355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 85)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 85 (всего у книги 98 страниц)

Твой Серебрысь ждет тебя снаружи под окном, твой Серебрысь смотрит грустными кратерными глазами, готовый проводить в последний земной путь, и за белым дымом черной дороги тебя встретит уже жизнь иная – без золота в блеске огней, без жадных рук сонными ночами, без волка у запертой двери и без вечной вопросительной крамолы, притворяющейся одной на двоих тенью.

«Иди к своей рыси, иди к ней, иди!» – надрывался, кричал чертов диспетчерский голос, и Юа, кусая черешню-губы, выпивая свой собственный пресный сок, затыкая безумной женщине рот и перерезая ножом глотку, заставлял ее молчать, отключать, отключать, отключать!

Заставлял сердце биться, заставлял его помнить, что плевать на страх, что если в нем – красном и живом – все еще теплится любовь, то какая чертова разница, кто из всех них здесь храбрее?

Заставлял глаза смотреть, а пальцы набирать и набирать воздушные кнопки, слишком-слишком долго выковыривая одно-единственное послание, запечатанное в желтый уносящийся конверт:

«Рейн…

Ты где…?» – молчаливой бумажной птицей упархивало в разлюбленную изменчивым небом высь, вставая на крыло железного аэроплана.

⊹⊹⊹

Неожиданность всегда накрывает внезапно, слетая с неба реактивной бомбой на скверах и колледжских ройал-площадях; как только Юа достиг первых ступеней больного изворотливого успокоения, как только выпил чашку ромашкового кипятка, растворившего в себе две таблетки обезболивающего кодеина, как только рухнул себе же под ноги немой покореженной куклой с опустошенными глазами и дымом в дрожащих руках, как только каждая озерная тварь вложила в ладони нежного цветка секрет молчаливого грустного анабиоза – чертов телефон, все это время сжимаемый вощаными пальцами, завибрировал отчетом доставленного до адресата конверта.

Сердце тут же пробудилось, тут же пробилось сквозь поросль льда. Сердце загрохотало копытами бегущих за тучами пятнистых оленей со словенских болот, и Юа, обласканный крылом полярной гагары, в ужасе и мольбе уставился на притихший снова дисплей, чувствуя, как тугими вихрастыми струями протекает из его легких проколотый воздух.

Ему, сидящему возле окна и слепо, без цели глядящему на однообразный белый снег, больше всего захотелось и больше всего застрашилось нажать на кнопку вызова вновь, теперь уже зная, что дозвонится наверняка, даже если его не пожелают слышать, но…

Но отчего-то не получалось – ни нажать, ни допустить, ни пошевелиться.

Не хватало ли бражьей смелости, не хватало ли сил – Юа не знал, но решиться не мог.

Не мог, и все.

Рыча на себя и на растворившегося лиса, прикладываясь головой к щиту стекла, стискивая ногтями оцарапанную кожу и почти переламывая телефонный корпус напополам, почти молясь на него и почти шепча незнакомые душе слова вслух, он отсчитывал внутренние секунды минутами, все глубже и глубже погружаясь в свое отчаянье: Рейнхарт не спешил звонить ему, Рейнхарт не хотел звонить ему, Рейнхарт, наверное, и впрямь наигрался, и впрямь вычеркнул из своей жизни маленькое чертово недоразумение, за которым столько времени носился следом, пытаясь добиться благословенного дешевого расположения. А потом…

Потом он просто…

Когда Юа почти сполз на пол, разбивая себе о стену лицо, когда ударился лбом о треснувший прозрачный кварц, Рейнхарт…

Наконец-то…

Позвонил.

Телефон сердито гудел и вибрировал, телефон поспешно ползал по ладони, телефон подпрыгивал и норовил свалиться, показывая застывшее на экране изображение чужого лица. Телефон напрашивался на ответ, телефон клянчил внимания, телефон шептался, что ему странно и страшно, что скоро случится непоправимое и каждая секунда теперь в расчет, и Юа, досчитавший до семи с половиной, оглушенный и разбитый, страшащийся услышать и не услышать одновременно, поднес к уху холодный корпус, снял трубку, открыл рот и…

Не смог.

Просто не сумел назвать ни слова.

Он отчетливо слышал, как где-то там гремят громадные моторы и машут заведенные лопасти, как переговаривается вечный гомон земных нерешимых забот, как кто-то кого-то зовет и другой кто-то на кого-то орет. Слышал пронзительный лай, визг, стук железных нагруженных колес, полосу пролетающих мимо машин, оглушительный рев турбин, и после…

После всего этого услышал…

– Юа…? Юа, милый, ты здесь…?

Юа – едва живой и едва дышащий, стянутый по швам такой же машинной ржавой пружиной, – помешкав, сдавленно кивнул, стискивая в кулаке прядь разметавшихся по полу волос и сжимая ее с той силой, чтобы обязательно убить и сломать, будь она чуточку более… живой.

– Юа…? Скажи, ты слышишь меня?

Юа кивнул снова, проклиная отстукивающее в грудине заведенное сердце – то все еще снедал страх, то все еще отказывалось прощать и отказывалось становиться прощенным, ложась безнадежной уже подстилкой под чужие надраенные ноги, без которых попросту – слишком поздно он разгадал его секрет – больше не умело выживать.

– Милый, ты пугаешь меня… Пожалуйста, скажи мне хоть что-нибудь! Немедленно, Юа! Слышишь?

Юа с глухим отчаяньем чертыхнулся. Прочертил пальцами разбрызганную пыльную напольную дорожку. Стиснул вместе колени и, склонившись еще ниже в буддистском покорном поклоне, чтобы лбом о стену и смертью о жизнь, тихо и вымученно пробормотал, слизывая с языка разгорающуюся на том соль:

– Слышу…

– Юа, сокровище! Слава Создателю, что все в порядке!

Мальчик, милый мой мальчик, я прошу тебя, только говори чуточку громче – здесь слишком шумно, мне трудно тебя разобрать!

Юа прикусил губы. Провел по тем морским языком, в котором и так кристаллы, и так приправа, и так слишком много слез. Смутно и рассеянно подумал, что сейчас Рейнхарт совсем не был похож на того, кто решал кого-либо в своей жизни бросить, и, накрыв ладонью продолжающее умирать да вырываться сердце, скомканно и неуверенно проговорил, стараясь подчинить и поднять голос хотя бы еще на две холодных волчьих октавы:

– Где ты находишься, Рейн…? И, черт возьми, почему ты там, а не… здесь…?

Трубка отчего-то смолчала.

Раздался подорвавший барабанные перепонки гул, кто-то где-то завизжал протяжным электрическим воем, будто на ином конце мира все же разыгрывалась страшная братоубийственная война, и Уэльс, снова успевший поддаться сжирающей панике, вдруг дождался совершенно не похожего на прежнего себя голоса, разбито и потерянно прошептавшего на самое ухо, даже с глупого цифрового расстояния опаляя то скуренным сухим дыханием:

– Подожди немножко, сокровище. Я все-таки совершенно не могу говорить с тобой, когда здесь продолжает твориться этот чертов дурдом. Сейчас, я лишь отыщу местечко потише и постараюсь все тебе объяснить. Только, пожалуйста, не клади трубку – позволь мне пока хотя бы просто слышать твое бесценное дыхание. И потом… Если ты ее положишь – мне снова станет страшно, что у меня больше не получится до тебя дозвониться.

Юа не любил говорить по телефону. Юа не успел научиться говорить по телефону. Юа продолжал глупо и самонадеянно кивать в такт жадно впитываемым словам.

Лишь спустя долгие десятки секунд он вдруг запоздало приходил в себя, хватался за волосы, вышептывал ответом сбивчивое редкое слово и, тушуясь, погружаясь в пучину обхватившего кроткого отчаянья, продолжал и продолжал покорно дожидаться, пока покинувший мужчина с желтыми невидимыми глазами не вернется решить его судьбу, играючи зажатую между пальцами и прокуренной ладонью с привкусом табака.

Он долго слушал грузовые стоны, долго втекал в гомон проскальзывающих где-то там многоголосых людей. Долго растерянно озирался по оставшейся ему пустоте, с обидой не понимая, почему здесь у него так чертовски невозможно тихо, и долго расковыривал в пальцах кончики засекшихся волос, сплетая те в узлы и распутывая снова, снова и снова, вздрагивая всякий раз, как мужчина поторапливал самого себя, как говорил, что вот-вот доберется, и как, наконец, заявил, обдавая отвыкший слух резкой резью почти-тишины, на фоне которой разве что время от времени разбивался чей-нибудь отрешенный скомканный присвист:

– Ну вот, здесь нам уже никто не должен – надеюсь… – помешать.

Я в аэропорту, душа моя.

– В аэропорту…? – с расширившимися глазами и паникой вниз по языку повторил Уэльс, все-таки позволяя сердцу распахнуть швы-раны и растечься утопленнической ало-зеленой кровью наружу через продырявленные поры. – Куда ты собрался уезжать? Зачем…?

– Не уезжать, свет мой. Я уже уехал и уже прибыл, куда мне было нужно.

Я не могу сказать тебе, где именно нахожусь, но место это не так далеко, как тебе может показаться – всего лишь еще один европейский городишко в нескольких часах утомительного перелетного пути.

Прости, что не смог ответить тебе раньше – я успел сойти с ума, умереть от тоски по тебе, искусать себе все локти, и позвонил, как только выбрался из салона. Ты сам, думаю, слышал, как там все гремело.

И твое сообщение, я, конечно же, получил.

Ты волновался, котенок?

Прости меня и за это тоже.

– Я… – Уэльсу безумно хотелось сказать, что… нет. Нет, он не волновался. Ни за что, никогда. Не психовал, не переживал, даже внимания не обратил, будто какого-то чертового вонючего хаукарля нет в постели, будто это совершенно нормально, совершенно в порядке привычных людских вещей – вот так просто и молча исчезать. Он вовсе не думал о нем, он вовсе не хотел такой жизни, он не хотел ее никакой, если все равно всем на эту жизнь было – как выходит – глубоко наплевать. Ему жаждалось сказать это все: из вредности, из обиды, из-за пережитого кошмара, из-за одиночества, из-за холодной боли в сердце и еще из-за того, что так до конца и не верил, будто все снова хорошо, будто все каким-то чудом разрешилось и будто Микель Рейнхарт непременно отыщет всему произошедшему достойное объяснение и вернется обратно, пообещав никогда так больше не поступать. Жаждалось, но сердце, кровоточащими потугами отделившееся от упрямства и разума, твердо и глухо твердило, что нет, что он трусливо лжет, а трусливых лживых детей никто никогда не станет слушать. Никто никогда не станет спасать. Никто никогда не станет любить. Никто и никогда, мальчик-Уэльс, ты понял? – А ты сам как думаешь, идиот…? Я не волновался. Я чуть с ума не сошел, когда понял, что ты пропал… Какого черта, Рейн? Почему ты там, где ты есть? Почему хотя бы не сказал мне – сегодня утром, вчера, позавчера, неделю, мать его, назад?

Рейнхарт, слишком удивленный тем, что возлюбленный сердцем мальчик даже не попытался отнекаться от редкого признания собственных непостижимых чувств и обвести его за нос, а еще тем, что цветочный Юа как будто бы с первого раза понял про его маленькое табу, угнетающую невозможность назвать значащийся на карте городок, дабы ничьи посторонние уши не прознали о выболтанной тайне и не вонзились дулом винтовки между мальчишьих лопаток, ощутил разложившийся привкус болезненной вины и разложившийся привкус болезненной же тоски, под кровавыми путами которых лишь с огромным трудом уговорил душу и тело подчиниться чужому приказу и покинуть обожаемое взлелеянное сокровище на чертов несколькодневный произвол.

– Прости меня, молю, путеводная моя звезда… Я не хотел, Создатель видит, я не хотел никуда от тебя уезжать! Ни уезжать, ни уходить, ни на секунду, ни на мгновение, сладкий мой, возлюбленный мой мальчик…

– Тогда почему?

– Чертова работа, гори она трижды в аду.

Я не имел возможности отказаться, золотце: говоря по правде и строго между нами, я и так отказывал все последние разы – с тех пор, как мое гадостное одиночество оборвалось нашей с тобой судьбоносной встречей. Я не хотел отлучаться от тебя, я не хотел даже думать об этом, поэтому плевал и на работу, и на все, что кому-то кроме тебя от меня было нужно. Но на сей раз мне просто не оставили выбора, Юа: я поставлен в те условия, в которых уже никак не могу сказать «нет».

Поэтому, к сожалению, я буду вынужден выполнить это блядское поручение вопреки всем своим желаниям, и как только справлюсь с ним – в тот же час вернусь к тебе, мальчик.

Клянусь, после этого мы что-нибудь придумаем, мы обязательно что-нибудь сделаем, чтобы подобного больше не повторилось: я поменяю свою дьяволову… деятельность, с твоего позволения, и мы с тобой уедем прочь из этой Исландии, набившей оскомину, кажется, уже нам обоим. Отправимся куда глаза глядят: в тот же Лондон или Будапешт, в слепящий солнечный Тунис или на забытый остров Гвинейского архипелага – куда ты только захочешь.

Подыщем себе квартирку по вкусу, отдохнем, посмотрим на мир…

Только прости меня, милый мой Юа, цветок. Прости, что не предупредил тебя загодя. Я… не знал, понимаешь…? Я не знал, как это сделать и где отыскать слова, чтобы ты понял меня правильно. И потом, когда я рядом с тобой, я… я просто не могу удержаться и не начать творить какую-то откровенную редкостную чертовщину вместо того, чтобы уже честно и сдержанно ответить на все твои вопросы.

Прости меня, хорошо?

Юа – поперхнувшись саданувшим по внутренностям ожогом – задохнулся.

Глотнул полной грудью сжимающегося до спазмов воздуха, мазнул по полу скомканной ободранной ладонью, чувствуя, как тоска и ужас, наконец, постепенно отпускают его, а чертов снег и чертов дом прекращают видеться настолько непроходимо-ужасными, насколько он видел их еще с пять невыносимо долгих минут назад.

Свет забрезжил ярче, живее. Кровь побежала по жилам быстрее, чертовы лапы Кошмара разжались, выпуская из сводящего с ума силка забившиеся виски, и Юа, позволив себе короткую тень ослабленной, никем не замеченной улыбки, позволив себе поверить, что теперь – всё ересь и мелочь, что он будет уперто дожидаться лисьего хаукарля столько, сколько потребуется, чуть более подвижным голосом проговорил, не желая срываться ни на крики, ни на истерики, ни на что иное – мерзостно-отравленное и тупиковое – еще:

– Хорошо. Но потом – понял, дурачина? – ты мне все расскажешь. Совсем все. Слышишь?

Теперь, кажется, раскивался сувенирным Шалтай-Болтаем и Микель – Уэльс буквально кожей это ощутил. Фыркнул. Усмехнулся. Дождался всплеска виноватого смеха и невесомого прикосновения как будто бы тоже чуточку оттаявшего несмелого сердца.

– Конечно, жизнь моя. Все, о чем бы ты меня ни спросил, я обязательно тебе поясню, как только буду иметь счастье возвратиться.

Клянусь.

– Когда именно, Рейн? Когда… ты вернешься?

Рейнхарт помолчал, прошуршал чем-то, громко щелкнул твердыней о твердыню, будто случайно задев сотовый чем-то, чем тот задевать не полагается. Сумбурно извинился и, заставляя застывшего в нетерпении мальчишку все больше и больше нервничать, наконец, ответил:

– Сегодня у нас пятое ноября, как говорит любезный календарь. Боюсь, свет мой, что раньше восьмого я вырваться попросту не сумею; к нашему с тобой обоюдному горю, я не настолько доверяю своим… спонсорам – или работодателям, как тебе угоднее, – чтобы с чистой совестью положиться на одно только даденное обещание перевести деньги на лицевой счет, поэтому мне придется – пусть я и предпочел бы обойтись без этого гемора – дожидаться непосредственной встречи с ними, дабы рассчитаться, как говорится, по душам, и как только это случится – я сразу же сажусь на ближайший рейс до Исландии и возвращаюсь обратно к тебе, милый мой мальчик.

Мне остается лишь молиться, чтобы это была ночь, и к тому моменту, как ты отворишь поутру свои прекрасные глаза, я бы уже оказался дома, рядом, чтобы первым, что ты увидишь по пробуждению, было бы мое – бесконечно больное тобой – лицо.

Ты сумеешь прождать меня эти несколько про́клятых дней, мой мальчик?

Срок, с одной стороны, был до тщедушного и насмешливого маленьким, жалким, несущественным и никаким – если смотреть глазами монотонных недель, бумаг, дней и циклично вращающихся календарей, а со стороны другой, более правдивой и более живой…

Был он невыносимо долгим, невыносимо муторным, невыносимо душным и тихим в доме, где не было абсолютно ничего, что могло бы скрасить мучительные часы убивающего одиночества, которого Уэльс попросту отвык терпеть и узнавать за глаза.

Отвык настолько, что сердце рвалось, струны лопались, глаза набухали влагой, и хотелось скрестись когтями о пол, хотелось выть и скулить, требуя, умоляя, чтобы позарез необходимый человек немедленно вернулся, немедленно оказался рядом и немедленно забрал его с собой.

С собой, с собой…

Куда, совсем все равно куда, угодно, но…

– Куда я денусь…? – вместо всего, что провыть и прорыдать хотелось, тихо и убито отозвался он. – Дождусь, Рейн. Только…

– Только? – в лисьем голосе, вопреки всему, просквозила саданувшая по лезвиям-нервам тревога.

– Только… приезжай скорее назад…

– Мальчик… Мой обоготворенный, нежный, возлюбленный мальчик. Я обязательно вернусь так быстро, как смогу, любовь моя. Слышишь? Я постараюсь добиться аудиенции от моих нанимателей в самые короткие сроки, договорились? Мне плевать как, но я постараюсь сделать это. Я…

– Ты…?

– Знаешь, пока я летел, пока внизу за иллюминатором слоем стояли облака и просвечивало черное-черное – весьма злое сегодня – море, я вдруг с непозволительным запозданием сообразил, что ведь совершенно ничего не знаю ни о твоих увлечениях, ни о твоих интересах, мой милый скрытный котенок. Я даже не могу привезти тебе достойного подарка, чтобы быть уверенным наверняка, что он придется тебе по душе, что ты сумеешь ему обрадоваться и что тебе вообще будет интересно то, что я старался для тебя выбрать. Я слишком недопустимо поздно осознал, что не имею банального понятия даже о том, чем развлечь тебя, пока ты вынужден оставаться один…

Юа прикусил губу.

Заброшенным мальчишкой из стайки Питера Пена мазнул по пустоте стужеными глазами, все еще не желая ни о чем кричать, никуда злиться, ни для чего спорить, и впервые понимая с тем же запоздалым Рейнхартовым удивлением, что…

– У меня, кажется, их попросту нет, этих дурацких интересов… – неуверенно, продолжая издеваться над разметанными в ореоле волосами, пробормотал он. – Единственное, что меня интересует, это… ты, как получается. А больше… я не знаю, что еще это может быть… Не знаю я, Рейн.

На той стороне беспроводного провода помолчали, обхватили трясущимися пальцами новое бесценное признание, сберегли то на донышке трепетной инкрустированной шкатулки, носимой в той пазухе и в той груди, где билось перезвоном неустанных копыт горячее южное сердце.

– Тогда у меня есть предложение, хороший мой.

Давай, когда я вернусь к тебе, мы попробуем эту маленькую неразбериху исправить? Только не тот восхитительный пунктик, конечно, в котором я – твой единственный главный интерес, сердце мое: ты и представить себе не можешь, насколько твои искренние невозможные признания согревают меня сейчас.

Но никто не мешает нам попробовать отыскать для тебя и более незначительные увлечения, чтобы мы хотя бы знали, чем скрасить твои будни, если вдруг такая необходимость когда-нибудь снова нагрянет – пусть я и приложу все свои силы, чтобы этого избежать.

Поколесим мир, побродим по всевозможным человеческим развлекательным пещерам, попытаемся пообщаться и с животиной, и с цветами, и с морем, и с камнями, и со всем, что только еще придет в голову.

Например, я почему-то более чем уверен, что тебе могла бы прийтись по душе верховая езда – и потом, ты бы столь очаровательно, столь соблазнительно смотрелся в униформе молодого английского жокея, что я готов прямо сейчас же привезти тебе и коня, и будоражащие меня обтягивающие бриджи. В особенности бриджи, хоть и конь тоже хорош.

Снежно-белые девственные бриджи.

Кудлатый придурок, заблудившийся в далеких-далеких серых степях, где гремели крылом железные птицы и рычали мотором чудовищные звери, рассмеялся столь ненавязчиво и столь соблазняюще-искренне, что Юа лишь сжал в кулаке пустоту и, поднявшись к своему унылому окну, вместо всех привычных рыков и оскалов лишь чуточку смущенно, но вместе с тем и до безграничности благодарно пробормотал:

– Хорошо… Как скажешь, Рейн.

– Знал бы ты, мой неподвластный мальчик, как у меня всякий раз замирает сердце, когда ты становишься настолько послушным, настолько покорным, что мне сводит бесконечной дрожью мои недостойные руки…

Я бы говорил с тобою не прерываясь, я бы не опускал трубки ни на одну секунду, но, пусть мне и хочется от этого кого-нибудь разорвать на клочья и пустить его поганую кровь, время сейчас у меня весьма и весьма ограничено и мне лучше поторопиться, чтобы успеть снять себе номер и подготовиться к вынужденной вечерней встрече должным образом.

Юа потерянно стиснул зубы. Скребнулся пальцами по заскрипевшему стеклу, с ужасом понимая, что не хочет, ни за что не хочет, чтобы Микель бросал эту чертову трубку, чтобы уходил и таял, чтобы оставлял его здесь совсем одного, в этих паршивых белопенных снегах на краю миров, где за окном не существовало ничего, кроме вечной пурги и вечного стенающего холода.

Где бы он ни был, когда бы он ни был, он не хотел, никогда не хотел, чтобы Микель оставлял его одного!

– Я… понял…

– Прости меня, нежный мой котенок, маленький ласковый принц…

Пожалуйста, только не тоскуй. Не тоскуй так, чтобы у меня разрывалось сердце даже на столь огромном расстоянии, чтобы я чувствовал и не знал, что мне делать, покуда я никак, абсолютно никак не могу унять твою боль.

Мне безумно плохо без тебя, мне даже трудно дышать, мне трудно ходить и жить, если ты способен в это поверить, но…

Но я хотя бы буду оставаться на связи, хорошо?

Как только будет появляться свободная минутка – я обязательно забросаю тебя смс-сообщениями, а как только минутка выдастся не одна, а чуточку больше – я сию же секунду стану тебе звонить.

Сам я не всегда смогу ответить сразу же, Юа, и в некоторые моменты мой сотовый может оказаться отключен, но пиши мне в любое время, слышишь? Всегда, в любой час и любую секунду, что бы у тебя ни происходило – пиши, чтобы я знал, что нужен тебе, и я обязательно – как только смогу вырваться – тебе отвечу.

– Ладно…

– В нашей с тобой комнате, в первом ящике первого шкафа – помнишь тот, где была проволока? – лежат деньги, котик. Надеюсь, я оставил достаточно, чтобы тебе не пришлось ни в чем ограничиваться, если все-таки найдется что-нибудь, что сумеет скрасить твои часы жалким своим существованием – хотя сейчас, признаюсь, я готов благословить последнюю на свете бездарность, что только сумела бы тебя развеселить. Попробуй выбраться в город, сходи в тот чертов музей, в который мы так и не попали с тобой в прошлый раз. Пообедай где-нибудь, поброди по улицам – вдруг хоть что-нибудь тебя заинтересует, радость моей жизни? Да хотя бы зайди в библиотеку или в Хадльгримскиркью на худой конец – последняя может попытаться развлечь тебя духовой органной игрой, если только нам достаточно повезет, милый мой мальчик, и это, клянусь, все лучше, чем сидеть весь день в четырех стенах.

Так быстрее пройдет время и так скорее вернусь я.

Только, прошу тебя, будь предельно осторожен.

Не заговаривай ни с кем, чтобы не провоцировать мою больную ревность, и ни в коем случае не возвращайся домой в темноте на своих двоих. Возьми такси: мы проделывали это такое количество раз, что, уверен, ты справишься, сокровище мое. Посылай водителя сразу строго на хуй и пиши мне обо всем, что увидишь, радость моя.

Хотя бы вот таким суррогатным способом, но я буду незримо присутствовать рядом с тобой.

Только не сиди дома.

И если вдруг кто-нибудь или что-нибудь покажется тебе странным, подозрительным, привлекающим нежелательное внимание – сразу же иди в людное место, пытайся написать или позвонить мне и оставайся там до тех пор, пока я не свяжусь с тобой и не скажу, что нужно делать, ты понял меня?

Юа, которому все эти предостережения не нравились просто-таки до чертиков, болезненно давя на запястья черными мохнатыми лапами, неуверенно передернулся. Сглотнул застрявшее в горле поспешное раздражение, с сомнением покосился за стекло, отвечающее на все вопросы канонадой раздавленного трубочистного снега.

Захотел спросить, но…

Почему-то не спросил.

Почему-то просто почувствовал, что пока – нельзя и не надо, и, с сомнением пораздумывав между снегами да нутром тусклого немого дома, все-таки и впрямь выбрал снега, обещающие привнести в его кровь каплю хоть какой-то, но жизни.

– Хорошо, – все равно тоскливо и все равно убито-потерянно пробормотал он, крепче стискивая в выбеленных пальцах должную вот-вот предать трубку. – Я все понял, Рейн. Я… буду тебе писать. И ты тоже… Пиши… Мне.

– Непременно, душа моя. Не сомневайся. Как получится – я не оставлю тебя в покое ни на единую секунду твоей жизни.

А сейчас мне, к сожалению, стоит поторопиться, пусть и сил моих попросту не хватает на то, чтобы взять и… оборвать сладость твоего желанного… голоса…

Юа слышал, Юа чуял, как бьется то, другое, сердце, разделенное с ним километрами и бурными морскими приливами, и сердце его собственное, нанизанное на когтистые рябиновые ветки, истекало, ныло, рыдало и кололось, не понимая, почему все это и для чего.

Он чувствовал, как Рейнхарт, прижавшись лбом и губами к несчастному сотовому телефону, пытается так глупо и так нелепо его поцеловать, и, сходя с ума, поддаваясь смертельному вирусу своей убивающей любви, прильнул к холодной трубке и сам, выглаживая и обводя родное до боли невидимое лицо, хватаясь за его черточки, трогая их, страдая, почти рыдая, почти завывая и снова и снова деря в кровь подрагивающие губы, пытающиеся вышептать заветное бесценное имя и наложенную на то мольбу не покидать.

Ни за что, пожалуйста, никогда не покидать…

– До самой скорой связи, мой маленький принц с далекой розовой планеты.

Я буду думать о тебе каждую секунду, любовь моя.

Пиши мне.

И будь – еще раз – как можно осторожнее.

До связи.

Юа хотел открыть рот, хотел сказать хоть что-нибудь и ему, и своему безумному наваждению, пока тело сотрясалось иступленной прощальной агонией, но на последних отзвуках будоражащего голоса зимний мир вдруг резко скатился в пропасть, к небу взвились пластмассовые вытянутые гудки, дисплей поменял цвета, и под переливом зеленых крапивных гусениц тихая заснеженная планета иглой больничного шприца вторглась в измочаленное рыхлое нутро, разливая по венам пустую щемящую…

Боль.

⊹⊹⊹

Вопреки острому нежеланию куда-либо идти и что-либо видеть, вопреки болезненной дрожащей зависимости, с которой Юа не мог уговорить себя выпустить из рук пришившего к себе телефона, прекратить каждые тридцать секунд проверять дисплей в поисках не приходящих сообщений, отчаянно желать написать самому и не знать, как это сделать и с чего начать, юнец, отвешивая самому себе внутренних – пусть и ни разу не отрезвляющих толком – ударов, заставил ноги выбраться прочь из дома, руки – запереть старую дверь на ключ и спрятать тот на дно новенького рюкзака, перекинутого через плечо, и снова ноги – отправиться пассивной трусцой сквозь наваливающий и наваливающий снег.

Морозное дыхание кололось, сковывало носоглотку, застревало где-то в воспаляющихся пазухах и выливалось быстро замерзающим насморком, которого и не высморкать, и не проглотить. Снег хрустел ломающимся настом, снег вылетал из-под ног встревоженным белым пухом, и чем глубже в него погружались не разбирающие дороги мерзлые ноги, чем чаще Юа чихал и чем больше злился, расшугивая бесцветную льдистую нежить, тем больше свирепствовал безнадежно преданный ветер, готовый сгореть нутром за излюбленное холодное порхание.

Юноша продолжал сжимать в пальцах заповедный телефон, юноша клялся себе, что обязательно напишет, как только доберется до города, пусть путь и обещал возрасти в два чертовых раза: Исландия все еще мерила дороги попутностью ветров и непредсказуемостью не ладящих друг с другом братьев-месяцев, не способных разделить двенадцать на два, шесть на три, трех – по одному, и остаться в этих чокнутых пожизненных парах, все время пытающихся куда-то и к кому-то перебежать.

Злой и вымокший, заросший корочкой льда и растрепанный, как последняя дичалая собака с болотных пустошей, он, умудрившийся по колено провалиться в лужу от горячего источника, заметенную наружным обманчивым покровом, а после – по бедро утопиться в треснувшем под ногами ледком крохотного-блядь-холодного прудика в стогах чахлой осоки, заваленного перловыми сугробами, добрался до Рейкьявика уже в тот поздний час, когда на небе смеживались синие, зеленые и розовато-японские мраморные цветы, фонари разжигались, Хадльгримскиркья распускалась христовой подсветкой, оборачиваясь грозной всевидящей громадой, а иные люди, рехнувшись и устав от пятидневных буранов, додумались решить дело по-своему и призвать в город следующего по пятам за Ноябрем Декабря, похотливо трясущего сосульчатыми бубенцами таинственных снежных промежностей.

Такая вот гребаная больная картинка, пришедшая в успевший развратиться разум, немножко успокоила, немножко ударила пощечиной по глазам, напоминая, что Рейнхарт – он всего лишь Рейнхарт, и ему, где бы тот ни был, наверное, действительно можно просто взять и написать, как можно было просто взять и сказать любую на свете глупость, ожидая, что кто-кто, но вот он ее за глупость не примет никогда.

Худо-бедно запомнив, где раскинулось озеро Тьернин, возле которого оставались дрейфовать в туманах некогда обжитые ими с Микелем скамейки и на чьей прозрачной глади некогда приходили видениями зачарованные принцы-лебеди, Уэльс, путем долгих петляний под праздной огнеписью разгорающихся гирлянд, выбрел, наконец, к накрытой льдом набережной.

Протащился по утрамбованным сугробцам, посыпанным черным песком и солью. Поотряхивался от налетевшей на голову мучной пыли и, поглазев на синюю танцующую воду, которая никогда не замерзала во имя всех окрестных птиц, побродив по омытым той черным галечным камням, попутно подогревая заледеневшие подошвы, избрав скамейку под рыжим фонарем с прицепленной к наконечнику горящей свечной звездой из мохнатых еловых веток, присел на самый ее краешек, гипнотизирую остывшими глазами сводящий с ума телефон.

Провел по чуткому дисплею, оглянулся по сторонам, и уже почти полез набирать чертов конверт, когда вдруг откуда-то оттуда, из непостижимого схематичного нутра, пришел конверт для него самого, ознаменованный радостной нетерпеливой пульсацией под застывшими подушечками несмелого мальчика-Юа.

Юноша осторожно, снова боясь и вдохнуть, и выдохнуть, нажал на одну кнопку, на другую…

Скрепя сердце, распаковал, сорвав сургуч, расчертив ножом шелестящую бумагу и поотдирав все на свете коллекционные марки.

Прищурив глаза, с недоумением уставился на черные по белому строчки, радостно украшенные улыбчивым желтоголовым – потому что ничего кроме головы и не имелось – смайлом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю