и опять и опять истеричным:
– Вон убирайся! Извращуга чертов! Вали с моих глаз, пока не пришиб!
Лисий Рейнхарт, на сей раз нашедший все это каким-то таким ненормально забавным, увлекательным и веселым, не ответил – просто рассмеялся. Продемонстрировал, к полнейшему ступору споткнувшегося и заткнувшегося Уэльса, у которого дрогнула тянущаяся за вторым заходом рука, кончик языка и, ловко втиснув внутрь ванного помещения стопку аккуратно сложенной свежей одежды, коронованную зубной щеткой, быстро юркнул обратно в свою сомнительную нору, удачливо избегая страшного финального снаряда, просвистевшего секундой позже там, где еще только что смеялась лохматая желтоглазая физиономия.
Несколькими минутами позже чертов лимонный иланг-иланг, волшебно-фейским чудом усмиривший задыхающегося пеной черногривого зверя, снова взял свое, возвращая разбушевавшемуся сердцу, перебравшемуся жить за теплую пазуху, согретую блудными касаниями чужих протабаченных пальцев, немного временного, нервного и шаткого, но все еще умиротворения.
⊹⊹⊹
Юа был мокрым, нахохленным и взъерошенным, но настолько незнакомо по-домашнему уютным, что мужчина, встретивший его с книгой на коленях, вновь поддался бродящему округ черному сумасшествию и вновь прекратил дышать, машинально откладывая на завернутый в тростниковую скатерть столик томик в мятой обложке, а сверху – вытянутые прямоугольники строгих очков в светлой костяной оправе.
Он не позволял себе ни двинуться с места, ни заговорить, пока мальчик, нерешительно потоптавшись на пороге, неоперившейся сиреной втекал в комнату, бросая в его сторону испытующие и кусачие взгляды из-под очаровательно-влажной темной челки, свисающей чуточку вздыбленными сосульками. Застыл, будто запнувшись о невидимую преграду, неподалеку от Микеля, с какой-то совершенно новой искоркой любопытства глянув на его очки, а затем, стремительно затушив выдающий потаенное порыв, тут же насупился обратно, одними растерянными глазами, не выказывающими никакой воинственности, спрашивая, куда ему деться и что следует делать в этом огромном чужом доме.
– Ох, что это я, в самом-то деле… Ты уж прости меня, мое сокровище, для меня ведь это всё тоже в некотором смысле впервой… – спохватился Рейнхарт.
Подобрался со своего места, быстро и настойчиво приблизился к Уэльсу, подхватывая того под хранящий банное тепло локоть и оттаскивая – чуть упирающегося и бормочущего что-то о том, что он и сам вполне способен передвигаться – прямиком к жерлу стрекочущего камина, в разверстой пасти которого, голодно пожирая предложенные поленья, шипел и шкварчал гуляющий облепиховый огонь, наполняющий зябковатый воздух отдушиной во́лнами веющего тепла.
– Вот так, вот так, мальчик мой… Садись здесь, я уже всё, что мог, подготовил. Надеюсь, тебе будет достаточно уютно, тепло, сытно и хорошо.
Обстановка, еще с каких-то полчаса назад накаленная и напряженная, незаметно и неуловимо переменилась: здесь, в полумрачном световом кругу, не существовало ни склабящихся трупных висельников, ни бесконечно цепляющихся законом пресловутого домино утомляющих ссор, ни низкопробного извращенца-лиса, который вдруг скинул прежнюю сущность да облачился в латы и горностаевую мантию безымянного короля, пришедшего специально за заблудившимся на земной тверди черногривым мальчишкой, и Юа, не находя в себе ни сил, ни причин на то, чтобы что-либо в этом обособленном мирке портить, послушно опустился на приготовленную для него на полу мохнатую серую шкуру, невольно погружаясь в ту подрагивающими пальцами изучающей левой руки.
Рядом примостился низенький пузатый столик с двумя дымящимися мисками и поблескивающими сервировочными приборами, желтыми в черную клетку салфетками, рубиново-красными яблоками в плетеной веточной корзинке с белым хлопковым платком. Заварочный синий чайничек, пара странных потрескавшихся стаканов, пахнущих вишневым алкоголем и соленым морем, но являющих нутром пустое ничего. Плошка заснеженных черничных ягод, такая же плошка с сорванными и засушенными голубыми головками маргариток да васильков. Подписанная – наверняка не рукой Микеля – банка с янтарно-оранжевым вареньем, неизвестный и плотный полотняный мешочек на завязках да уютная миска со сладостями, в который Юа узнал горсть кубиковой пастилы, горсть, наверное, мармелада, несколько плиток темного шоколада, украшенного запеченой клубникой и высушенными розовыми лепестками, и стопку квадратного печенья, выглядывающего из-под двух кусков коричневого кекса, пахнущего свежим крепким чаем.
– К сожалению, ничего более питательного у меня не завалялось, – виновато признался Рейнхарт, тоже опускающийся на пол – к удивлению Уэльса, даже не рядом, а по иную сторону столика, принося торжественный непреложный обет держаться поблизости, но порознь, пока спесивый мальчик сам не решится пойти в этот волшебный вечер навстречу. – Завтра мы с тобой исправим это маленькое упущеньице и наберем столько всего, сколько тебе захочется, моя радость, а пока придется поужинать тем, что есть. Так что принимайся за свой суп, пока тот не остыл, и не обессудь, если он окажется вдруг недостаточно хорош: все же я не шибко силен в готовке и обычно предпочитаю с такими вещами не возиться, но так как день у нас с тобой сегодня особенный…
Уэльсу, стесненно посматривающему то в одну сторонку, то в другую, одновременно порывалось сказать, чтобы он немедленно кончал, потому что ужин, по его мнению, и так был практически королевским, а потом сверху добавить, что есть он сам по той или иной причине – потому что не голоден, например – не станет, но…
Сказать-то порывалось, да голоден он все-таки, как ни лги, был. Причем – очень и очень сильно.
Еда для того, кто привык сидеть на дешевой лапше и дешевых же полуфабрикатах, пахла неповторимо и изумительно, а Рейнхарт, как бы ни старался отмахнуться и убедить в обратном, наверняка с ее приготовлением старался, да и…
Как объяснить тому – привыкшему к разгульному образу жизни и извечной пачке денег в кармане, – что Юа обычно ничего подобного и вовсе не ел?
Если кто и не хотел, не умел и не практиковал заморачиваться со своим существованием, то это как раз-таки он, да и средств на всякие разные изыски у него не водилось: в Ливерпуле привыклось питаться практичными быстрозавариваемыми гречневыми или рисовыми макаронами из супермаркетных картонных банок, а в Рейкьявике в корзинку шли замороженные коробки из относительно экономного магазинчика под названием Bónus, где он был почти единственным, кто разбирал годами скапливающиеся готовые обеды, сухие крекеры – свежий хлеб здесь стоил слишком дорого – да изредка, если вдруг к концу месяца оставались лишние монеты или если случалась большая скидка или побившийся подгнивший товар – яблоки и помидоры.
Есть хотелось, еда завораживала втекающими в ноздри чарующими ароматами, да и Рейнхарт, внезапно обернувшийся кем-то сплошь обходительным и внимательным, кто даже не пытался нарушить его личного пространства, по-своему…
Приковывал к себе.
Настолько приковывал, чтобы, подчинившись, послушно потянуться сконфуженными пальцами за ложкой. Переместить горячую миску на колени, стараясь не обжечься и не пролить, и, продолжая поглядывать на улыбающегося в ответ мужчину, приняться за ужин – пропитанный красной рыбой да зеленой стручковой фасолью, – с нарастающей жадностью черпая тот глоток за глотком.
Микель, однако, за свою порцию браться почему-то не спешил; как будто ненадолго выпав из пространства или боясь изнасиловать голосом обосновавшуюся вокруг непорочно-скромную тишину, он, задумчиво приподнимая уголки губ, занимался настораживающим, но по-своему тоже умиротворяюще-завораживающим травничеством: высыпав в принесенную пустующую мисочку чернику и цветочные лепестки, приправив пахучим цитрусовым нечто из развязанного мешочка, мужчина принялся все это неторопливо перемешивать, а после, раскурив длинной благовонной палочкой огонь, поместил и ее саму, и тлеющий пепел внутрь, все так же неторопливо вороша причудливую смесь длинными ловкими пальцами.
Буквально через несколько секунд запахло сладким, горьким и немножко укачивающим, точно бы они сидели не в доме, а где-нибудь на зализанной скупым солнцем палубе, пока северный черничный ветер, разрывая натянутую парусину, поднимал их все ближе и ближе к крыльям носящихся наверху синепалых олуш.
Юа, никогда прежде не встречавший такого вот неприхотливого домашнего уюта, дочерпал свой суп, утер ребром ладони губы, осторожно и аккуратно вернул на столик опустевшую миску. Поглядел еще капельку на удивительно тихого лиса и, покусав губу и негромко туда-сюда повозившись, все-таки не удержался, все-таки спросил, промакивая красным махровым полотенцем, умащенным на плечах, длинные, беспорядочно разбросанные по груди, животу да спине волосы:
– Почему ты его просто не отпустишь?
Микель, кажется, настолько удивился прозвучавшему в усыпляющей невесомости хрипловатому бархату приглушенного, вопросительного голоса, что ненадолго в своем неразгаданном занятии прервался, остановился, замер. Поднял на мальчишку глаза, то растягивая губы в начинающей отсвечивать улыбке, то вдруг зачем-то хмуря этот свой высокий зализанный лоб, точно никак не берясь решить, что должен сделать в первую очередь: ответить или все-таки понять, на что именно нужно отвечать.
– Я не знаю, чем больше сражен, моя радость… Тем, что ты сам заговорил со мной, или тем, что даже удосужился задать мне целый спокойный вопрос, не попытавшись приставить к нему никакой оскорбительной, но увеселительной частички. Однако же я осмелюсь уточнить, о чем конкретно, роза моей души, ты спрашиваешь?
Юа, испытывающий и стыд, и неловкость, и обиженное детское сожаление, что вообще встрял и полез, несвязно и угрюмо нечто нечленораздельное пробухтел. Поерзал, неаккуратно сбросив с себя полотенце и снова за тем потянувшись, на месте, и близко не догадываясь, насколько Микель Рейнхарт, остро за ним наблюдающий, уплывал, глядя на худое, белое, соблазнительно тело с распущенными волосами до подвздошных косточек и одетое в одежду, снятую с большого хозяйского плеча: мальчик кутался в чересчур безразмерную для него белую рубашку и накинутую поверх той меховую жилетку, потешно и раздраженно поправлял закатанные штанины грубых синих джинсов, так или иначе висящих мешком на бедрах да безбожно – или обожествленно, это как посмотреть – сползающих с задницы.