355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 55)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 55 (всего у книги 98 страниц)

«Нет» Уэльс не сказал, кончено же, исключительно из непрошибаемой вредности.

Помолчал.

Поерзал на поднывающей пятой точке.

Пожевал нижнюю губу и, с трудом находя слова для того безумного личного вопроса, который все еще жаждал задать, тихо и с нажимом проговорил, при этом всеми силами стараясь делать вид, будто строжайше хотел плевать и интересуется по причине одного лишь праздного да порожнего любопытства:

– Скажи, тупой хаукарль… – «хаукарля» он выделил особенно, с нажимом и всеми подвластными акульими ударениями, – ты эти свои сраные яйца… жрал?

– Какие… яйца? – Микель удивленно хлопнул глазами, как будто бы даже не различив запретного, вызывающего теперь печальную аллергию, но безжалостно названного слова.

– Те самые! – озлобленно выдавил Уэльс, распаляясь и раздражаясь, что когда надо – все-то этот кретин такой непонятливый и читать черного по белому не умеет. – Китайские вшивые яйца, в которые тамошние придурочные дети… ссут… а идиоты навроде тебя потом… жрут…

То, с каким изумлением гребаный лисий король пялился на него, просто не могло не бесить и не выводить из себя, и Юа, сцепив зубы, попытался было демонстративно отвернуться, не имея ни малейшего понятия, как объяснить подобный компрометирующий вопрос даже перед самим собой, не заговаривая об этом вот латиношкуром садисте, когда его ухватили за плечо и, без лишних церемоний придвинув обратно к себе, попытались не усадить, так хотя бы повалить на страждущие внимания колени, терпя не то крах, не то удачу – это уж как посмотреть: повалиться-то мальчишка повалился, падая спиной с острыми лопатками на чужие ноги, но зато уставился снизу вверх глазищами настолько огненными, настолько завораживающими, что…

Что лишь чудом не заметил – наверное, не заметил – мгновенно налившегося силой и упершегося ему же в спину поднявшегося члена, обещающего, если только дать ему волю, в который по счету раз пустить все потенциальные ночи таких же потенциальных разговоров к бродяжьему псу под хвост.

– И? – грозно прошипел Уэльс, когда уяснил, что поменять позиции ему теперь не дадут – мужская ладонь надавливала на грудь слишком настойчиво и бескомпромиссно, – да и ничего менять, в общем-то, не хотелось: он и сам бывал частенько благодарен, когда Микель прикладывал к его мучениям чуточку больше деспотизма – в такие моменты сраное упрямство, оправдываясь безвыходностью, поспешно ретировалось, и юноша мог позволить себе те вольности, которых не позволял обычно в силу…

Далеко не легкого, далеко не ладного характера.

– «И», душа моя…? – рассеянно отозвался Рейнхарт, занятый сейчас только одним – раздумьями о своем, не вовремя проснувшемся, возбуждении, с которым этого соблазнительного мальчика хотелось немедленно раздеть, усадить к себе на колени уже по-взрослому, по-настоящему, раздвинуть ему бедра и погрузиться сразу на всю глубину, двигаясь настолько медленно, чтобы свести с ума обоих.

– Ответь мне уже про эти сраные… ссаные яйца! – зверея, потребовал Уэльс. Подтянул руку, ухватился той за лисий воротник и, дернув да заставив мужчину склониться, прищуренными глазами уставился в поплывшее блаженное лицо, измученное тенью новой прогрызающей истомы. – И хватит так… странно… пялиться на меня! Отвечай давай! Что, черт возьми, ты там от меня скрываешь?!

Микель ничего не скрывал, Микель откровенно плохо соображал, но, повинуясь яростливой речи своего возлюбленного амура с ядовитыми окрыленными стрелами, искренне и честно ответствовал:

– Нет, любовь моя. Никаких причудливых китайских яичек я никогда не имел смелости испробовать. Но почему, Создатель, тебя это так беспокоит? Я надеялся, ты уже вообще позабыл все, о чем я сегодня имел глупость тебе наболтать.

– Ага, забудешь тут, как же… – буркнул – впрочем, чуточку как будто разом усмиренный – юноша, вполне по-хозяйски переворачиваясь на левый бок и снова поднимая голову, чтобы непременно видеть живое – раз за разом его же выдающее, если кудлатый болван пробовал что-то не то затеять – лицо. – И ни черта меня не беспокоит. Просто так… вспомнил и спросил, придурок ты такой…

Он лгал, и лгал бессовестно, но Рейнхарту об этом знать было вовсе ни к чему.

Правда, тот ему и так, кажется, не шибко поверил: приподнял левую бровь, чуть прищурил внимательные грифьи глаза. Безнаказанно обнаглев, провел подушечками шероховатых пальцев по мальчишеской ладони да по запястью, обрисовывая браслет из разноцветных южных ракушек-синяков, который сам же и на том и на другом оставил, пока бился в приступе пожирающей агонии и прожигающего кровь ненасытного желания садистского мясника.

– Вот оно что… Но, помнится мне, ты был заинтересован и в историях несколько иных, верно, мой мальчик? Сказка за сказку и секрет за секрет – таково древнейшее на свете правило, но, так и быть, я готов отвечать перед тобой за свои грехи первым, поэтому ты смело можешь задавать любой – даже тот, который считаешь самым личным и самым интимным – вопрос, и я в обязательном порядке тебе на него отвечу, золотце.

Юа, который все еще не умел идти на ту ошеломляющую искренность, которую готов был дать ему Микель, закусил губы.

Повозился, побрыкался о стенку ногами. Вконец по-кошачьи развалился на боку, утыкаясь носом мужчине в живот и уже тогда впервые ощущая, что пах, спящий под его щекой, совсем и не спал, а…

Самым настырным и бесстыжим образом…

Бодрствовал.

Причем так бодрствовал, что Юа, мгновенно залившись пригвоздившей к месту краской и поспешно перекатившись обратно на спину, только теперь уже не рискуя заглядывать озабоченному придурку в глаза, буркнул первое, что, по сути, все это время и вертелось у него в голове, да никак не могло сорваться с привязи из-за неистовствующего соития упрямства, гордыни, общей подростковой закомплексованности и просто немножечко скрытной, немножечко излишне обособленной и дичалой натуры зимнеглазого мальчишки:

– У тебя… черт же… черт… Кто у тебя был… с кем… ты… до меня… паршивый… лис? – кое-как вышептав это, он резко застыл, резко прикусил полоску рта и, побледнев напряженным лицом, только и смог, что беззвучно простонать – ни за что и никогда он не хотел задавать этого вопроса вслух, но… с какого-то черта начал именно с него. Не с принятой умственно отсталой болтовни о детстве да об обобщенном колясочном прошлом, не о днях, когда хочется завернуться в простыню да уползти в пустующую могилу на заброшенном кладбище, не о прочих приличествующих моральных оргиях, а об оргиях вполне…

Телесных и физических, потому что не думать о доставшем чертовом вопросе Юа, когда Рейнхарт касался его этими своими до невозможности умелыми извращенными руками, не мог.

Попросту не умел не.

От содеянного и названного вслух юнцу было стыдно, было даже страшно, а Микель, ни с того ни с сего вдруг огладив его теплыми ласковыми пальцами по щекам да по лбу, зачем-то решил наклониться, ткнуться сигаретными губами в наморщенную переносицу, запечатлевая на той медленный и непривычно нежный детский поцелуй.

Грустно улыбнулся одними уголками рта и, принимаясь неторопливо выглаживать окольцованными подушечками острый мальчишеский подбородок, тихо, спокойно, чуточку задумчиво проговорил, откидываясь спиной на скрипнувшую заднюю ступень:

– Я бы и рад сказать, что никого, сердце мое. Я бы и рад заверить тебя, что не знаю и не пробовал, потому что люди меня никогда не возбуждали – одни лишь прекрасные цветы имеют доступ к моему порочному сердцу, но… К сожалению, это получится не ответ, а презираемая мною же самим ложь. И хотя я далеко не уверен, что ты сам понимаешь, о чем просишь с тобой говорить, я постараюсь – насколько это окажется в моих силах – избавить тебя от необходимости испытывать ту ядовитую черную ревность, которая постоянно гложет мое сердце, едва кому-нибудь стоит появиться рядом с тобой, будь то человек, кот или безобидное вроде бы занятие, так или иначе пытающееся тебя украсть.

– Пре… прекрати… это…! – бледнея и багровея, выдохнул запинающимися губами мальчишка. – Я вовсе ни к кому тебя не… не рев…

– А вот и неправда. Еще как ревнуешь, – резонно, уверенно и чересчур спокойно перебил его Рейнхарт, с осторожностью накрывая бледные губы двумя чадящими пальцами, немым этим жестом веля им непременно и немедленно замолчать. – Иначе бы и не подумал спрашивать о вопросах моей прошлой личной жизни. Те, кому наплевать на дела ревности, обычно – приличия ради, я до сих пор в этом уверен – интересуются чем-нибудь донельзя шаблонным да отстраненным: что-то вроде привычек бытия, жития… небытия вот тоже. Быть может, замолвят словцо об эпизодах, что неминуемо теряются в густом белесом тумане памяти, а потому не представляют угрозы быть вспомненными да названными, и о прочей ничего не значащей ереси. Поэтому и получается, что раз уж тебе хватило духу задать столь нескромный вопрос, звезда моя, то тебе никак не может быть все равно… Посему не отнекивайся, пожалуйста, и позволь мне рассказать тебе о том, что твое сердце желает услышать.

Юа, стиснув зубы и поспешно отведя замыленный дикий взгляд, не сподобился ни на что большее, ни на что лучшее, чем на попытку нацепить на лицо очередную маску глухоты, слепоты и всякого прочего вселенского безразличного аутизма.

Сжался только – не внешне, но внутренне, – напряженно подобрался и, все быстрее и быстрее приближаясь к той точке, за которой «к черту терпение, я сейчас что-нибудь убью!» – с неприязнью приготовился слушать, вроде бы уже искренне ненавидя себя за то, что вообще додумался открыть рот с этим своим болезненным порывом, навеянным желанием познать пробившего сердце человека самую чуточку… лучше.

– Если быть до конца откровенными, милый мой Юа, то во всей немаленькой жизни – за исключением, конечно же, тебя – мне попался лишь один-единственный человек, к которому я умудрился пропитаться некоторыми… чувствами. – Микель все еще заметно осторожничал, косо поглядывал на застывшего, ничего пока не выражающего лицом мальчишку, что, поджимая да покусывая синеющие губы, упрямо делал вид, будто спросить – спросил, а вот слушать – это уже как получится и в строгой зависимости от того, что чертов желтоглазый человек наговорит. – До своих восемнадцати я был, можно сказать, до неприличия ветреным сопляком, мальчишкой с колоссальной пустотой в голове, и ни разу не считал и не верил, будто такое понятие, как «любовь», может иметь право на существование в этом пропащем мире. Водилось за мной множество посторонних связей, множество поверхностных увлечений на один раз и множество вопиющего полового – да и не только полового… – беспорядка, который наверняка рассудился бы тобой, как последнее на свете «извращенство», котенок.

– Что за извращенство…? Например? – недовольно и обиженно-угрюмо отозвался Уэльс, косясь снизу вверх прищуренными опасными глазами-угольками. – Чем ты додумался страдать, кретинистый хаукарль…?

Кретинистый хаукарль негромко прицокнул языком, запустил себе в космы подрагивающие отчего-то лапы, намекая на смутную разгадку, что покурить бы ему, болвану такому, а сигарет под боком не отыскалось, идти за теми никому не хотелось, да и Юа наверняка бы снова зарычал, что какого черта же нужно дымить непосредственно в доме, когда можно выйти за дверь или свалить куда-нибудь еще.

– И почему только твои первые вопросы – такие бесценные и такие долгожданные моим сердцем – должны были коснуться именно того, что больше не имеет никакого значения, кроме возможного горького осадка для нас обоих? – с потерянной усмешкой проговорил мужчина, очень хорошо предугадывая, какого в конце всех концов добьется итога, если и впрямь подчинится воле этого строптивого, любопытного, вполне себе ревнивого, но чуточку непутевого существа, осведомленного о характере своих собственных припадков да настроений гораздо хуже того же Микеля. – Ну хорошо, хорошо, только не смотри на меня так, будто пытаешься уличить неверного мужа в не совершаемом им распутстве, прошу. Как бы тебе получше объяснить… В силу того, что рос я преимущественно в дивных трущобах Филадельфии, где о правилах приличия знают – в лучшем случае – понаслышке, то этические стороны вопросов меня в ту пору еще не волновали. Я, выражаясь дословно, всегда тянулся за новой невиданной диковинкой, желал испробовать всего разом и по возможности побольше, не желал обременять свою жизнь ни постоянными узами, ни бременем ответственности, и… Если обобщить, то получается та правда, которую мне страшно и стыдно тебе называть: твой грязный глупый лис не гнушался принять участие ни в постыдном оргазмирующем тройнике, ни трахнуть сразу двоих или троих недоросших неокрепших малолеток, у которых даже голоса еще толком не окрепли. Признаться, я всегда был капельку педофилом, наверное… Пусть и сейчас мои предпочтения чуточку изменились, детство кануло, и в почете у меня отныне одни только юноши. Вернее, один-единственный юноша, как никогда болезненно и навечно покоривший мое сердце. Но в те времена такого юноши у старины Микеля не водилось, и он охотно продолжал довольствоваться кем попало, практикуя и легкие сессии по бондажу, и не брезгуя посещать всяческие свингер-вечеринки, развлекаясь всевозможными игрушками, золотым дождем да болью – увы, чужая боль всегда являлась для меня фавориткой, и не было в моей жизни периода, когда причинение ее не приносило бы мне наслаждения, невинная цветочная душа.

Микель отчаянно надеялся, что мальчик, полностью затихший на его коленях, скажет ответом хоть что-нибудь, пусть хоть разозлится, пусть обложит гроздью мата и вытрет об него подошвы ног, крича, насколько весь он был аморален и отвратителен – впрочем, таким же, наверное, оставшись в озимых глазах и по теперь, – и он даже имел храбрость несильно подергать того за выбивающуюся длинную прядку, стремясь привлечь дорогое сердцу внимание, но тот…

Намеренно не среагировал.

Не выдал себя ни словом, ни звуком, и, отстраненно отвернувшись, только подобрал поближе к груди коленки, неотрывно вгрызаясь взглядом в клубящийся вокруг полумрак, причудливыми желтоватыми клубами отлипающий от носиков невидимых призрачных чайников.

Микель вздохнул.

Бормотнул что-то о том, что он же предупреждал, и, потрепав угрюмого юнца по непокорной голове, через явную неохоту продолжил выжимать из горла последующие откровения, лениво поигрывая пальцами свободной руки с прилепившейся к той горностаевой тенью, так и норовящей улечься на ладонь да склубиться на той большой меховой каплей:

– До неполных двадцати я жил в том – с позволения сказать – доме, что в самую пору обозвать распущенным хипстерским квартирником: домишко тот располагался в пятнадцати минутах пешей ходьбы от центра Филадельфии, славился своим дурным нравом и еще, пожалуй, тем, что все приличные дамочки да кавалерчики оттуда драпали со всех ног, пока не остались одни только гетто, бродяжки у оприходованных урн да тугоумные темнокожие группировки с расистской паранойей на всю выбритую башку… Ну и прочие непотребные личности, которых в приличном обществе никто видеть однозначно не желал.

– И кем из перечисленных был ты, сраный хаукарль? – тихо пробурчал наколенный Юа, нечитаемо косясь из-под челки холодными бунтарскими глазищами.

То, что мальчик все еще с ним разговаривал, несмотря на все отравленные признания, которые по собственной глупой прихоти узнавал да впитывал, не могло не обрадовать, и Рейнхарт, выдохнув налипший на внутреннюю сторону груди пар, с неоправданной нервной бодростью рассмеялся, продолжая с чуточку виноватым выражением елозить пальцами в собственных отросших космах:

– Да как бы тебе сказать, сердце мое… Боюсь, я принадлежал ко всем и сразу: немножко там, немножко тут… Знаешь, как это бывает? – Юа отрицательно качнул головой, продолжая буравить полнящимся снежным укором взглядом, и Микель, обессиленно разведя руками, в который уже раз пожалел, что вообще сунулся во все эти дебри – мог ведь, если подумать, обойтись одной-другой строчкой, сухо да по делу отвечающей на заданный вопрос и… миновать зарождения вот этого вот нехорошего арктического огонька в возлюбленном пылком создании. Наверное, мог. Ведь мог же, да…? – Ну, смотри: для одних я был буйствующим студентом-хиппарем с голубой ленточкой на запястьях – хотя ни в одном учебном заведении я в жизни своей не бывал. Для других – шестеркой этакой жалкой распущенной банды, хотя на самом деле бывал я, скорее, непосредственно главарем, да и банду никакую не водил: мне всегда улыбалось работать да обживаться в одиночку – собственными потугами, как говорится. В нашей хижинке, расположившейся непосредственно между небоскребами миниатюрного Нью-Йорка и трущобой бедноты, застроенной камнем да древесиной еще в первой или второй половине восемнадцатого столетия, имелось порядка четырех десятков квартирок об одной комнатушке и общем туалете на лестнице, и чем больше собиралось народу, тем теснее, как ты понимаешь, становилось тем, кто жил там прежде. Вот так однажды появился сосед и у меня: того китайского паренька, приехавшего из Чунцина в надежде на лучшую жизнь, звали Юйлинь. Юйлинь Цао, кажется. Познакомились мы на фуршете по поводу выданья замуж какой-то там дочки денежной старой задницы, что управлялась в то время с нашим районом, и пробрались туда, как ты мог сообразить, безнаказанно, но беззаконно – шпану вроде нас никто, нигде и никогда видеть не желал. Жизнь порой расставляет причудливые сети, и ты даже не догадываешься, что ступаешь в них прежде, чем сама ловчая хозяйка успевает твое приближение заметить: Юйлиню было негде ночевать, и я привел его в наше загаженное облеванное гнездышко, согласившись разделить одну комнату на двоих. С тех пор, как это всегда и бывает, все закрутилось, закрутилось… Мы жрали омерзительные кислые зеленые помидоры, поджаренные на газовой конфорке посредством привешенной на проволоке вилки – этакий ответный китайский маневр на замену стандартному вертелу да чинному европейскому шашлыку: у них в стране, оказывается, существенные проблемы даже с тем, чтобы так грустно и так банально поджарить себе шматок мяса на углях да всем остальном, что к подобному пиршеству прилагается. Ну, если ты, конечно, не бомж – бомжам можно всё, даже разделывать и тушить крысятину в том самом месте, где они ее ухлопали: пусть это будет бульвар, проезжая часть или задворки чьей-нибудь личной резиденции… Для нас танцевали балерины в пачках постиранных сигарет; порой в гости заглядывал пингвин-анорексик по имени Теодор – признаюсь, так его окрестил, конечно же, я. Юйлинь был любимым питомцем муз, мечтал о собственном маленьком иглу в центре Манхеттена да о ручном карибу, приносящем хвойное оленье молоко по утрам, и я любил ломать для него шаблоны всех известных нам горизонтов, покуда, расставляя крапленые метки на старой французской колоде, доставшейся мне по наследству от старого негра-соседа, убитого двумя годами ранее в перестрелке, выбивал деньжата со всего окрестного отребья, набивая руку в столь непритязательном, но одухотворенном шулерстве. Нам было с ним… наверное, весело, и мне впервые в жизни не хотелось ни видеть, ни трогать кого бы то ни было еще – примерно в ту пору люди и начали внушать мне все то отвращение, которым ты можешь, милый мальчик, вдоволь полюбоваться сейчас. А чуть после… Чуть после, уже меньше чем через год, клубок вдруг резко раскрутился, и ненависть моя возросла не только к роду человеческому в целом, но и ко всей китайской республике в частности. Ты ведь уже понял, да, что я терпеть их всех не могу, этих чертовых желтомордых китайцев?

– Понял. Понял я все. Но почему… оно… у тебя с ним… раскрутилось…? – по голосу Юа было как никогда остро слышно, что вопрос ему этот дался через силу, через сломленное горделивое упрямство и впившиеся в щеки да губы зубы, и все равно мальчик, мрачнея да белея лицом, что жеребенок приученной зебры, панически и истерически делал вид, будто плевать хотел, будто просто выслушивает очередную ничего не значащую байку и просто…

Просто не имеет со сраным лисом ничего, абсолютно ни-че-го общего.

– Почему…? – чуть растерянно переспросил Рейнхарт. Пошарил пальцами в кармане, обнаружил там затерявшийся окурок и, порешив, что так все лучше, чем никак вообще, зажал тот между зубами, обтираясь кончиком языка о сухую траву, да вроде бы спокойно, а вроде бы и взволнованно-тоскливо заговорил снова: – А черт его знает, малыш… Веришь? Так, говорят, иногда бывает, что людям вроде как становится резко не по пути друг с другом, и даже не важно, сколько дорог они уже миновали вместе. У него случились иные планы и иные взгляды, и сколько бы мы ни швырялись бычками с верхних этажей, притворяясь, будто это наши собственные звезды падают вниз, сколько бы ни приручали чужие смерти и ни делили шкуры неубитых Белых Кроликов, все всё равно закончилось, и наши тропинки, расколовшись, повели разом с горы да в гору: Юйлиню улыбнулась некая молодая особа, прибывшая из того же чертового Китая, и голубая ленточка на его запястье оборвалась, заменившись ленточкой бурой да изношенной – такой, какой той и подобает, наверное, быть у как-будто-бы-нормальных-людей. А я же, устав торчать в том блядском бомжатнике, где все пропиталось ненужными общими воспоминаниями, занялся тем делом, что в конце всех концов и поставило меня на ноги, наперекор нищебродному проклятию моей семейки и всего того отребья, которое старалось тащить меня в свое же болото. Вскоре я уехал оттуда, не то пытаясь сбежать от прогорклой памяти, не то просто надеясь сменить и воздух, и пластинку… и, как ни парадоксально, сделать мне это вполне удалось. Мы с тобой живем в век бездомных, котенок. Вернуться домой больше никогда и ни для кого не окажется возможным, как только он пересечет последний запретный порог. Моя жизнь потекла спокойно, размеренно… наверное, до примитивного скучно. Я уезжал по своим делам, возвращался, уезжал снова – иногда на месяц, два или даже пять, если какая-то часть меня просто брала и отказывалась возвращаться в суррогатно обжитое место. И так бесконечной чередой однообразных событий, пока судьба – в которую я никогда прежде не веровал – не решила сменить зад на перед и не послала мне тебя, мой нежный цветок… Из всего этого выходит, что ты второй, к кому потянулось мое изуродованное развращенное сердце. Второй по меркам хроносового клубка, но безбашенно первый по моему выбору, отношению и зародившимся обезумевшим чувствам.

Закончив свой непритязательный рассказ, мужчина с опаской поглядел на мальчишку: тот – мрачный и убийственно-тихий – еще с немного полежал на его коленях, а затем, еле слышно хрустнув позвонками да растерев пальцами истерзанную снятыми игрушечными когтями нашейную кожу, неожиданно поднялся.

Сел.

Пошевелил затекшими плечами, болезненно поморщился. Рывком отодрал от соска прилипшую белую рубашку, угрюмо прошипев сквозь стиснутые зубы – Рейнхарт, в принципе своем не знающий меры, конечно же, перестарался, и хреновы прищепки, продержавшись на мясе чересчур долго, пока они с идиотским лисом вели непримиримую войну за все его мерзопакостные прихоти, повредили тонкую плоть настолько, что, изранив кожу, пустили кровавую сыворотку, давно успевшую влепиться в ткань.

Микель, встревоженно за всем этим наблюдающий, ожидал какого-нибудь срыва, крика и вопля, рукоприкладства и припадка вздыбленной смольной ревности, которой был бы неимоверно и немеренно счастлив, но…

Вопреки всем желаниям да надеждам растерявшегося мужчины, молча проклинающего и свой язык, и сраную, никому не нужную честность, и не к месту проклюнувшееся любопытство маленького дикого котенка, повел себя Юа совершенно иначе.

– Котик…? – слова как-то сами собой погасли, сплелись в мистерию нордовой дрожи, задули занывшую под сердцем свечу. – Котик, котенок, Юа, мальчик мой, послушай…

Юа дернул плечом – норовисто, с видимым и ощутимым восковым раздражением. Посидел, постучал тапкой об отзывающуюся зарождающимся скрипом лестничную ступень и вдруг…

Вдруг, подняв полумесяцем волну взвившихся иссиних волос, резко поднялся на ноги.

Поглядел на Рейнхарта с мутным квелым туманом, продемонстрировал тому как никогда бледное, как никогда серьезное и ничего не выражающее лицо, после чего, развернувшись на одних тапочных пятках, с грохотом тяжелых, кипящих кусающими бесами шагов поплелся наверх, где, зияя чернотой, спала наполовину приоткрытая дыра, ведущая в чердаки, завалы, обглоданные воспоминания и тайники Доброй, но странной Королевы Бесс, где-то, когдато и почему-то порешившей пройтись по северным исландским землям, навечно сохранившим в окаменевших лавах ее походку да сопровождающего легкие аристократичные ножки горбатого Томаса с его неизменной золотой арфой да красным яблоком в глубоком пыльном кармане.

– Сука… – сквозь зубы шипел Юа, щеря наспинный пух павлиньим веером да завывающим волчьим дыбом. – Сука ты драная! Чертов паршивый ублюдок со своим чертовым паршивым китайцем… Да чтоб вы оба… сдохли… Чтоб вы оба сдохли, слышишь?!

Рейнхарт его, наверное, не слышал по трем вполне очевидным причинам: мальчишка ругался себе строго под нос, вокруг царил грохот от разбиваемых да швыряемых о стены предметов, а сам мужчина оставался по ту сторону блокады, то ли не способный, то ли пока не осмеливающийся пробиться через препону, что с усладой чинил Уэльс; сбежав от Микеля, который слишком-слишком поздно понял, зачем и куда направилось его личное бедствие, Юа, проявляя завидную сноровку натренированных за долгие мытарства рук, закрылся в одной из нескольких захламленных комнатушек второго этажа и, подперев дверь балками да фанерными пластами, ловко фиксирующими заедающую ручку, занялся глобальным разгромлением да матерным выпусканием ревностного пара.

Ревность его жгла дикая, необузданная, проедающая кишки и насмехающаяся на ухо приторным лающим смешком фантомной узкоглазой дряни с цитрусовой кожей да скользкой пройдошной мордой, у которой все «хай, хай» да «я злу лис, я великая китайская леспублика, я быть натулал и делать мой налод голдиться!»

Морда эта рисовалась до безобразия уродливой, прыгала по ступеням краснозадой обезьяной, соблазняя клюнувшего Рейнхарта на все существующие под этим небом грехи, плевалась рисовыми семечками и картавила своим хреновым акцентом, и Юа, извергая драконью магму, отчаянно не понимал, с какого хера его сраный Хаукарль, его извращенный гурман и трижды проклятый эстет купился на что-то…

До безобразия такое?!

– Ублюдок! – в сердцах взвыл он, на случай, если блядов лис – надрывающий глотку по ту сторону двери – все-таки удумает его услышать, швыряясь еще одной коробкой об оглушившую эхом стену. – Мерзкая похабная тварь! Не сдохнуть ли тебе, а?! Скотина… чертова узкожопая скотина!

По тихому и молчаливому мнению юноши Микель Рейнхарт – прошлый или настоящий – был в разы лучше, чем какая-то… баба.

Микель Рейнхарт был вообще лучше, чем кто бы то ни было еще, и Уэльс, поливая призраков всяких там бурых ленточных Цао отборным бесящимся матом, угрожая тем зажатыми в руках декоративными ножиками, выуженными из очередного хламосборника, да пуляя теми в потрескивающие окна, злобился еще и на то, что сраный китаец вот так вот взял да посмел бросить этого болвана, променяв на похотливую пизду некой робкой распутной девки.

Ему-то самому произошедшее было как будто бы на руку: теперь полноправным владельцем преданного дождливого лиса стал он, не собираясь уже никуда и ни за что от того деваться, но…

Но мысли, очумело лезущие в голову, все равно до невозможности бесили, и Юа, прогрызая зубами верхними зубы нижние, продолжал и продолжал бушевать, не обращая внимания на все эти:

– Мальчик! Юа! Юа Уэльс! Открой мне сейчас же! Какого же дьявола ты спрашивал, если теперь сам устраиваешь… вот это?! Я тебя за язык не тянул! Я вообще ничего не желал говорить, чтобы прошлое осталось в прошлом – всему ведь свое время, понимаешь ты это?! Ты сам хотел знать, а я не хотел тебе лгать… Да открой ты уже эту проклятую дверь! Юа!

– Заткнись! – всякий раз огрызаясь, со слюной в уголках рта выкрикивал мальчишка, бросая в шаткую, в общем-то, дверку то книгой в особенно твердой перепачканной обложке, то кипой разлетающихся газетенок, то какими-то пыльными пустующими фотоальбомами, то пластиковыми подсвечниками, а то и вовсе хрен знает откуда взявшимися в мешках-ящиках сковородками и деревянными резными подставками для суповых тарелок. – Отвали! Закрой рот и не мешай мне беситься, несчастный ты идиот!

– Но, мальчик мой! Пойми же ты, что все это произошло давным-давно, больше чертовых десяти лет назад, и я тогда не подозревал, что где-нибудь на свете существуешь такой вот ты! Если бы мне это было известно – будь уверен, я бы уже в ту пора занялся твоими поисками и полюбил бы тебя даже прежде твоего появления на свет, мое прелестное дитя! И никто иной никогда бы не был мне нужен!

– Да плевать! Плевать мне, что ты там говоришь! Ты вообще все врешь, придурок! Попробуй доказать, что это не так!

Отправляя наполовину опустевшую коробку в дедовский немецкий танец, сопровожденный аккомпанементом вздохов и галантностей разбежавшихся деревянных – крохотных и игрушечных – вагонеток, тоже черт знает откуда здесь взявшихся, Юа, не ведая, как еще справиться с отгрызающей сердце ревностью и ярым нежеланием видеть сейчас лисью морду, когдато и почему-то целующую совсем другие губы, отпрянул к соседней стене, с исступленной остервенелостью ударился всеми локтями и коленями разом.

Приложился оцарапанным лбом, скребнул ногтями по обваливающемуся трухлявому дереву, оскоблил ладони и запястья, полыхающие тугими синяками после недавних игрищ.

В сердцах громыхнул по полу ногой, отшвыривая с той мешающуюся тапку, и, повинуясь порыву вломившегося сквозь щели сквозняка да шелесту подобравшихся ближе к жилью и свету застекольных елок, направился к неприметному, скромному, никому и никак не мешающему долговязому шкафчику, чьи верхние полки отпилила прогуливающаяся мимо бесхозная пила, и теперь несчастный мебельный атрибут топорщился ржавыми антеннами от допотопных телевизоров Philco да грубыми щепоточными срубами.

Чертов шкаф стоял тихо и тоскливо, вроде бы ничем ничего нехорошего не выдавая, но Уэльсу он почему-то не угодил.

Вот просто не угодил, и все тут.

Ударив по хлипкой дверце острой конской коленкой, юнец схватился за ручку одного ящика, другого, третьего, вышвыривая наружу ни о чем не говорящие исписанные бумаги, газетные листы, старинные черно-белые вырезки и открытки, именованные пальцами и чернилами потерявшихся на поворотах истории мужчин да женщин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю