Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 98 страниц)
– Я бы пообещал однажды показать тебе и сам храм изнутри: среди верующих и просто тех, кто способен оценить подобное искусство, он повсеместно славится групповой скульптурой «Крещение Христа» и статуей Хадльгримуру, а также бесчисленными резными дверьми в потрясающий воображение рост и уникальным баптистерием, вытесанным в форме драгоценного кристалла, воссозданного по эскизам местного живописца. Также в сокровищнице храма таится первейшая исландская Библия, датируемая тысяча пятьсот каким-то там годом… Но я, к сожалению, не любитель церквей, мой мальчик. Надеюсь, это тебя не расстроит?
Уэльс, которому неволей приходилось узнавать и впитывать вместе со старинными песнями еще и песни нынешние, ткущие и раскрашивающие полное загадок сердце человека рядом, чуть удивленно приподнял лицо, хмуро, но непривычно-едко спросил:
– Что, неужели становится стыдно перед Богом за свою аморальную душонку, чертов ты лис?
– Примерно так, – одобрительно, отчего-то вовсе не став с ним спорить, хохотнул Микель. Попытался было потрепать мальчишку по соблазнительной лосковой гриве, но, порешив, видно, что лишних выяснений отношений сейчас, когда почти получилось без лишних катастроф довести того до долгожданного пункта назначения, не хочет, опустил руку обратно на смирившиеся худые плечи, принимаясь накручивать на пальцы длинные тугие волоски. – Собственно, хотелось бы спросить… Ты когда-нибудь задумывался о том, кто таков Бог, моя красота?
Юа, покусав побаливающую от постоянных махинаций губу, неопределенно качнул головой.
– Да мне как-то до Него… дела нет, – сказал. – Я не то чтобы… особенно верю. В Него или во что-нибудь вообще…
Приподнятых бровей Рейнхарта он не заметил, зато руку, притиснувшую невзначай поближе да покрепче, ощутил хорошо.
– И то верно, – неожиданно серьезно отозвался спавший на порядочную тональность голос рядом. – Я тоже не то чтобы особенно верю, дорогой мой. Страдания мне не к лицу, ратую больше за всевозможные доступные удовольствия, подчинения и осмысления тщетной сущности ежедневного бытия, завязанного на смирении и осознании собственных ошибок и пороков – тем более. Я всегда предпочитал жить коротким моментом наслаждений и передышек, моментом сегодняшним и исключительно настоящим, в то время как Бог учит стремиться к большему, обширному, отталкивающих вселенских размеров. Боюсь, за подобным занятием я потеряю и себя, и весь свой немудреный жизненный смысл… – после этой фразы он помолчал, покрутил в пальцах вынутую из кармана сигарету… но, все-таки решив пока не курить, убрал ту обратно, задумчиво и как будто чуть тоскливо вглядываясь в очертания надвигающегося храма. – Конечно, мне бы не хотелось думать, что после смерти ничего не случится, не будет, не произойдет… Как и не хотелось бы думать, что судьба мне – вечно кипятиться в бойлерном Аду, где у всех до последнего обитателей пресквернейшее чувство юмора и… где никогда не случится тебя, мой ангел. Хочется верить во что-то, знаешь, иное… Хотя бы в то, что у Господа воображение получше и что Он, как заядлый не ценитель скуки, позволит повторно переродиться здесь – или где-нибудь еще, не так уж и важно – разок-другой-третий, напоминая, что Ад – он, наверное, не в подземелье, а там, где обтирается друг о друга потная человеческая толпа. Тебя никогда не смущал тот факт, что мы, будучи наследниками одной и той же расы, братьями по духу и по крови, столь тяжело переносим общество себеподобных, а, мой маленький танцующий Иисус?
– Нет, – помешкав, бросил сбитый с толку внезапными откровениями Уэльс, стараясь пропустить мимо ушей и выкинуть из головы последнее пугающее обращение: фантазия Рейнхарта точно так же, как и он сам, не жаловала границ, растекаясь по обозримому – и не обозримому тоже – пространству ощупывающими да жадными сенсорными щупальцами. Фантазия Рейнхарта с потрохами подчиняла себе, вбирала, давала новообращенные названия и ярлыки, и противиться ей… почти уже больше не хотелось стараться. – Я их просто не терплю, этих людей. А почему и что чувствуют ко мне они сами – меня не заботит.
Он не лгал, он говорил честно, и Микель, остро это улавливая, улыбнулся уголком обозначивших что-то губ, покатав на языке привкус последней – побывавшей там с каких-то полчаса назад – раскуренной сигареты.
– Похвальные слова, дитя мое. А теперь давай-ка вернемся к твоему интригующему вопросу, на который я постараюсь дать относительно исчерпывающий ответ, хорошо? Думаю, даже тебе, невинный мой, известно, что всякий человек – от рождения и до финального смертного часа – обвешан ценниками конвейерного производства и тысячами незримых нитей надиктованного кем-нибудь Закона. Не важно, Божьего ли, человеческого ли, физического, планетарного, космического или своего собственного, вбитого в голову по глупости, доверчивости или незнанию, как иначе пройти этот странный болезненный путь. Закон мешает жить той самой полной жизнью, о который почти каждый из нас давным-давно позабыл, закон требует бесконечных жертв, закон ставит тебя на одну полку с остальными, порождая пять тысяч одинаковых копий за клонированную секунду, и совсем немногие воспротивившиеся единицы находят в себе силы, чтобы пойти против него. Если удастся разрубить одну нитку – станешь преступником. Если вдруг получится нарезать с десяток – смертником. Если же перерубишь все, не оставляя и кровавого клочка копошиться на прежнем месте – обернешься новым всемогущим Господом. Людям присуще пытаться углядеть верховного Лорда во всем – в своих страданиях, в написанных такими же людьми «священных» книгах. В стенах храма, куда изначального Бога, если бы он снизошел на земь, никто бы не пустил, поругав за непристойный вид, неправильно наложенный крест или недостаточную религиозность. В заповедях, в пороках, в грехах и совершенных во чье-то имя благодеяниях… Они с охотой ринутся за любым признанным Святым и воздвигнут в его честь целый комплекс, где будут истязать себя голодом и кровью, уверенные, что каменный гроб творит чудеса и жизнь их становится лучше, даже если на следующее утро повально сдыхают от плевать хотящего рака. Однако же никто никогда не последует за тем, кто уже успел разглаголить такую же истину, не требуя в расценку ни жертв, ни молитв, ни мучений – потому что его не избрали и не нацепили клеймо, где печатными буквами говорилось бы «признанный канонизированный святой», пусть и этот «святой», возможно, ничего святого за свой недолгий быт и не сделал… В детстве, знаешь, я искренне верил, будто где-то под землей сохранились живые динозавры. Или, чем черт не шутит, драконы. Или, возможно, это и вовсе одно и то же, кто его разберет… Быть может, там плещется океаном некая полая ниша, вместо солнца светит раскаленное земное ядро, и ящерки-переростки живут себе да поживают, пока мы дружно задыхаемся выхлопными газами и чахнем под кислотным дождем – удивительная человеческая достопримечательность под названием «закон суров, но есть закон, а правильно мы сделать ничего не умеем». Если быть еще более откровенным, я верю в это и до сих пор. В перерощенных плотоядных ящеров под земной корой. Но меня, как ты понимаешь, никто не захочет слышать, заклеймив тавро столь излюбленного тобой психического обзывательства. Однако если вдруг в массу свалится некий новоявленный «праведник», освященный таинственными церковными крамолами, то народ живо падет ниц и отправится разрывать землю, в надежде ухватить за хвост саламандру-другую или кусок чьего-нибудь перепончатого крыла… Как видишь, разницы принципиально нет, а дыхание Бога теряется за довольно-таки паршивым анархизмом, но… к сожалению, теряется, увы.
Замолчав и поглядев на прикрытую до узкой черной щели храмовую дверь, наполовину загороженную воинственного вида статуей на высоком каменистом постаменте, Микель Рейнхарт пожевал, будто в чем-то сомневаясь, краешек нижней губы, тряхнул головой, скосил внимательные глаза на притихшего под боком мальчишку, покорно бредущего рядом и не перебивающего ни единым невовременным словом.
Наверное, он боялся углядеть на нечитаемом да бледном юношеском лице следы окончательного инквизиторского приговора в свой зарвавшийся распахнувшийся адрес. Наверное, потерялся между непривычным желанием довериться и куда как более знакомым страхом быть тут же с места отвергнутым – встречая и узнавая за свою жизнь множество множеств людей, приверженных самым разным вероисповеданиям, ориентациям, принципам и национальностям, Микель уже давно не верил в собственное добитое племя, давно не пытался заговаривать с тем о чем-либо, кроме грядущего ужина, погоды или постели, уверенный, что никто все равно не услышит и слушать попросту не захочет: он, в конце концов, не Святой и даже не Счастливый Лейф Эриксон – забытый и вышвырнутый из истории за неугодностью первопроходец, когдато добравшийся до берегов далекой Северной Америки за пятьсот лет до подторможенного, но собравшего все венки мсье Колумба.
Лейф теперь увековечился в здешней подцерковной статуе, Колумб бороздил моря лгущих направо и налево учебников, черт знает для чего втирающих, что он де был самым-самым изумительным, исключительным и первым. Святые покойники дрыхли на своих Небесах, поставив на подзарядку обваливающиеся алюминиевые нимбы, а прижизненно погибший и заблудившийся мальчишка Микель незаметно для себя стал Микелем мужчиной, что привык держать всё сокровенное при себе, под коркой, кровью и грубой когтистой шкурой, улыбаясь немножечко лживой, безоговорочно вызывающей доверие улыбкой изысканного, но все еще чудаковатого уличного повесы.
Он боялся, он правда боялся напороться, просчитаться и всё, чего никто не обещал, сломать, но Уэльс, так ничего и не сказав, посмотрел на него долгим, обыденным и капельку знакомым взглядом, тоже пряча на дне удивительных одиноких глаз что-то свое, что-то плотно завернутое в кухонные покрывала и инаковатость проседевших до окаменевшей ламинарии внутренних морей.
Постоял, поразглядывал старую обветшалую статую, вновь вгляделся в вершину зовущей монолитной киркьи, покорно подчиняясь руке Микеля, поведшего его дальше, к скромно приопущенным дверным ресницам, и, поддаваясь шалому стихшему ветру, каменной лаве да позабытому всем миром городку, которого не существовало на линии вселенской жизни, но который вечно оставался на линии иной, безымянной и именитой, наконец тихо и совсем чуть беспомощно буркнул:
– По мне, так ты говоришь хотя бы по делу, глупый лис. И… если бы надо было выбирать… я бы выбрал слушать либо тебя одного, либо… не знаю. Наверное, больше никого… И прекращай уже, черт возьми, так на меня смотреть.
⊹⊹⊹
Их действительно впустили внутрь, хоть Юа и до последнего не верил, что мрачный неразговорчивый смотритель в простенькой, но по-особенному черной рясе, поначалу глухо и неприветливо смотрящий на двух запоздалых посетителей, не внушающих доверия уже одним своим внешним видом, на деле окажется настолько сговорчивым…
Или, быть можем, попросту безразличным.
Лениво приняв предложенные Микелем пятиевровые купюры, человек этот сбросил те в целлофановый мешочек с наклеенной этикеткой безымянного жертвующего фонда, так и оставив тот в итоге лежать на вычищенной до воскового лоска приходской деревянной скамье. Похлопал полусонными бельмоватыми глазами, омыл водой из святой бутыли дряблое лицо с рядами свисающих рельефных морщин и, пространно указав рукой на узенькую винтовую лесенку из черного чугунного железа да грубого серого кирпича, прикорнувшую в стороне от створки распахнутых врат, сказал, что придется пройтись немного вот так, старым добрым пешочком – кабина лифта дремала парой этажей выше, а парадная лестница, потушив огни, не предназначалась для праздных экскурсий после отгремевшего часа закрытия.
Пока они послушно поднимались, отсчитывая потихоньку устающими ногами накрытые полумраком ступени, вытесанные словно из куска перетащенной сюда железной скалы – Уэльс впереди, а Микель, несмотря на все протесты не доверяющего мальчишки, следом за ним, – сгущающаяся духота и настороженная неприязнь к тесным замкнутым пространствам, которой Юа прежде не страдал, позволили насладиться собой в полной сокрушающей мере: юнец взвинчено дергался от каждого сквозного шелеста или неосторожного шага – и своего собственного, и преспокойно выстукивающего лисьего, – оборачивался, с подозрением косился под ноги, будто опасаясь, что неустойчивые лестничные перекладины вот-вот раскрошатся и обнулятся, побежав вниз скользким литейным скатом для устрашающих детских игр.
Рейнхарт при этом продолжал о чем-то невозмутимо трепаться, Рейнхарт все болтал и болтал, точно на него это всё совершенно не действовало, и лишь благодаря его звучному, придавленному стенами, но все равно успокаивающему голосу Юа не тронулся рассудком окончательно, лишь благодаря его голосу – упрямому, звонко-хриплому и подбадривающему знакомым неунывающим ритмом – продолжал, кое-как сгорбившись, продираться наверх…
Пока слуха его вдруг не коснулась непонятно откуда выплывшая отдаленная музыка.
Изумительно высокая, прозрачно-чистая, почти как найденный в родниковых истоках бесцветный кристалл, она плавно втекала в сдавливающие замкнутые коридорчики, переплеталась с ершащимися пыльными камнями, ступенями и убаюканными темными стенами. Ползала по позвякивающему мелодичному воздуху, смеялась осыпающейся снежной крошкой, и казалось, будто сперва, прежде чем сотвориться из нотного стана и обласканных музой неразгаданных пальцев, пройдя весь путь от Иисуса до бородатого старика-Дамблдора, мелодия Мелюзины, мелодия мелизмов и человеческих душ пробиралась сквозь узкие трубки тончайшего витражного стекла, оцарапывая лиственными коготками их нежную венецианскую плоть. Будто первое на свете сияющее золото ткалось под ее переливами, будто рогатые алхимики древности ударяли хрустальными молотками, будто сам храм сотрясался исполинской стелой навстречу – от запрятанных под землю корневищ до вскинутого крестованного крыла, от вылепленной гипсом атмосферы до облаков порождающих снега шпилей.
Музыка эта была столь прекрасной, столь чарующей и завораживающей самую сердечную суть, играющей на крупинках лесного огня и юрких лунных лучей, что, наверное, волшебство ее отразилось и на лице, и в самой походке мгновенно успокоившегося Уэльса, что, выпрямившись, весь разом распустился, потянулся, обернулся во слух и перья на чешущихся запястьях, являя наблюдательному Рейнхарту и эту новую вдохновленную сторону все больше и больше завораживающего себя.
– Значит, ты, оказывается, чувствителен к музыке, мой дивный подлунный цветок? – с немножко непонятным кошачьим удовлетворением прошептал тот. Выпростал цепкую кисть, ухватился за ободок сослужившего добрую пользу рюкзака и, воруя у непроизвольно вскрикнувшего Уэльса зашуганное шаткое равновесие, заставил того слететь со ступени спиной назад, впечатывая – застывшего и едва живого от взыгравшего в жилах ужаса – к себе в грудь, чтобы тут же оплестись одной рукой поперек груди мальчишеской; обеими, зная теперь все нюансы сложностей чужого характера, не решился – навряд ли мальчик в раззадоренном пылу задумается об этом, а вот Микелю падать вниз, сподручно переламывая хребты и шеи, очень и очень не хотелось. – Тише, тише же ты, моя непокорная буйная катастрофа… Неужели тебе так неймется навек схорониться здесь? Этакий удивительный восточный призрак в суровом исландском храме… Думаю, подобная экзотика привлечет массу желающих поглазеть, но я, увы и ах, случиться этому не позволю: даже обратившись призраком, ты от меня уже никуда, мальчик, не убежишь.
– Хва… да хватит уже…! – Стиснутый, перехваченный и вновь бережно выпущенный на не внушающую доверия свободу, Юа просто физически не мог позволить себе кричать в полноту встревоженно сокращающихся легких: тело пожирала бесконтрольная дрожь и задиченный страх и впрямь сверзиться с лестницы, покуда в уши продолжали проникать пьянящие слух отзвуки, а в пересушенному рту смешивались и оседали едкие привкусы проглоченной пыли, пойманного ладана, эфирного масла и стертых в ступке невыносимых благовоний. – Хватит всё это городить, идиотина…! Убери от меня руки и прекрати играть в свои больные игры хотя бы сейчас! Не понимаешь, что ли, где мы находимся? Или ты привел меня сюда как раз для того, чтобы на месте и грохнуть?!
Рейнхарт, чего от него никто, в общем-то, не ждал, все же послушался, руки и в самом деле убрал. Приглядывая за стремительно, неуклюже и разбереженно метнувшимся наверх мальчишкой, чьи оживающие ночные кошмары раскусил только теперь, уже куда внимательнее, готовясь, если понадобится, подхватить и удержать, отправился, придерживаясь выбранного Уэльсом темпа, следом, ничуть не расстроенно выбалтывая никогда, кажется, не затыкающимся ртом:
– Если тебя вдруг интересует, что же это такое и как его зовут, то мы, мальчик мой, слушаем игру местного орга́на. Он, как ты мог почувствовать и прочувствовать удивительной своей душой, тоже по-своему легендарный и отнюдь не простой: инструмент принадлежал известному немецкому мастеру Йоханесу Клайсу и имел – да и до сих пор имеет – самое глубокое и чистое звучание из всех, что были знакомы людям. Высотой, говорят, он достигает пятнадцати метров, весит двадцать пять с лишним тонн и состоит из пяти тысяч и двухсот семидесяти пяти духовых трубок, отчего многие знаменитые органисты мира мечтают выступить здесь, полностью покорив это прекрасное, но неприступное чудовище своей и только своей руке. Признаюсь, что всё это я знаю из чужих уст, не решаясь заглянуть вовнутрь самостоятельно, так что, возможно, если ты изъявишь должное рвение, однажды мы с тобой все-таки выберемся на предвечернее рандеву насладиться чудодейственной игрой и увидеть всё воочию…
Он снова, как будто ничего и не случилось, говорил, этот сумасшедший дождящий лис, и Уэльс, опять незамеченно убаюканный обволакивающим настойчивым мотивом, причудливо переплетающимся с плачем сокрытого елейным мраком орга́на, замедлялся, без опасной крошащейся спешки перебирал ногами пропылившиеся ступени, вел ладонями по сколам и стенам, всматривался в спертый свет тусклых бойниц, пока вдруг, до последнего того не замечая, не выбрел на небольшой и невзрачный пятачок, встречающий клетью обитого серебряными листами, немного нервирующего, но приглашающе распахнувшего пасть лифта.
– Пойдем, моя радость. Пойдем туда, где выше. Сверху, хотя бы это мне известно не понаслышке, открывается воистину незабываемый вид, который я безумно хочу тебе показать…
Юа, ни разу не впечатленный обещающей вот-вот проглотить их стародавней коробкой, симпатии к которой совсем не ощутил, кисло поморщился, хмуро покосился за спину, рассеянно думая, что тащиться по ненадежным лестницам так сразу вниз не хотелось еще больше, чем тащиться наверх в заочно настораживающем подвесном гробу…
И, все же позволив Рейнхарту подтолкнуть себя навстречу к новому неизведанному, с беспокойным сердцем погрузился в натяжно гудящее механическое чрево, закрывая под мерным, но удушливым и тяжеловесным лязгом тянущихся где-то железных тросов опушенные ночными ресницами глаза.
Неспешная машина, везущая их с несколько долгих минут, превратившихся в горячечном воображении Уэльса разве что не в несколько таких же долгих сумасводящих часов, наконец, распахнула с глухим металлическим дребезгом двери и выпустила на сомнительную волю почти переваренную жертву не где-нибудь, а в сердце миниатюрного выдолбленного квадратика, окруженного со всех сторон стрельчатыми арковидными окнами.
К некоторой неожиданности Юа, здесь все оказалось далеко не так, как он себе представлял: Уэльс ни на каких смотровых площадках отродясь не бывал, но думал, будто они обязательно должны представлять из себя вездесущие колонны-столбы, балкончики-перилки наподобие корабельного фальшборта или раскачивающегося над городом чертового колеса и, быть может, трубы-телескопы, позволяющие швырнуть в нутро монетку и разглядеть окрестности сквозь заляпанное стекло увеличительной выпуклой линзы…
На деле же все предстало совершенно и категорично иным.
Свободного пространства тут было мало – никакие не колонны, а самые что ни на есть обыкновенные стены с пробитыми в симметричном узоре простыми непокрытыми арками: нижнюю половину этих арок запирали спаянные шестообразные оградки, а верхнюю – вставленные в камень оконные решетки, вырезанные грубыми квадратами из плотного темного железа. Можно было смело высунуть голову, не боясь, что та где-нибудь застрянет, можно было просунуть руку с камерой или телефоном, можно было даже выпростать в свободный полет ногу, чтобы пощекотать себе нервы и поболтать той над воющей ветрами чудовищной высотой, но…
– Как видишь, никому не нужно, чтобы ты, скажем, волей нехорошего случая упал. Или спрыгнул в ладони к дожидающемуся Господу сам, решив оборвать затянувшуюся череду замучивших жизненных несправедливостей, – хмыкнул, пристально поглядывая за Уэльсом, с пригоршню минут до этого похранивший тишину Микель, правильно переводя застывшую в сине-серых глазах разочарованную растерянность, причины которой, впрочем, полностью понять так и не смог: не мог же мальчишка взаправду хотеть взять и отсюда…? – Ниже находится колокольня, а прямо под нами, если только позволишь мне поддержать тебя и аккуратно заглянешь вниз, протиснувшись сквозь ограду, ты увидишь самые точные во всем Рейкьявике часы. Но, милый мальчик, не спеши доверять и им – никто и представить себе не может, насколько местные жители не любят успевать час в час и насколько не ценят ее, эту загадочную, незаслуженно отвергнутую пунктуальность.
– Хрена с два я на это соглашусь… – пробурчал ожидаемо нерасположенным к дружелюбности ответом уязвленный чем-то там опять Юа, достаточно пришедший в себя под вернувшимися порывами остужающего свежего воздуха, чтобы наскрести хотя бы одну слабенькую огрызку. – Поддерживай себя сам, если тебе так нужно, а ко мне не лезь.
От рук, любвеобильно протянутых навстречу, юнец, конечно же, с выработанной ловкостью увернулся. Пойманной птицей шарахнулся к одной стенке, к другой, потыкался ладонями и коленками, обогнул несколькими торопливыми шагами безжизненно застывший лифт, тщетно надеясь, что за тем окажется либо спасительная дверца непредвиденного чудесного лаза, либо еще один клочок незамеченного ранее свободного пространства, но…
Напоролся, разочарованно ругнувшись, только на точно такую же обшарпанную стену, продырявленную перегонами решетчатых окон, после чего, не став хотя бы впадать в крайности и выкидывать чего-нибудь паршиво-нехорошего, загнанно и немножечко обескураженно остановился. Стиснул побелевшие кулаки, с запозданием понимая, что вот отсюда ему уже точно никуда не подеваться – лифт ни разу не соблазнял, а под низом оставались болтаться свистящие морозами пустота и высота, которых он, в силу сгущающейся вокруг осязаемой темени, пока толком не успел разглядеть.
– Ну что же ты, мальчик? Что ты, позволь поинтересоваться, такое творишь? Мы поднялись сюда ради любования… прекрасными видами, так, может, не побрезгуешь составить мне компанию и, наконец, соизволить ими полюбоваться? Или так и оставишь стоять в одиночестве, пока сам продолжишь носиться туда и сюда, будто запертая в клетке зверушка?
Игнорировать Рейнхарта, который улыбался слишком гадливо и понятливо, прекрасно зная, что очередную победу одержал и непокорного бунтаря практически сломил, становилось все сложнее, и Юа, не зная, куда себя деть, чем занять и как отыграть на глазах тающий шанс на спасение, выбрав навскидку одно из окон, поплелся к тому тяжелым скованным шагом, с поверженным рычанием перелезая через первое из двух ограждений и опасливо, но упрямо втискиваясь в финальную решетку, сквозь которую, однако, ни ног, ни рук, ни головы просовывать не спешил – кто его, честное слово, знает, на чем и как оно всё держалось и не собиралось ли случайно обвалиться?
Человеком Уэльс был педантичным и практичным до мозга костей, а вот доверием не обладал абсолютно: если в каком-то месте стоял знак «стоп», значит, считал он, так было нужно, и лезть наперекор ему – занятие тупое, плохое и полностью бессмысленное. Особенно, когда ни цели, ни стимула, ни причины, ни чего бы то ни было другого не имелось и в помине.
А вот Микель Рейнхарт, появившийся рядом меньше чем через половину минуты, остановившись в дозволительной близости двадцати рваных сантиметров, конечно, считал иначе: подошел, вцепился глазами во взъерошенный нервный загривок, но пока хотя бы не тронул ни рукой, ни ногой, ни остальным своим докучливым телом. Вместо же этого просто помолчал, подышал на обнаженные озяблые ладони и зачем-то сказал свое подозрительно-странное:
– Мне бы действительно хотелось, чтобы ты получил от нашей прогулки удовольствие, мой юный цветок. Поэтому не бойся, я не такой уж и урод, как ты обо мне думаешь, и не стану тебя сейчас ничем тревожить.
Вопреки всем его словам, по обыкновению звучным да красивым, Уэльс… все еще ему твердолобо и упрямо не верил.
Продолжать слишком долго стоять спиной к тому, от кого бессознательно ожидаешь грязного предательского удара – слишком голубая роскошь, слишком дорого-обойдется-развлечение, которого Юа себе позволять не собирался, однако Рейнхарт, сволочь, и убедить, и привлечь внимание, и разжечь интерес любил и умел настолько мастерски, настолько дирижерски и виртуозно, что сердце, насаженное на поймавшую игривую иглу, повиновалось уже не своему телесному хозяину, а хозяину – и когда только успело…? – иному – незаметно избранному, незаметно пригревшемуся, незаметно своим чертовым пьяным присутствием опоившему.
– Если ты посмотришь на северо-запад – то есть вперед и чуть левее, верно, умница, именно туда, да, – то увидишь знакомые нам с тобой корпуса старушки-Харпы – по мне, так в ночной подсветке она выглядит почти что божественно. Не знаю, как ты, мой мальчик, но лично я отныне стану всегда относиться к ней с особенным трепетом: в конце концов, именно она подарила мне в тот судьбоносный день встречу с тобой. А вот там… правильно, и еще чуть левее… находится излюбленное местными городское озеро Тьернин – на нем выгуливается самое большое количество прикормленных лебедей и уток не только в этом городе, но и на всем острове в целом, и как-нибудь мы обязательно выберемся познакомиться с ними поближе. Отсюда, если поднапрячь зрение – как у тебя обстоят дела на этом поприще, кстати…? – можно даже разглядеть застенчиво выглядывающий кусочек Fuxaflo – переменчивой гавани всех двенадцати диких ветров. А если ты обратишь внимание на восток…
Юа старался слушать его в половину уха, чтобы ни за что не повестись, не заиграться и окончательно не пропасть. Юа старался не обращать на него и его смазанные, короткие, отрывистые прикосновения внимания, как не обращают того на жужжание пробравшейся в комнату ночной бабочки, тщетно бьющейся о свет наэлектризованного ночника. Юа старался, правда старался пропускать сквозь себя и выбрасывать все лишние, плавные, целиком и полностью поглощающие слова вместе с завывающим в ушах неспящим севером, но уже заранее, горько прикусывая уголок заветрившихся губ, знал, что слишком и слишком скоро просто-напросто…
Сдастся, и…
И…
Сдался, взял и, господи, так глупо и так бессильно сдался, едва Микель Рейнхарт, привычно растягивающий мурлыкающие сумеречными кошками лисоватые звуки, перечислил еще с несколько ни о чем не говорящих ему чудаковатых имен.
Махнул на все рукой, дал себе внутреннего успокаивающего шенкеля, огрызнулся вяло оголившимися мирными зубами – чтобы уж если опять и опять падать в скользкую мягкую грязь приучившимся разбиваться лицом, то хотя бы делать это не столь позорно, не с размаху, не с разбегу, а добровольно и за просто так. Отдернулся от потянувшейся к плечу затревожившейся смуглой ладони и, тряхнув буйной головой, все-таки, покрепче ухватившись за оградку, осторожно перегнулся через решетки и какой-то сплошь нехороший да шаткий балкончик, щуря против ветра продолжающие течь слезами глаза; и как только у Рейнхарта получалось справляться с этими дурными завываниями, выглядя при этом так, будто орудовавший в округе шквал – вовсе никакой не шквал, а безобидный прогулочный эвр?
Первым, что он сумел выцепить из темноты, действительно был хорошо знакомый концертный холл, привораживающий внимание горящей медовыми сотами золоченой короной – в отблесках мириад огней стеклянные стены-ульи танцевали, переливались жидкой паточной смолой, и Юа, потерявший на долю мгновения восхищенное да впечатленное дыхание, невольно подумал, что те, черти его все дери, были до скулежа захватывающе красивы.
Озеро, показавшееся следующим, он разобрал с трудом – обступленное плотным кольцом коренастых домов и щупленького парка-подлеска с облетевшей костлявой листвой, оно надежно защищалось от воздушных колебаний, отражало полыхающие в городе огни и, по скептичному мнению Уэльса, так до конца и не осознавшего, что смотрит именно на озеро, больше походило на залитую жидким асфальтом черную площадку, чем на приготовившийся к осеннему сну водоем.
Еще чуть позже получилось рассмотреть не встречаемый прежде маяк, одиноко обитающий на самом дальнем мелкоостровном мысе, за которым оставался один голый бурлящий океан, швыряющий о скалистую насыпь разбивающиеся на крошки пенные волны. Рассмотреть в не замечаемых раньше деталях и сам приютивший дождящийся город, похожий сейчас на игрушечную деревушку, потому что и Земля вдруг привиделась всего лишь маленьким да глупым игрушечным мячом в желто-синих разводах властвующей повсюду воды. Рассмотреть бесконечное стенающее море и редкие муравейники единичных и таких несвойственных Рейкьявику современных высоток на противоположном южном берегу. Рассмотреть гремящую тихим гомоном бухту промышленного портового залива, в чьих объятиях приютился неожиданный парусный фрегат, богато украшенный реставрационными переливами древних, как хрип вмерзших в горы великанов, и очарованных скальдских украшений.
Перемещаясь от одного окошка к другому, Юа во все глаза смотрел на спящий полупустой аэропорт, на угрюмые грузовые баржи, на застывшие с вытянутыми шеями портовые краны, похожие то ли на исполинских цапель, то ли на выбредших из сгоревшей саванны нахохлившихся жирафов. На испещренные машинными кляксами косые и прямые улочки, на разбросанное внизу прицерковное кладбище и все того же улыбчивого бородатого викинга, что растекался трещинами да синевой сочащейся по венам ночной покраски. Взгляд удивленно перебегал от старенького аэроплана, предназначенного – если верить услужливо просвещающему всезнающему Микелю – для туристических посадок на северные ледники, к закрученному улиточным кольцом пешеходному мосту, перекинутому через сонное да пустое сереющее шоссе. От горных склонов огромной Эсьи, выбивающейся из общего засвеченного мрака еще большей дикой чернотой, разделенной напополам разрезающей толщей пробирающего до мурашек океана, до дымящихся вдали за обжитостью горячих источников, похожих на облака заворачивающегося воронкой чайного тумана.