355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 34)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 98 страниц)

Впервые на памяти Юа Рейнхарт использовал настолько неприкрытый мат.

Впервые на памяти Юа его глаза горели настолько обозленно, а пальцы впивались настолько болезненно, что все желание сопротивляться улетучилось в ту же секунду, заставляя лишь слабо дернуться, потянуться навстречу такой же ослабевшей рукой, ухватиться пятерней за запястье и, несильно оплетя, скребнуть по тому ногтями, в тщетной и неумелой попытке привлечь внимание.

– Рейн… харт…

– Замолкни, – взъяренно прошептали, перекрывая и обрывая на корню, пропахшие смолистым табаком губы. – Заткнись и держи свой сладкий ротик на замке, слышишь? Если не хочешь, чтобы я вышел из себя и вновь попортил твое прелестное личико – а этого, если что, я не хочу и сам. Но если ты меня принудишь…

Пальцы с подбородка переместились на горло, вожделенно нащупывая кадык и сжимая его с такой лютостью, что Юа, подавившись серным вдохом, не смог ни протолкнуть того дальше, ни прокашляться, начиная задыхаться в чужих сжимающих руках с той страшной ослепляющей ясностью, за которой все тело разом охватила утопающая агония налипающего на влажные внутренние мышцы вакуума.

– Рейн… рей… н…

– Я велел тебе замолкнуть, – ножевым порывом прошил Рейнхарт, и Юа… против воли послушался, подчинился. Позволил нечеловечески сильным рукам разгорячившегося безумца тряхнуть себя, позволил даже, стерпев новую боль, которой бесстыже и аморально упивалось все тело, швырнуть на песок, чтобы тут же оказаться примятым сверху чужим весом, раздвигающим ему коленями ноги и фиксирующим их так, чтобы напрочь и навсегда позабыть о вольном движении. – Я, чтобы ты знал, не только больно бью физически, но еще и одарен некоторыми умственными способностями. Ибо нехуй, котик мой. Ибо нехуй. – Покрытые изнутри инеем руки, собравшие самую большую на планете концентрацию холода, наравне с пальцами, решившими вдруг одарить тонкой ортодоксальной лаской, коснулись шеи, горла, виска, пока Микель наклонялся ниже, пока прижимался лбом ко лбу, выдыхая в самые губы отравленные всеми на свете ядами слова: – Я не настолько глуп, чтобы не понять одной простой истины: мы в славной матушке-Европе, детка. Тебя не депортируют обратно в Англию, если ты перестанешь показываться в своей несчастной школе. Теперь мы – одна большая счастливая семья, и тебе вовсе не нужны никакие сраные бумажки для подтирания задницы, чтобы просто взять и остаться здесь без чужого императорского дозволения. Поэтому я не вижу ни единой причины для тебя впредь ходить в это чертово заведение. Ты меня ясно, я надеюсь, понял?

Если бы только паршивая натура Уэльса была чуть менее паршивой, он бы кивнул. Он бы сказал, выплюнул бы, что понял, потому как – внутри – соглашался с этими словами целиком, потому как впивался в них и жадно вбирал всем постыдным, извращенным, неправильным естеством, бьющимся под этим мужчиной почти что в экстазе, готовым принять его и принадлежать ему с трепетной дрожью в сердце, с рыком на губах и вскрытой навстречу грудной клеткой, перевязанной подарочным марлевым бантом.

Если бы только паршивая натура Уэльса, упивающаяся болью, была чуть менее паршивой, ничего этого, наверное, не существовало бы, и Рейнхарт…

Рейнхарт не сделал бы того, что сделал, когда Юа – трижды чертов стервец с поплывшими в одурении зимне-синими глазами – мотнул головой, демонстрируя в брезгливом издевательстве обнажившиеся и откровенно паясничающие зубы.

Рейнхарт не схватил бы его волосы настолько болезненно, чтобы обязательно там что-то порвать, чтобы почти содрать скальп и заставить простонать сквозь плотно стиснувшиеся губы. Рейнхарт не придушил бы его глотку, вынуждая распахнуть в умоляющем порыве обездыханный рот. Рейнхарт не ошпарил бы больным бессонным взглядом, вжимая ладонь в грудь с такой злобой, чтобы сломать все разом ребра. И Рейнхарт бы не…

Не впился в его губы уничтожающим, выпивающим и доводящим до беспамятства поцелуем, жадно пропихивая в сопротивляющийся рот мокрый язык, вылизывая, подминая, подчиняя и даже в нем – в этом безумном танце переплетшейся андалузийской страсти – указывая зарвавшемуся мальчишке на его личное место возле строгой хозяйской ноги.

Рейнхарт бы не сделал всего этого, и Юа, извечно балансирующий на заточенной ножевой грани, так никогда бы и не понял, никогда бы и не узнал, что сердце его, оказывается, больше не ропотно и не свободно.

Нет.

Отныне и сердце его, и тело, и кости с кровью да кишками принадлежали одному-единственному опасному человеку, чей взгляд вскрывал душу и навек выжигал на той свое жестокое кровавое клеймо.

Теперь он весь, целиком, принадлежал одному лишь…

Ему.

Комментарий к Часть 18. Желтый блошиный блюз

**Джембе** – западноафриканский барабан в форме кубка с открытым узким низом и широким верхом, на который натягивается мембрана из кожи – чаще всего козьей. Играют на нем руками.

**Яков Гершовиц** – американский композитор и пианист еврейского происхождения.

**Скир** – традиционный исландский молочный продукт. Скир напоминает нечто среднее между сметаной и творожной массой, имеет кисловатый вкус и густую консистенцию.

========== Часть 19. Голландская рулетка ==========

Зом-зом, ночь за окном.

Звездная ночь падает с крыш.

Жертвами дня пахнет земля,

А ты смотришь в небо, я знаю, что ты не спишь.

Нет, нет, я не забыл

Сколько с тобой мы, любимая, вместе,

Ведь так, как мы, никто не любил,

Может, лет сто, а может, и двести.

Если уснешь ты, я тоже усну,

Чтоб навсегда быть рядом с тобою.

Если уйдешь ты, я тоже уйду

Вслед за тобой,

Как ночь за звездою.

Ногу Свело – Волки

Спустя ровно семь долгих дней, наполненных половиной бессонных ночей, половиной утренних яростных ссор, половиной приложенных к горлу Уэльса рук и половиной споров по поводу и без, Микель все-таки позволил юнцу ходить в дурную, никому ни разу не нужную школу, совершенно не понимая, зачем она сдалась его юному прелестному трофею: сам он в подобных учреждениях в свои годы не задерживался и прекрасно знал, что иные подростки благословили бы всякого, кто бы избавил их от тошнотворной участи утро за утром тащиться в богомерзкое заведение, дабы пропитываться, напиваться и наливаться перемолотой человеческой грязью.

Мальчик же его, все больше поражая и все больше доводя до исступленного недержания злостных порывов, в школу эту рвался всеми четырьмя конечностями и зубастым прикусом сверху, хоть и ответить, зачем оно ему угорелось, если можно было проводить все существующее время вместе, не мог.

Дом потихоньку пришивался к ним, потихоньку успокаивал неупокоенных духов, потихоньку приоткрывал потаенные дверцы, и иногда Микель с Уэльсом даже чувствовали острый сладковатый запах яблочного железа, источаемого подоконниками в часы быстрых смазанных закатов. Тепло сосредоточилось и разбежалось по треугольным пакетикам чая, в вязкой муторности лисьего кофе, в ставшей уютной кошачьей шерсти дурного жирдяя Карпа и еще – в льдисто-синих глазах, о чем знал, впрочем, один лишь Рейнхарт, долгими вечерами глядящий на своего мальчишку с такой же долгой таинственной улыбкой.

Он мечтал засыпать в обнимку, утыкаясь носом в провалы бездонных ключиц и стискивая руками разгоряченное тощее тело, принадлежащее только и исключительно ему одному. Мечтал греться тем карманным солнцем, что то сияло, то заходилось грозами на темной ветряной макушке. Мечтал закладывать вечерние томики пером с плеча, а после, засыпав пух да остальные перья в тугие бумажные конвертики, убрать те на месяцок-другой подальше с глаз, чтобы позабыть да подарить их мальчику-Юа в первых числах холодного сухого декабря, нашептав, что как вскроешь их да высыплешь в камин – так с неба тут же повалит белой пургой снег.

Микель обозвал непреложное табу, с которым провожал мальчишку утром в его треклятую школу, а после, днем – встречал, отводя под низкими тучами, что покрывались пленкой переломанных цветов, обратно домой, где отогревал чаями да извечными сюрпризами от дыма-тумана, кусающего мальчика за ботинки, и настырных пальцев старика-холода, неистово толкающих юного принца в спину.

Они все еще зверски ссорились, они перекраивали свои тела и обращали печень да легкие в непригодные для жизни рудименты, заменяя те более сильными, более печальными имплантатами, что, качая кровь, вместе с тем и сбрызгивали ее капельками можжевелового яда, сокращая начертанную солнечным властителем жизнь по считанным секундам-минутам-часам.

Они, наверное, учились по-настоящему привыкать, по-настоящему узнавать и по-настоящему любить друг друга, хоть и никогда не говорили подобных слов вслух, а Уэльс – упрямый юный гордец, не понимающий пока и частичной глубины того, что с ним происходило – еще и отрицал. Кричал по несколько раз на дню, что ничего подобного с ним не случится, что ему наплевать и что он тут – просто потому, что тут.

И все же жизнь текла, наполнялась откладывающимися в жилах и душевных туманках осколочными фрагментами, дом скрипел своими досками, а Микель Дождесерд, подобно дзенскому безумцу с острова затерянных игрушек, играл со всей вселенной разом все яростнее, все безнаказаннее и поверхностнее, улыбаясь пьяной улыбкой назло всем остальным взрослым и всем чертовым врачам с красным крестом на спине.

Для него теперь – ликующего, окрыленного и обретшего, наконец, единственный долговечный смысл – существовало лишь три абсолютных слова, принявших пернатый облик гостящих на коньке крыши лесных голубей: жить, танцевать да любить.

⊹⊹⊹

Юа не мог объяснить даже самому себе, откуда и когда он научился этому: ощущать, что Рейнхарт затеял очередное…

Что-то.

Это было равносильно тому чувству, как, если бы заблудившись в лесу, нарваться на солнечный заход и тихие сумерки, когда меж ветвей блещет то ли выход, а то ли все лес да лес, то ли белая ведьма танцует в прорезях, а то ли просто гуляет пустая темь. Выискивая источник этого чувства, нужно было брести по строгим волчьим следам, прекращая верить в человеческие карты и города, нужно было рвать ягоды цвета greenade, размазывая те соком по ладоням да по стволам проплывающих мимо меченых осин. Нужно было пылко любить и отказываться взрослеть наперекор всему, пришивая к подошвам музыку, как чью-то тень, а встретив Зверя из глубин лесных – молчать да смотреть в его глаза, и коли видеть в них алый закат – убегать, убегать поскорей назад!

Юа ходил и шагами волчьими, и дикими, китовыми, утыкаясь макушкой в небесное что-нибудь. Заблуждался, забывал дороги, путал глобусы и миры, но все же, покидая пределы скрывающегося за спиной урбана, подчиняясь застрявшей в сердце песне, убредал все дальше и дальше, пока не выходил, наконец, на широкую мертвую дорогу, что распевала голосами гор да елей, смолящих табаком вездесущего лиса, извечную одну и ту же фразу, гнездящуюся в волосах мальчишки душистыми хвойными иголками:

«Here’s looking at you, kiddo. Here’s looking at you».

Иногда они шептались о чертовых Carpe viam, о Memento mori, dejate llever, ahora ven и forever young, и иногда Юа, подозревая, что тоже спятил, подхватив плодящуюся в воздухе заразу, мрачно бурчал на них в ответ, веля каждой второй встречной елке – а тех встречалось по одной на километр шагов – заткнуться и не лезть, потому что он и так знал.

Знал, что Рейнхарт опять что-то сотворил, и, осторожно выбредая на приводящую к дому тропку – заросшую и едва ли заметную в буреломе поломанной штормами еловой хвои, древесных веток да палой листвы, – вовсе не был так уж удивлен, завидев скучающего чудака не где-то там, где подобает быть обычным человекам, а на верхотуре шаткого вида стремянки, приставленной к фасаду мрачного, омытого и проеденного дождями дома.

За последнюю неделю дождей выпало столько, что доски даже почернели, немного подгнили, пропахли мхом да сыростью, а по стене – вплоть до самого чердачного окна – пополз оживший дикий виноградный побег, красящийся с каждым новым осенним днем в невыносимо яркий маргаритовый цвет. По стенам, впрочем, ползало и что-то еще – длинные коренья-лианы, бурые сухие ветки, цепляющиеся узлами за флюгер, прежде – до пятого или шестого дождедня – не замечаемый. Где-то прорастали завядшие мелкие цветки, где-то просочился северный папоротник, сворачивающий пугливой улиткой рыхлые желтые вайи.

Верхние окна по-прежнему оставались наполовину выбитыми, зато Микель кое-как присобачил обратно ставни, и ведьма снова парила на своей метле, кельтский крест снова уныло молился о доисторическом призраке-Артуре, а вот веники из зонтичной корзинки улетели тремя ночами ранее, когда вихрь поднялся такой силы, что лишь чудом не унес вместе с собой еще заодно и добрую половину перепуганного здания.

Теперь же гребаный Рейнхарт, старательно удерживая в зубах черный резной фонарик с керосиновой подсветкой, в то время как весь прочий мир давно пользовался фонариками истошно-электрическими, старался прицепить над многострадальным ведьминым оконцем нечто…

Нечто…

В общем, нечто двойственное, позвякивающее металлом и как будто бы не то круглое, не то серповидное, зато весьма и весьма поблескивающее в полумраке, но оттого ни на йоту не более понятное.

– Эй! Чем ты там опять занимаешься, лисья твоя башка?

Наверное, так делать – подкрадываться из тумана да звать, в смысле – было все-таки нельзя; мужчина, точно вроде бы знающий, что занятия у его мальчика должны закончиться только через два с небольшим часа, а оттого позволяющий себе повозиться по дому с новыми интерьерными изысками – с появлением под крышей Уэльса ему почему-то хотелось заниматься этим как никогда прежде часто, – от неожиданности дернулся, покачнулся. Фонарь в его зубах, продребезжавший откидной крышечкой, вспыхнул и завертелся бешеной огненной юлой. Ерундовины, которые пытались привесить пальцы, соприкоснулись со стеной, издавая пронзительный паралитургический звон; сама стремянка, опасно накренившись, попыталась со скрипом и стоном отшатнуться назад. Протрусила на двух стальных ходулях, изогнулась под телом такого же изогнувшего с матом человека, поелозила туда-сюда, но, к вящему облегчению Микеля и застывшего внизу Уэльса с распахнутыми в ужасе глазами, нехотя притиснулась обратно к стене, позволяя, уткнувшись в деревяшки взмокшим лбом, худо-бедно отдышаться…

Чтобы тут же, впрочем, сорваться на сердитый и непонятно чем обеспокоенный крик:

– Черт возьми, юноша! Я, конечно, безумно счастлив видеть тебя так рано, но что, скажи мне, ты здесь делаешь?! Разве ты не говорил, что твои занятия сегодня заканчиваются ровно в половину четвертого? И разве мы не договаривались, что, что бы ни случилось, ты всегда будешь дожидаться меня на месте?!

Юа, прозвучавшей тирадой совсем не довольный, угрюмо цыкнул. Перекинул с одного плеча на другое новенький, все еще пахнущий магазинной лавкой – если Рейнхарт решил обновить его гардероб, значит, Рейнхарт решил обновить все, что обновить только мог – рюкзак. Поворчав, но не собираясь поддаваться и чувствовать себя неизвестно за что виноватым, строптиво вздернул подбородок, фыркая немного вызывающее и много-много ослиное:

– Да черта с два! Ни о чем я с тобой не договаривался! Это ты сам придумал, что я, мол, всегда должен ходить с тобой за ручку, идиот. А что я мог сделать, если нас решили вдруг отпустить пораньше? Расстраиваться и торчать возле школы еще с три лишних часа, когда мог просто взять и прийти к тебе… прийти назад сам?

Это вот «к тебе», брошенное тихим, быстро смутившимся и смолкшим голосом, вовсе не ускользнуло от слуха Микеля, послужив, наверное, тем единственным – если не считать самого внезапно очутившегося рядом непослушного мальчишки, конечно, – что подтянуло угасающее настроение за цветастые бельевые прищепки. Подумав с еще недолго, мужчина запоздало сообразил, что останься Юа действительно дожидаться его у поганой своей школы, то наверняка привлек бы нежелательное внимание паршивого недоростка-Отелло или того красноголового типа, на которого в пылком южном сердце теплились отнюдь не солнечные, но порядком разбавленные ленью и ливнями планы.

Осененный всем этим, Рейнхарт раздраженно пожевал губу да зажатую в уголке рта истлевающую сигарету. Помешкав, сплюнул ту наземь и, обращая милостью гнев, уже гораздо приветливее и без ноток извечной угрозы воскликнул, одаряя топчущегося внизу потерянного мальчишку потеплевшей успокоившейся улыбкой:

– Подожди меня немножко, сокровище мое. Я сейчас закончу и спущусь к тебе: слишком долго я здесь все подготавливал, чтобы так и бросить перед самым концом. Если тебе скучно, можешь отправиться в дом – я скоро подойду и разогрею нам обед.

Юа позыркал на него из-под лохматой отросшей челки, поругался себе под нос – непонятно, правда, на что и за что. Впрочем, Рейнхарт давно уже прекратил искать причины искренне и не искренне дурным настроениям своего сумасшедшего цветка – причин все равно обычно не находилось, а Юа просто, кажется, получал своеобразное удовольствие от этого вот вечно кисло-горького взгляда да ядовитых слов с языка.

Мальчишка меж тем еще чуточку покуксился.

Пожал или передернул, сверху разглядеть не получилось, плечами.

Буркнул что-то о том, что ему одному внутри делать нечего, согревая сердце Микеля не хуже горячего зимнего вина, да так и остался дожидаться внизу, поглядывая не то с интересом, не то с недоверием, не то и с тем и с другим одновременно.

– Так что ты там все-таки вытворяешь? Опять какой-нибудь сраный крест припер с окрестной могилки и пытаешься еще больше изуродовать этот несчастный дом?

– Совсем нет, душа моя, – вроде бы и радостно, а вроде бы и все еще обеспокоенно, что его цветок впервые вернулся домой один и мало ли что с ним могло по дороге случиться, отозвался лис. – И вообще, я ведь говорил тебе уже, что ценю только хорошие, качественные вещи. Настоящие, назовем их так. Вещи, которые пропахли духом своего времени и за которые всегда можно что-нибудь где-нибудь выручить, даже если я никогда и не стану этим заниматься, потому что денег – много, а тот же слепок головы Бонапарта, обедающего осьминогом, который я где-то когдато видел, на весь свет один. Я не люблю владеть бесценком, котик, и ценю один лишь только…

– Да, да, – послышалось снизу мрачное, раздраженное, ни словом из всего услышанного не впечатленное, – один только сраный реликт. Раритет. Пофиг… Я в курсе. И прекрати, твою мать, называть меня этим блядским кошаком! Я же сказал, что мне это не нравится! До тошноты противно, понимаешь?

– А я сказал, что мне не нравится твоя грубость, котик. Тебе это о чем-нибудь говорит? Быть может, ты прекратишь использовать свои нецензурные словечки? И тогда я тоже…

– Да хера с два тебе!

– Вот и я тоже хера с два тебе, – философски согласился Микель.

Вновь протянул над головой руки и, удерживаясь теперь на одних ногах, пока стремянка подозрительно раскачивалась туда-сюда по курсиву бушующего северного ветра, полез привешивать это свое позвякивающее нечто, чья истинная сущность вдруг резко прекратила казаться Уэльсу такой уж интересной: куда интереснее стал тот факт, что сердце его нервно зашевелилось в груди, едва завидев всю шаткость лисьей затеи и едва представив, что чертов придурок может просто взять и…

Бесславно грохнуться вниз, размозжив себе в кровь всю башку.

От мысли об этом стало настолько муторно и тошно, настолько страшно и пугающе доводяще до почти-почти – на сей раз, правда, совершенно иной – истерики, что Юа, сбросив прямо на осеннюю мокрую подстилку рюкзак, поплелся к чертовой стремянке. Прижался к той спиной, навалился сверху на перекладины телом и так и остался стоять, безучастно складывая на груди руки да отрешенно отводя взгляд, всеми силами делая вид, будто его тут вовсе нет и ничего-то он не знает. Он искренне надеялся, что Рейнхарт окажется достаточно умным и деликатным, чтобы не сказать о его поступке ни слова вслух, но…

Тот, конечно же, не оказался.

– Вот так новости, котик мой… – послышалось сверху, сопровождаемое довольным – и явно польщенным – присвистом из тех, с которым мужики свистят вслед бабам, дабы сообщить, как им приглянулась проплывшая мимо задница. – Неужели ты заботишься обо мне? Боишься, что однажды меня может не стать из-за такой вот мелочи, и тогда моему одинокому цветку придется долго жалеть о своих острых колючках, рыдая над моей печальной могилкой?

Тема была мерзкой, гниловатой. Далеко не той, которую Юа принял бы для редкого разговора и на которую стал бы добросовестно отвечать, чтобы вновь не довести их будни до злостной ссоры, скандала, ругани и отсиживания по разным тусклым углам. Поэтому, памятуя, насколько трудно им бывало вдвоем с причудливой покерной парой взрывных неконтролируемых характеров, в принципе своем не пригодных к уступкам, проглотив все заскребшиеся желания заткнуться и начать намеренно игнорировать этого человека, вяло и утло буркнул отвлеченное, не особенно сейчас волнующее:

– Это нечестно, тупица. Ты тоже, между прочим, материшься. И иногда – даже похлеще моего. Тогда с какого дьявола тебе можно, а на меня пытаешься навесить свои извращенные запреты, гребаный же ты деспот?

Рейнхарт дураком, как бы Юа его в порывах и сердцах ни обзывал, никогда не был.

Рейнхарт был хитер, умен, прозорлив и прекрасно понимал, что тему выбрал тухловато-трясинную: если его мальчик нашел в себе силы не раздуть из той пожара, а просто обтек юркой огнистой змейкой, он, покорно подчинившись и обуздав взвинченный нервный эгоизм, побрел следом тем же путем, отключая память и вытаскивая – прочь да из головы – на деревянную полку подправленные воспоминания.

– Потому что я матерюсь строго по делу, сердце мое. Когда ты, например, доведешь меня настолько, что иные слова попросту не хотят иметь со мной ничего общего. Ты же разбрасываешься своими ругательствами направо и налево дни напролет, с концами теряя умение нормально разговаривать. Только представь, что все твои маты – это омерзительнейшие колоритные метастазы, которые охватывают красивый юный цветочный стебель каждый новый раз, как этот самый стебель колючится и пытается их породить. Разве это приятная картинка, дарлинг? Разве тебе самому нравится с этим жить?

Уэльс нехотя призадумался.

Понял, что по-своему Рейнхарт прав.

Чертыхнулся, скривился и, не придумав ничего лучше, намеренно отмахнулся, с удвоенным рвением отвечая:

– Мне нормально, придурок! Это у тебя проблемы и тебе извечно что-то мешает да колется в задницу… И скажешь ты мне уже, что ты делаешь под этой чертовой крышей, или нет?!

– Конечно, скажу, – удивительно покладисто, игнорируя очередной поток намечающейся пылкой брани, отозвались сверху, сопровождая теперь каждое слово легковесным и воздушным звоном сбившихся узлом цепочек. Говорил Микель с натянутыми придыханиями, время от времени кряхтел, благодарил Юа за поддержку, а потом вновь одаривал того вроде бы беззлобными, вроде бы искренними, но какими-то… нервирующими масляными словечками с привкусом красной ландышевой ягоды, о яде которой, черти, не узнаешь, покуда не попробуешь на вкус. – Мне захотелось немного приукрасить наш с тобой дом, чтобы, даже когда на небе не сыщется солнца или месяца, наши собственные светила тихо да мирно согревали своим светом нагоняющий тоску заоконный мрак… Погоди немного, милый мой мальчик, и скоро ты сам все увидишь.

Юа, рассеянно помешкав, кивнул – а что еще оставалось делать?

Бросил косматый взгляд на тучный лиловый виноград над головой, на мелькающую в сумраке белую Рейнхартову рубашку. На густые разлапистые ели, которые все заводили и заводили безумные повторяющиеся строчки, шепча теперь еще и том, что глупые самолеты пока не знают, что больше нельзя, совсем нельзя в этом небе летать.

Время тянулось расколотыми секундами, перетекало из одного замерзшего пальца Микеля в другой. Растворялось в его напевании, в тяжелых шагах по железным ступеням, в ландышевом яде и странной тревоге, охватившей все тело беспокойного, но разморенного мальчишки. В исчезающих контурах и сумасбродных песнях неизведанных троп, написанных бродячими старинными скальдами в зеленых колпаках, покуда они тут стояли, ругались, ранили друг друга волчьими клыками и занимались веселой да печальной игрой во вселенское самозакапывание…

Очнулся Юа – начавший клевать носом и постепенно отдавать смыкающимся ресницам сонную волю – лишь тогда, когда стремянка за его спиной завибрировала, запульсировала эхом чужой побежки, и он, едва ли успев пробудиться, действуя на одной выученной рефлексии, отскочил, отпрянул как раз вовремя, чтобы увернуться от рук спрыгнувшего кошкой вниз мужчины.

Тот теперь заимел привычку постоянно его лапать и целовать; правда, удачу терпел лишь тогда, когда брал силой, вжимал в стену-пол-потолок-кровать-стол-дерево и терзал губами губы, смешивая два кровяных потока в один.

Уэльс истово от этих припадков брыкался, рвал ногтями и клыками, шипел и материл сквозь зубы, пока его не успокаивали властными пальцами на глотке или в стянутых в кулак волосах, пока не причиняли острую слепящую боль и не убаюкивали ею, проявляя осторожную ласку к уже более сговорчивому глупому дикарю. Однако же стоило ослабить напор, стоило попытаться пойти навстречу с теплой улыбкой и распахнутыми для добровольного жеста руками, как юнец, окрысившись в три ряда китайских лотосовых ножиков, всаживал их все в грудь и спину, задыхаясь проклинающим бешенством рогатых да седых драконьих берсерков.

Микель, кажется, после каждого проигрыша сдавал, мрачнел и уходил в себя все больше, расстраивался, глядел с вымученной оголодалой тоской, от которой откровенно бросало в холодную виноватую дрожь…

А через секунд двадцать, неузнаваемо меняясь в лице, либо начинал впадать в злостную агонию и ломать принуждением, либо не трогал вовсе, отчего мальчишка еще отчаяннее дурел, еще глубже обижался и вел себя еще более скотинисто да неуравновешенно-гадко: твердо уверенный, что в жизни можно только так – через побои, подчинение и боль, – а не иначе, он попросту в глаза не видел другой альтернативы, которую Рейнхарт, избирая каверзные лисьи тропки, все еще надеялся кое-как донести.

– И как тебе зрелище, отрада моего сердца? – со вполне дружелюбной ухмылкой спросил оставшийся без ничего мужчина, не став играть с отскочившим зверенком в затеянные догонялки. – Я прикупил этих красавцев сегодня утром и решил не тянуть, а тут же отыскать для них подходящее местечко.

Уэльс, немножко ударенный внезапным безразличием не хуже, чем пощечиной под левый глаз, по-собачьи ощерился, взъерошился, сморщил спрятанный под челкой лоб. С обидой и злобой покосился на чертовы бляшки, покачивающиеся да потренькивающие пронзительным звездным визгом под порывами междузакатного ветра, но увидел в тех лишь светящийся белый круг – кажется, с пририсованными вдобавок глазами да уродливым распахнутым ртом – и такой же… не то месяц, не то хренов банан: зная господина лиса, можно было заподозрить и не такое, а третий да пошлый генитальный вариант.

Месяц-банан был сер, патлат, хмур, морщинист и пустоглаз, и, утопая в ритме шествующих по обратному кругу часов, то вспыхивал мелкими искорками на зауженных острых концах, то вновь затухал, оставляя в груди, где билось сонное сердце, неразборчивую пустошь опавшего запылившегося вереска.

– Месяц должен светиться с приходом ночи, напитавшись за день энергией ветра и от души возвращая ее во мраке, краса моя. А солнце должно просто быть с ним рядом: оно, как и наше с тобой светило, которое в потемках настолько бледно, что его даже не разглядишь, не выдерживает гнета холодных чудовищ и жмется к успокаивающему боку родного дряблого старика… Только что же ты все ничего не говоришь мне, милый мой Юа?

Юа бы и рад, Юа бы и хотел, и чертовы месяц с солнцем были куда приятней и уютней, пусть и почему-то надрывно тоскливей, чем все вместе взятые Билли, миньоны, Содомы и прочая одержимая живность, приблудившаяся под мокрой сырой крышей.

Он бы правда рад, но обида, проедающая беспомощно сжимающийся кровеклапан, прихватывала под глотку когтями настолько острыми, что ни одного доброго слова сказать при всем желании не получалось.

Доброго не получалось, зато отрава, раскрашенная в полосатый черно-красный, так и продолжала сочиться изо всех ран, поблескивая в холоде остекленевшего сумрачного взгляда.

– Плевать мне потому что и на эти твои развлечения, и на эту… хуйню, – злачно бросил Уэльс, пусть и надрывно чувствуя, что не должен ни так говорить, ни так делать, ни так думать… К чему и зачем, дьявол, если уже давно страдал от подобного и сам? – Иди к черту со всей своей дребеденью. Понял?

Рюкзак, торопливо подхваченный с земли, показался как никогда тяжелым, равно как и признание, не находящее смелости сойти с обожженного языка: никто никого с уроков не отпускал, и это просто сам он, не вытерпев еще трех мучительных часов порознь, истосковавшись по дурному желтоглазому мужчине, удрал прочь из чертовой школы, желая и изнывая как можно скорее его увидеть. Признание же, ложась на справедливые весы печального Анубиса, целиком и полностью тонуло в весе прожигающей отравленное сердце горечи: Юа ведь хотел.

Он хотел, чтобы идиотский медлящий Рейнхарт, проявив эту свою сумасшедшую тиранию, за которой оставалось беспрекословное, избавляющее от всех проблем и решений подчинение, его поцеловал.

Он правда этого хотел, но…

…рыкнув и отерев ладонью ноющие от безвкусицы губы, мальчишка чертыхнулся и, не смея поднять на застывшего в напряженной тишине человека глаз, поспешил в нутро темного холодного дома, мечтая хотя бы поскорей погрузить уставшие ноги в распроклятый, белый, начавший понемногу нравиться и успокаивать балтийский песок.

⊹⊹⊹

«Сон подскажет, где ты врал, а где был прав» – шептала пословица неизвестного – может, давно уже стертого с лица земли – народа.

Впрочем, возможно, шептался о том не только погибший призрачный люд, но и голос Sigur Rós’а, зачастивший в доме Рейнхарта и ставший его вторым – или третьим – на очереди хозяином. Или, может, все дело было в болотном густом тумане, что, отделяясь от мшистых стен, расползался по ступеням да лестницам, ткался вокруг гостиной и оседал на потолке, играя тенями странных прыгучих лягушек да бурых камышовых уток. Может, все дело было в прошлогодних цветах и будущих ягодах, в детских мечтах и сменившей их взрослой тоске, что забиралась под тонкие сеточки мембраны, будто случайный прохожий в дождливый день забредал под купол буддистского храма, где оставался уже раз и навсегда, отыскав свой внезапный утерянный смысл.

Дело могло быть и во всесильной броне книжного батискафа, и просто в переменчивом счастье, которое дурные на всю голову люди забирали у арендаторов крохотными горсточками: впитывали, натирались тем, поглощали ртами и ноздрями, как наркоманы – растерзанные несчастные цветы, в то время как человек по имени Микель Рейнхарт бесплатно раздаривал покалывающее счастье большими и малыми тиражами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю