Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 89 (всего у книги 98 страниц)
Юа пытался ходить в душ, брызгающий кипятком и никак не желающий работать тихо, без грохота-скрежета по трубам, будто под теми отныне разверзлась котельная и чертов Крюгер, точа когти, все смеялся, все распевал свои считалки, обещая явиться на десятой ночной цифре, если раньше глупого брошенного мальчишку никто не осмелится спасти. Пытался смывать собственное отчаянье и налипающую на то намагниченную грязь, застревающую то в волосах, то в уголках глаз.
Пытался держать себя в мнимом порядке, пытался расчесывать отрастающие – впервые начавшие раздражать – волосы, пытался надевать хоть сколько-то свежую одежду и запихивать горой в бак старую, просто потому что он – все еще он, пусть и побитый, пусть и переиначенный, пусть и абсолютно по сути своей другой, а еще потому что…
Потому что мог вернуться Микель.
Должен был вернуться Микель.
Ведь должен же был, правда…?
Однако к восьмому ноября все вокруг стало вконец невыносимым, и, едва отворив поутру опухшие застуженные глаза, едва простонав от подгребшего и подмявшего комнату насильника-мрака, едва ухватившись трясущимися пальцами за молчаливый сотовый и снова-снова-снова попытавшись выйти на тщетную связь, Уэльс – уже привычно, уже прижито, уже без надежд и рассветов – столкнулся лишь с пустотой и замученным голосом блядского автоответчика, опять и опять вещающего, что абонента не существует, потому что не может существовать того, глупый мальчишка, кто недоступен два чертовых дня подряд.
Начиная с вечера шестого числа Рейнхарт больше не отвечал.
Рейнхарт попросту закурился, задымился и исчез: ни один отчет не дошел с тех пор до умирающего Юа, ни одно письмо не достигло злополучного адресата, и танго не соблазняло на страсть, и телефон продолжал смуро отмалчиваться, тоскливо стыкать слова в строчки и отправлять их в зыбкую серую тишину непрочтения, и снег к тому моменту успел поведать, что он пришел в этот сумасшедший заканчивающийся мир лишь в лимитированном пробном издании, и изгаженная искушенная белизна стремительно таяла вязким липким йогуртом, и земля обернулась жидким месивом подсыхающей мелководной реки, и по окнам накрапывала морось, и елки со скрипом гнулись под поднявшимся черствым ветром, и небо прогибалось колокольным брюхом, а мрачный поэт-песенник, гуляющий по склонам и изредка постукивающий костяшками дыхания в стекло, все вещал и вещал свои темные сказки, предупреждающе прислоняя палец к запотевшим губам.
Иногда юноше казалось, будто кто-то продолжает за ним следить – и тогда он подолгу с вызовом торчал у окна, пытаясь понять, откуда взялось это паршивое послевкусие, и показать, что не боится и бояться не собирается. Иногда он даже выходил на залитый болотами порог, иногда пальцы его судорожно искривлялись, опутывая дверную ручку, которую больше-нельзя-было-открывать. Иногда нервы сдавали и он уходил обратно, растворялся в глубине зычно порыкивающего дома, запираясь на чертовы железные замки и терзаясь болезненной паранойей подняться наверх и убедиться, что там все в обманчивом порядке, что чердак по-прежнему темен и шкаф продолжает стоять на положенном ему месте, закрывая паршивое окно.
Восьмого ноября, в день, когда должен был – ты ведь обещал, помнишь, Рейн…? – приехать из своего кровавого вояжа Рейнхарт, когда способность ждать покинула тщедушное мальчишеское тело и когда сумма отправленных сообщений начала превосходить чертову дюжину за каждый отсчитанный час, а затем вдруг резко сорвалась и приравнялась к одним только редким звонкам в проплывающие тягучей рыбиной сутки, Юа Уэльса, доведенного до иступленной истерии, начал все сильнее и сильнее терзать призрак захлопнутого на пазы подвала, заставляя думать и думать, бродить и бродить мимо, рядом, ненароком касаться ладонью и ощупывать холодную сырую древесину, раз за разом прикидывая, каким способом эту чертову дверь можно было бы сломать, а потом снова сбегать, потом снова запрещать себе, потом снова, снова и снова возвращаться обратно в комнату, обратно на выходной порог, обратно к залитому дождем окну, в тщетной надежде дождаться, что темный принц все-таки придет за своей темной принцессой, разбирая и узнавая по озябшим следам сброшенный той запах.
Ведь принцесса ждала, принцесса просила, принцесса верила, что чертов заблудившийся принц все-таки…
Придет.
Пепел нахлынувшего на землю неба представлялся невыносимым в своем обременяющем кошмаре: пепел неба давил, спускал изношенные кранные грузы, обманчиво ластился и раскатывался разодранными табачными пластами, и острые струи дождя, вонзающиеся в замерзшую почву, нещадными ударами выгоняли каждую попрятавшуюся в новоявленных трясинах тварь на божью исповедь, не оставляя той ни убежища, ни зарока на спасение.
Дождь лил, дождь с чавканьем обгладывал домашние стены, и те, поскрипывая и приседая, с неохотой пропускали через себя влагу, пахли росистым речным илом, становились темнее и у́же, и Уэльсу мерещилось, будто давят на него уже не они, а спустившийся с гор обрюзгший мозолистый великан, обхвативший пятерней всю чертову домашнюю крышу: что-то где-то протекало, что-то где-то робко капало, и по лестницам порой стекали прозрачные струйки, растворяясь в расстеленных под ступенями тряпках да коврах, кое-как подтащенных туда юношей.
На кухне что-то скрипело, гремело, задумчиво постукивало в уголках стен да чавкало уже и при сомнительном свете такого же сомнительного дня, нисколько не стесняясь быть застигнутым. Карп каждый свой вдох преданно проводил рядом с Юа, глядя на мальчишку печальными постаревшими глазищами, проблеснувшими крохами вспомненного ума, и пластиковая миска с кормом тоже все чаще стояла нетронутой, и за костлявые юношеские плечи все цеплялся и цеплялся дух скорого прощания, заставляющий биться, становиться последним на земле сумасшедшим, подтаскивать к окну стул, забираться на тот с ногами и раскачиваться-раскачиваться-раскачиваться, колотясь остывшим лбом о потеющее звонкое стекло.
Вскоре стало катастрофично не хватать воздуха, вскоре дыхание покрылось трещинами, потянулось сквозь легкие приступами пробудившегося от мерзлой сыри внепланового бронхита, и Юа, не зная, как еще оживить себя, как влить в кровь хотя бы половину железного ведра второсортного необходимого кислорода, распахнул окно, пропуская в комнату холода и погодную ярость, мокроту и капли по анемичному лицу, но не находя сил даже для того чтобы накинуть одеяло или кофту – который уже час он продолжал жить в перестиранной вручную рубашке Рейнхарта и собственных драных джинсах, который уже час его волосы – вопреки всем попыткам расчесать и избавиться от возвращающихся и возвращающихся колтунов – путались, ругаясь с выдирающей их расческой и оставаясь болтаться в наполовину сползшем изношенном хвосте.
Время текло, в голову все чаще лезли идиотские шаржи, на страницах которых Микель куда-то с кем-то уходил, Микель бросал, Микель забывал, Микель предавал или вот…
Отчего-то…
Как-то совершенно не по-лисьи, не по-королевски, а по-общечеловечески…
Уми…
…рал.
Терялся под лужами выпущенной смольной крови, пытаясь приподнимать руку и показывать на сраный планетный шарик, предлагая на выбор для скорого свидания любое место и прекрасно зная, что они никогда уже там не повстречаются: мальчишку не впустят, потому что он всего лишь нищий голодранец без денег и надежд, и для таких, как он, никто не делает корыстных волшебных бумажек и не открывает своих запретных границ, а Микеля…
Микеля все равно больше не будет, Микель пропадет и проиграет в завертевшейся пиковой рулетке. Микель останется пребывать в своем аду и смеяться, и просить, и тосковать о том, что каждый ведь хочет, чтобы в него вглядывались дотла, чтобы галантный monsenior Venus поскупился на него белой опрокинутой простыней и чтобы мальчик-с-зимними-глазами, которого навечно мало и навечно боль, прошептал напоследок сорванное в искреннейшем придыхе:
«Ja meine beliebt. Ich gehöre einem dir», – касаясь холодным терпким поцелуем на последний из последних разов.
Уэльса рвало когтями чертовой переменчивой осени, извечно страдающей исконно женским гормональным сбоем. У Уэльса заживо вытаскивали сердце и почки, и руки его, не зная, на что сменить сросшийся с ними телефон, тянулись к клочкам смятой, выдранной где попало, бумаги, хватались за ручки, хватались за карандаши и высохшие чернила, за случайные иглы и собственную вылущенную кровь, каплями скатывающуюся по подушкам, по треснувшим фалангам, по ладоням и по белой смертности подоконника, облизанного забравшимися внутрь жирными ветрами.
«Стылый ноябрь в вене, мёд и жасмин на ужин.
Мысли выходят с дымом.
Рейн, ты безумно нужен…»
«Пишу в оффлайн.
Тебя больше не существует.
Меня, впрочем, не существует тоже».
«Здравствуй, чертова осень.
Я совру, если скажу, что тебе рад».
«Здравствуй и ты, Бог…
Неужели ты настолько ленив, чтобы не явиться даже во снах?»
Хотелось орать громким готическим шрифтом в режиме bold, хотелось складывать из бесполезных листков космические корабли и запускать те в далекую дорогу к римским сатурналиям, сквозь годы и память, сквозь что-нибудь и где-нибудь, где еще спала лазейка, где еще существовало прошлое и где поганое настоящее не вклинило уродливую свою лапищу, душа все, что мальчишка успел узнать, принять и полюбить за несчастные два месяца своей безумно короткой жизни.
Хотелось-хотелось-хотелось кого-нибудь спросить, с кем-нибудь заговорить, научиться кому-нибудь объяснять, что ему всего сраные семнадцать, что он существует с принятием этой цифры лишь несколько часов-дней-месяцев, что он еще ничего не знает, что мир его только-только окреп и вновь тут же рухнул, и что многого, черт, он ни у кого не просил!
Он вообще никогда ничего не просил, ему всегда было наплевать, и теперь, когда появилось хоть что-то, когда пальцы вцепились сами, когда сердце прикипело – так почему ему нельзя было полюбить, остаться, бережно сохранить и жить с этим, не желая видеть или пробовать ничего иного?
Потому что Рейн был в чем-то для кого-то не таким – плохим, паршивым, говнистым дерьмом и просто больным садистом, а садисты как будто бы не способны принести счастья?
Потому что мир вообще никого не балует счастьем?
Потому что по гостиной носилась блядская, бомжеватого вида, Золушка, блядская девочка с именем из пепла, грязи, листьев и подпрелья, а он, Юа, не обращая на ту внимания, пропадал в придуманном ментоловом дыме сигарет и все мечтал и мечтал о том, чтобы коснуться его…
Его…
Губ-рук-волос-глаз-сердца-всего?
Чем дольше длилось новопознанное безумие, чем отчетливее Уэльс видел отражающуюся в распахнутом дождливом стекле девку-золу, чем труднее пробивался воздух сквозь душащий кашлем дым, чем болезненнее саднила вскрытая кожа и чем печальнее набухали нацарапанные строчки под заливающимся в комнату ливнем, тем меньше оставалось терпения и страха, тем истовее вонзались кинжалами в брюшину надежных романтиков романтики безнадежные и тем лучше горели выдранные из переплетов страницы, оскверненные руками грязных бумагомарателей.
Все горело, все смеялось, все закручивалось уваровитовой воронкой и сладостью острых, испробованных посредством жадных рук, специй…
И в одно из этих чертовых мгновений Юа просто больше не.
Не смог.
Не выдержал.
Не увидел того знака, того порока и того креста, для которого нужно выдерживать.
Ноги его спружинили сами, глаза налились морем решимости и болотом обреченности. Руки стиснули невидимый воинственный штык-убийцу, украшая кулаки мехенди из вздутых просвечивающих жилок, и под насмешливым голосом принца-беса, остановившегося под дверью, под воющими от боли ногами в башмаках из стеклянного льда, под печальным вздохом неизвестного гончара, лепящего из водящейся в избытке райской глины людей, но отчего-то не додумавшегося взять заместо глины и пригоршню камней, юноша, ощетинившись всеми своими щенячьими клыками, боево и умалишенно побрел за призрачным огнем растекшейся в душе топи, дрожащей в извечной сырой ночи́.
На поиски секретов.
На битву с запертым в чулане Чудовищем.
Туда.
Вперед и налево.
В подвал.
⊹⊹⊹
Под дверью подвала сидел Карп, и Господь тихо выдыхал сигаретную отраву в залитом дождем уголке, удерживая одну из невидимых духовных рук у глупого кота на загривке, не позволяя тому ни сойти с места, ни закрыть рта, изредка выдавливающего монотонное хриплое мычание, дробью сбегающее с крыш и стен такими же монотонными солеными каплями.
Карп скребся пухлой лапой со втянутыми в подушки когтями о дверь, Карп повиливал хвостом, Карп заметно нервничал и… наверное, чего-то ждал, как ждут ударившего под ребра камня: в глазах его плясал тоскливый сумрак, шерсть дыбилась перезаряженными искрами, а Господь все стоял и стоял на своем, не позволяя чертовой отгадке все испортить и перекусить ниточку долгожданной решимости.
Юа – хмурый, что асбестовый камень, обретший ноги, но забывший в одной или другой городской луже должную прилагаться к тем душу – почесал животное за ухом и по хребтовине, распушил свалявшуюся шерсть.
Ощутив упершуюся в лопатки болезненную разрывную пулю, резко выпрямился, так же резко и с ужасом оглянулся за спину, где продолжал и продолжал покрываться инеем-глянцем сумрачный коридор, задувший те свечи, что остались в гостиной, или, быть может, просто укравший, просто выпивший, просто отрезавший ту насмешливую комнату, в которой умел ходить дождь, а солнце обласкивало стены хотя бы два раза в год.
Долго, слишком долго Юа стоял под закрытой дверью: долго смотрел на черную древесину, на пыльную снова ручку, на пол под стопами, щерящийся острыми сломами досок.
На кота, продолжающего виноватой просящей украдкой глядеть на юнца в ответ, узкими мурчащими зрачками отвечая, что всего лишь выполняет порученную ему просьбу и со всеми претензиями и вопросами – прямо и в угол, откуда продолжал валить эфирный господень дымок.
Послушавшись, прочтя чертов кошачий язык, мальчик всмотрелся и в запорошенный воспоминаниями тупик, где все ждала и ждала седая всезнающая тень, одними своими ужимками обещающая избавить, упасти, защитить от летящего по следу патронажа, избравшего себе жертву и поставившего алую галку на мимолетом снятом фото.
Господь улыбался, Господь подталкивал ладонями в спину, Господь говорил, что пора, и что – быть может, если Юа еще не совсем сошел с ума, переселяясь на пожизненное в воображаемые аутичные миры – где-то там его вторая половина, его отныне и навсегда мясо и кровь, его душа и сердце в табачных оттисках тоже молится на зацелованное лицо, тоже припадает на колени и тоже шлет этому вот Господу письма с тем, чтобы он поберег цветочного мальчишку, чтобы указал, чтобы помог дождаться и ухватил, если потребуется, за тонкое запястье, уводя от хохочущих в ночи гиен-филинов-крыс-людей.
Особенно людей.
Господь говорил с ним, и Юа…
Юа, срывая последние балки-поршни-тормоза-движки, спотыкаясь и путаясь в собственных очумевших ногах, опрометью ринулся в проклятую прихожую, в немой надежде отыскать там что-нибудь…
Хоть что-нибудь.
Металлическое, позабытое, брошенное, обманчивое – он помнил, как в детском доме, где каждый вгрызался в глотку за лакомый кусок, кто-то кого-то учил пользоваться одним ключом для всех дверей, кто-то учил надламывать и добивать, кто-то учил никогда не сдаваться и обходиться тем малым, что у него есть, а Юа, ютящийся за своим одиночеством и давно уже никем не воспринимаемый за того, кто разболтает или даже услышит – бедный мальчик-аутист, – спокойно сидел рядом, у окна, смотрел, как ярко искрятся во тьме городские рога-антенны, и невольно слушал, слушал, слушал…
Вспоминая сейчас то, о чем во всей своей чертовой жизни ни разу вспоминать не собирался.
Обнадеженный, решительный и измученный, набравший номер недоступного Короля и в сердцах швырнувшийся телефоном в песок, он перешарил все полки, перетормошил все карманы и подкладки в лисьих одеждах, пока еще удерживая в трясущихся руках хрупкую невозможную надежду отыскать сраную подлинность, не суррогат, тот самый каверзный темный ключ, которым можно отомкнуть и замкнуть, забыть, выбросить и сделать вид, что ни черта он не видел, ни черта он не знает, оставаясь послушно ждать, ждать, бесконечно ждать, чтобы Его Величество соизволило пойти навстречу, открыть рот и сказать хоть что-то, кроме вечной лжи во страхе не то потерять, не то разрушить проклятый псевдоджентельменский, никому из них не нужный, облик.
Он перерыл гостиную, выпотрошил все ящики и все шкафы, вывалил на пол горы ломкого дерьма, смешанного из сладкого прошлого и горчащего настоящего. Переискал везде, где только мог, попытавшись даже подняться наверх, но, впрочем, быстро эту затею оставив: в грудах невозможного хлама он скорее нашел бы трехглавую ожившую гидру и скопище блядских многоножек, перебравшихся жить на север, чем действительно то, что ему позарез, для дыхания и для жизнеспособности, было нужно, что могло дать ответы, что могло подсказать – что приключилось с Рейнхартом, куда и зачем он уехал, что теперь делать и чего ждать.
Нужного ключа нигде не находилось, никакого иного ключа не находилось тоже, и Юа, спустя битые полтора часа замучивших поисков, загрызенный нетерпением и напаивающим ртутью отчаяньем, волнением и слабостью во всем больном теле, пополз обратно к запертой заветной двери с теми блядскими запасными ключами, что оставались у него от входных дверей.
Карп все еще сидел там, пригвожденным к месту чучелом встречая временного заменителя хозяина тоскливым хрипом, и явившийся в глюках Господь тоже все еще ошивался поблизости, сменив теплое дыхание на арктические пронизывающие шорохи; первый ключ, не пожелав входить даже на половину глубины, застрял, заартачился, выпустил рога и заорал, что если глупый мальчишка продолжит – то лишится возможности выбираться на улицу, потому что дурной ключевой доходяга вот-вот надломится под сметающим неприступным натиском, раскрошится, навсегда останется торчать в этой вот скважине, и если Король да Хозяин вернется, то в обязательном порядке – на что, впрочем, Уэльсу уже было откровенно накласть – приложит непослушного детеныша головой о доски хохочущей стены, выбивая из того исток как будто бы романтичной родохрозитовой крови.
Чертыхаясь, грызя от досады губы, но вовсе не собираясь сдаваться, Юа кое-как выдернул первый ключ, отшвыривая тот на пол и поспешно заменяя вторым, последним.
На сей раз сраная железка протиснулась без особенного упрямства, заупрямившись лишь на пару секунд у подхода к самому основанию, но после, поерзав из стороны в сторону, погрузилась до конца, добралась до ячейки, щелкнула, завертелась в танце двух противостояний, отказываясь сдвигаться влево, к кругу отмычки, но соглашаясь немного съехать вправо, снова щелкнуть и снова намертво застрять.
После двух или трех рывков ключ зашевелился опять, и влево теперь сдвигался на половину надломанного градуса лучше, и дальше – Юа смутно припоминал – должна была начаться какая-то чертова часть с посторонней отмычкой: скобой, проволокой, иглой тончайшего шила или хрен его знает чем еще, но…
Методы эти, наверное, работали лишь на тех, кто был кем угодно, но только не Юа Уэльсом.
На тех, кто обладал хоть какой-то горстью терпеливой выдержки в запасе, кто умел выжидать и делать расчетливый ход в нужное время и в нужном месте, а не поддаваться зашкаливающим эмоциям, которых вроде бы и не водилось, и которые, преждевременно скапливаясь во всех этих «не было» и бойко выходя из-под контроля, взрывались болезненным шквалом, отметая и доводы рассудка, и всего прочего тоже, вынуждая подчиняться единственно им.
Доведенный до белого кипения, разбесившийся и все еще передушенный непривычным выкашливающим испугом, все еще не знающий, как дышать и как доживать этот день, в который уже не верилось ни в какое господское да лисье возвращение, юноша, покачиваясь – гребаный голод, придавленный и затупленный истерикой, давал о себе знать все навязчивей и навязчивей, – поднялся с колен на ноги и, набрав в грудь пьянящего воздуха, со всей дури взял и ударил по паршивой двери ногой.
Та пошатнулась, но осталась стоически держаться на положенном месте, щуря циклопический глаз-ручку и скаля побитые зубы.
Карп, подняв дыбом шерсть, отпрянул подкинутым мячом, вжимаясь задницей в стену и обнажая желтые оцарапанные клыки. Господь в углу неодобрительно качнул головой, сбросил на пол щепотку пепла, но, оставаясь по-прежнему, по-господнему молчать, разве что немного – совсем чуть-чуть – сжалившись над страждущим отчаянным человечком, поддел кончиками пальцев сдающую оборону древесину, внезапно представившуюся настолько чахлой и настолько едва ли попадавшей в штыки, что Юа, отойдя спиной к обратной стенке коридора, разогнался полутора возможными прыжками и, рыча сквозь зубы, ударил по гребаной деревяшке еще раз, теперь прикладываясь ногой, коленом, плечом и вообще всем – пусть и не особенно внушительным – весом, почти выбивая упрямую дверь из петель: что-то где-то треснуло, щелкнуло, надломилось, но пока еще старалось хвататься за обжитые створки, наотрез отказываясь сдаваться и погибать.
Вопреки ожиданию, что рыбий кошак от подобного бесчинства сбежит, трусливо забившись под кровать или и вовсе махнув на верхние этажи, Карп вдруг подобрался, подтек к двери и, поднявшись на задние бройлерные лапы, принялся со звереющим неистовством скрестись о ту когтями, визжать, завывать и настойчиво коситься на сбитого с толку мрачного мальчишку, одними ополоумевшими глазами требуя, чтобы глупый человек продолжил, чтобы сокрушил врага и открыл проход в джиннову пещеру, в которой ему, возможно, и не стоило бы никогда бывать, но в которой тем не менее продолжали таиться искомые сбившимся с дороги подростком ответы.
Кошачье поведение подбодрило, ударило по струнам нервов умелой лапой-рукой, и Юа, собравшись с силами в последний раз, снова набросился на сдающуюся преграду с разгона и пропитанного злостью удара; поднажал, уперся ногами о плинтусину, надавил руками, играя в опасное перетягивание каната с тем невидимым кошмаром, что налегал с обратной стороны, но…
В конце всех концов победил.
Одержал верх.
Дверь скрипнула, взвизгнула утробным поверженным ревом, раскрыла корячащуюся пасть с выбитыми остатками зубов и, плюясь гнилью, ударившей в нос и едва не согнувшей жилистое тело пополам, выблевала наружу проход, запечатанный в шаткие деревянные ступеньки, теряющиеся в безумной, кромешной, умирающей темноте.
Юа, вроде бы ожидавший, вроде бы стремящийся к этому чертовому исходу, против воли замер: слишком ужасно, слишком зыбко разило изнутри, слишком пугающе выглядела дверь, оставшаяся болтаться лишь на нижней выбитой петельке, слишком гортанно завибрировал Карп, уставившийся снизу вверх в накрытые осенней стылью ноябрьские глаза.
Последний шаг решал все, последний шаг ставил точки над новыми буквами, переиначивая известный миру соломонов алфавит, и Юа, кусая губы, сжимая жилы и перекручивая стирающиеся в прах кости, лишь спустя девять ударов перекаченной крови сумел заставить ноги подчиниться, приблизиться к решающему порогу, а вскинутую руку неуверенно погрузиться в острую, покалывающую иглами, темень, зализавшую кожу ядовитым языком.
Морщась от зловонного душка и плесневелых миазмов, вяло втекающих из низовья в дом, пошарил в потемках рукой, ощупывая линялые трухлявые стены и пытаясь отыскать там выключатель, но выключателя не было, света не было, и Юа, наказав застывшему Карпу сидеть на месте и ждать, теперь еще больше не желая спускаться туда в одиночестве, бросился в комнату, спустя тридцать неполных секунд возвращаясь с зажатым в руке подсвечником на три свечи и тремя же напряженными огненными хвостами, чадящими в сырой воздух дымчатой чернотой.
Свет удлинил тени, свет изменил вещи и даже – на мгновение – выхватил лик растворяющегося в небытие кивнувшего Господа. Свет окрасил Карпа в цвета засаленных тараканами проулков и вылитой с помоями сажи, свет исказил кровью мальчишеские руки и заштриховал пивным янтарем порог да доски, и только густую голодную тьму отпугнуть он не смог.
Не смог, оставляя ту все такой же чернильной, все такой же живой, все такой же кисельной, жаждущей и впитывающей все, что имело глупость в нее погрузиться…
Уэльс, перекосившись, чертыхнулся.
Застыл на половину надтреснутого сердца, быстро-быстро выстукивающего о коробку ребер мрачный тоскливый нуар…
И, подпихнув носком ноги нехотя зашевелившегося Карпа под зад, запуская того впереди себя, с заходящимся дыханием побрел вниз, навстречу тому Чудовищу, что спало здесь, подкормленное щедрой рукой двойственного бесоглазого Рейнхарта.
Ступеней в чертовом месте оказалось больше, чем Юа себе представлял: не один десяток, даже не два, а три с третью, и размах их был неуловимо шире, чем в обычных привычных лестницах – какой-то сантиметр или два лишней накинутой высоты, и юноша то и дело спотыкался, терял равновесие, едва не проваливался в поджидающую внизу бездну, покуда свечи взволнованно трепыхались в руке, а старое гнилое дерево прошлых столетий поскрипывало, разваливалось, иногда даже отлетало одной-другой щепкой, отчего вся конструкция разом напрягалась, шаталась, заставляя хвататься за ненадежные поручни, быстро отдергивать ладонь от ощущения мокрого и скользкого и тут же наваливаться на несущую опору стену, вгрызаясь ногтями в разболтанную временем и водой кладку.
Темнота здесь и впрямь обладала каким-то совершенно неповторимым свойством: сколько Юа ни шел, сколько ни пытался разогнать ее треском неистовствующего пламени, света хватало лишь на крохотный пятачок под его ногами и на то, чтобы оглаживать талым восковым золотом его кожу да то появляющуюся, то исчезающую задницу трусящего впереди прыгучего кота.
Где-то что-то неустанно капало, булькало, текло и журчало, где-то ударяло и подвывало северными пробоинами, и где-то скреблось друг о друга ржавое довоенное железо, пока Уэльс вдруг не одолел лестницу, не сбился со счета на тридцать третьей – или тридцать четвертой – ступени и не остановился, с матом и поднимающимся ужасом ощущая, как его ноги проваливаются в растекшуюся повсюду воду.
В ноздри тут же ударило пыльной каменной сыростью, едкой трухой разложившегося кирпича-бетона, мерзостной вяленой гнилью, спиртом, медицинскими препаратами и чем-то неуловимым еще, чем могло пахнуть только последнее на планете дерьмо, встречи с которым мальчишке все это время столь несдержанно желалось, а желания – разве тебе не говорили, что нужно быть осторожнее, маленький глупый котенок? – все же однажды неминуемо исполнялись, пусть в большинстве случаев и совсем не так, как представлялось-мечталось наивным в своих грезах детям.
Невольно освежившийся и мгновенно промочивший обутые наспех Рейнхартовы слетающие тапки и штанины – вода пока доставала до выступавшей косточки возле щиколотки, – Юа, плюнув на все, поднял над головой свой факел, прищурил глаза и попытался осмотреться, но по-прежнему не видел ровным счетом ничего, кроме развалившейся по углам темени да поблескивающей под ногами мутной жижи, залившей даже не деревянный, а грубый цементный пол.
Царило здесь нечто гиблое, царило здесь то, что преследовало их с Рейном в подземных самхейнских бойлерных, в шахматных переходах Пиковой Королевы, и Юа, невольно вспоминая белый конский череп, хватаясь пальцами за сердце и лихорадочно облизывая губы, продолжая вертеться на пленившем его месте, вдруг, сделав еще с несколько шагов, углядел над собой свисающую нитку – не нитку, но нечто длинное, бесцветное, с железным кольцом на конце и должное – хотя бы во всех приличных кино и книгах – распугивать скучившуюся поблизости нечисть покорно разгорающимся светом…
Если, конечно, не висело оно так дьявольски высоко, чтобы только здоровенный в своем росте Микель, порядком подпрыгнув и подтянувшись, сумел до того достать.
Юа тщетно попрыгал обезумевшим непутевым зайцем, тщетно скребнул зубами друг о друга и едва не выронил из рук подсвечник, мгновенно переступая грань навалившегося на плечи крещеного кошмара – оставаться здесь без света было равносильно погружению в беспамятное сумасшествие, добровольному блужданию в безвыходном тупике и лабиринте, потому что даже пятна более освещенного сумрака из открытой наверху двери отсюда, снизу, не виднелись, и чернь подтекала все ближе и ближе, пытаясь с хлопком сомкнуть когтистые ладони.
Где-то неподалеку шлепал по лужам тонущий Карп, где-то что-то шебуршилось плотной бумагой, и Юа искренне мечтал поверить в славных добрых крыс, за встречу с которыми отдал бы сейчас практически все, что у него и от него оставалось, кроме разве что самого Рейнхарта.
Еще спустя несколько десятков секунд блужданий в проклятой темноте, в быстро подчиняющей себе бесприютности и удушливом непонимании, что ему, черти, вообще делать, Уэльс проделал в первую попавшуюся сторону три с лишним шага и тут же резко запнулся, когда пламень свечи выхватил из мрака деревянный – вроде бы – ящик: достаточно высокий, чтобы послужить временным продолжением не случившегося нужного роста, и достаточно крепкий с виду, чтобы выдержать пятьдесят с крохами килограмм лишнего веса.
Подталкивая ящик коленями и левой рукой, крепко удерживая в правой светильник и ни за что не решаясь тот выпустить из рук даже на минуту, мальчик подтащил свое подвальное приобретение под пошатывающуюся веревку. Разместил, забрался, предварительно ударив ногой и проверив на крепость.
Вскинул голову, протянул руку и дернул, наконец, за чертово кольцо, даже теперь будучи вынужденным подняться на гребаные балерунские пуанты, но все-таки добившись, все-таки оттащив проклятую цепочку, все-таки дождавшись, чтобы лампа, прячущаяся на трехметровой высоте шаткого древесного потолка, щелкнула и вспыхнула мерзостно-красным свечением, заливая все помещение мрачной-мрачной разбрызганной кровью.
Только такой гребаный неизлечимый извращенец, как Рейн, мог повесить в столь пакостном месте, где и без того на каждом шагу попахивало тленом, нечто настолько уродливое и кошмарное, как натриевая красная лампа, к свечению которой еще и напрочь отказывались привыкать глаза, и Юа, проклиная кудлатого идиота на чем только держался сомнительный шаткий свет, долго те растирал, долго моргал и долго снимал с уголков выступившие слезы, ни черта не понимая, отчего муторное хирургическое освещение столь яростно раздражает слизистую и ослепляет зрение, опять и опять вынуждая прозябать в доставшей до тошноты темноте.