Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 98 страниц)
– Мы раздражаемся по пустякам,
Когда задеты чем-нибудь серьезным.
Бывает, палец заболит, и боль
Передается остальному телу.
Наверное, лучше бы Микель и вовсе никогда не слышал голоса этого юноши – так было бы спокойнее и ему самому, и забирающему в плен прелестному созданию, не ведающему пока, что за любые проступки, пусть даже и свершенные сами собой, против не возжелавшей испроситься воли, рано или поздно придется понести наказание.
Тем не менее голос, будто нарочно проверяя на выдержку, которой никто здесь, господи, не обладал, прозвучал, последние шаткие болтики в разрывающейся по швам голове жизнерадостно открутились. Якоря, плеснув благородной виноградной волной, поднялись, паруса распустились, акулы обнажили изголодавшиеся драконовы пасти, и Микель, всем своим нутром воспылавший дичалым полыменем исчерна-пепельной одержимости, как никогда ясно осознал, что ему не просто не нравится, его искренне бесит и этот поганый облик зажравшегося мучителя-Отелло, так по поразительной скудоумной тупости и не научившегося ценить то бесценное, чему мог бы стать осчастливленным единоличным хозяином, и сам этот дрянной актеришка, без всякой на то заслуги находящийся рядом с очаровательным синеглазым мальчишкой. Он бесил его с такой неподъемной силой, что терпение, заранее упаковавшее весь свой небогатый скарб, попросту подорвалось с осточертевшего измыленного места, ворохом распродало упавшие в цене билеты и, помахав на прощение загадочным тюленьим ластом, ушло, развесело напевая под разбитый чьим-то кулаком нос.
Быть может, он бы еще попытался никуда вот так демонстративно не лезть. Быть может, даже сумел бы уговорить себя достоять и досмотреть до все больше и больше раздражающего с каждой новой секундой апогея, прежде чем пытаться сокращать дистанцию между собой и запавшим в опожаренную грудину искушающим созданием, если бы только ублюдок-Отелло, побратавшись с поганцем-Яго, не загорелся, как-то чересчур не по правилам вырвав солидный повествовательный кусок, жаждой неугасимого отмщения, не ворвался бы в спальню собственного дома так, будто был не полноправным супругом, а безродным душегубцем с большой вороватой улицы, и, разбрызгивая вместе со слюной впитанное зловоние чужой навешанной клеветы, не набросился бы, даже не попытавшись ничего прояснить, на свою избранницу с обвинениями в грязной измене, в то время как та – невинная и несведущая девственная ярочка – простодушно готовилась ко сну, бережливо расчесывая опоясавший хрупкую спинку волосяной лоск шестизубым осиновым гребнем.
Микель, очень и очень хорошо знавший, что должно было последовать за нагрянувшей сценой дальше, недобро – кто-то рядом дернулся, чертыхнулся, стараясь в его сторону больше не заглядываться да без промедлений предпочтя переместиться в иной край, где опасных для жизни и общества сумасшедших с перекошенными лицами вроде бы не водилось – осклабился. Отряхнул с пальто налепившийся мокрый порох, неумело заигравшийся в лоскутный снег, беловатые морские разводы и заблудившееся в лацканах одинокое пуховое перо…
После чего, сопровожденный чьим-то случайным, но однозначно одобряющим взвизгом, тут же растаявшим в недоуменно затихшей скучившейся толпе, размашисто шагнул вперед, подтянулся на руках и, оттолкнувшись носками ботинок да хорошенько раскачавшись, с легкой подачи забрался на мгновенно закоченевшую сцену, вдребезги проигнорировав пристроенную с правого бока удобную суфлерскую лесенку.
Мир имел неповторимейшее свойство обрывать щепетильно выстраиваемые человеческие аллюзии, а сами разбитокорытные человечки имели свойсвто раздувать из этого эпосную тигельную драму, прямо как тот же упокоившийся Шекспир, поначалу влюбляющий малолетних дурней одного в другого и еще через одного – в третьего, да отнюдь не лишнего, а потом сам же их убивающий и льющий над все разрастающейся да разрастающейся братской могилкой ржавые слезы нечестного подставного раскаяния. Мир обожал никем не предвиденные головокружительные повороты, останавливающие дыхание виражи и храбрые сольные прыжки до самого морского днища, и только поэтому он разрешил Микелю, обольстительно развернувшемуся на каблуках в ореоле взвившихся длинных пол от бежевого английского пальто, опуститься перед распахнувшим глаза цветочным мальчиком на склоненное в рыцарском поклоне колено, ухватить того за руку и, тлея да разгораясь закравшейся в пылкое нутро бесконтрольной страстью, прижаться губами к внутренней стороне чужой перехваченной ладони, вдыхая никогда прежде не встречаемый запах нежной сливово-яблоневой весны и выдыхая взамен терпкое табачное дыхание завывающей бурановыми дождями прелолетней осени.
Он успел хорошо почувствовать, как потрясенный до глубины души восхитительный юноша оторопело дрогнул, не сумев среагировать как-либо иначе, чем так и остаться пораженно стоять и смотреть-смотреть-смотреть звездными светильниками в поглощающий без остатка низ, когда проснувшиеся зрительные чучела заполошились, загомонили, забегали, смешиваясь с гневливым окриком непонятно где все последнее время прятавшегося опозоренного директора:
– Что вы… кто вам… да что вы себе позволяете?! А ну идите прочь со сцены! Живо! Идите прочь, вам говорят! Вам нельзя сюда! И уж тем более никто не разрешал вам прикасаться к нашим ученикам! Пока мы здесь – чтобы и духу вашего рядом с ними не было, понятно я выражаюсь?!
Краем глаза Микель заметил, что учителишка рыжеволосый, от общих дел как будто бы отстраненный – если он был учителем вообще, конечно, а не затесался в разгар карнавала под тот или иной интригующий шумок от злободневного «нечего делать», – негодования коллеги по несчастью не разделил: ухмыльнулся только уголком припухшего от постоянных пойлоизлияний рта, пригубил из горла зеленой карманной фляги и, преспокойно отвернувшись, отбрел в укромный затененный уголок, принимаясь складывать из черт знает где взятой салфетки, выкрашенной лишайным лакмусом, незатейливую бумажную устрицу.
– Отчего же так сразу раз – и нельзя? – улыбаться Микель умел искусно, лучисто, непорочнейше-удивленно да так непробиваемо нахально, что окружающие частенько терялись. Хотя бы на секунду, две, три… в общем, настолько, чтобы успеть поулыбаться еще, продлевая да преумножая отыгранное на быструю руку время до тех пор, пока на подмогу не приходил козырный лисий хвост, одним-единственным самонадеянным движением стирающий за своим испаряющимся обладателем все видные и не очень воспоминания да следы. – А если я не хочу прочь? И вообще никуда уходить не хочу? Как нам быть тогда? Может, мне тоже охота поучаствовать в вашей маленькой самоотверженной инсценировке, уважаемый сын… кого-то там такого же, кто же спорит, уважаемого, но лично мне, увы, неизвестного, – пробормотав все это с непринужденно-безучастным выражением посмеивающегося, но вместе с тем и капельку предупреждающего лица, отмахнувшись от настойчивого голосового роптания, ответом его явственно оставшегося недовольным, и неуверенного топота вверх по разваливающимся деревянным ступенькам – судя по всему, тутошние хранители порядка да неприкосновенного закона никак не могли взять в толк, что им делать с таким вот затейливым правонарушителем, вроде бы ничего конкретного и не нарушавшим, – Рейнхарт снова всецело обернулся к своему прелестному захваченному трофею, и сделал это как нельзя вовремя, чтобы поспеть понять да прикинуть: цветочный японский мальчик, кажется, начал оправляться, осмысливать произошедшее и потихоньку приходить в себя, глазея на приютившегося в коленях дракона, бесстыдно нацепившего на себя обкусанные рыцаревы латы, уже совсем другим взглядом.
Прищурил вот, медленно и совращающе, делая так то ли специально, то ли все-таки нет, хоть и в последнее верилось с трудом, проведя розовым язычком по тонким поджатым губкам, заострившиеся до кошачьих щелочек занебесные глаза. Затем, постояв так с немного да попронизывав осмелившегося покуситься на неприступное ублюдка, эти же одичалые да озверевшие глаза распахнул обратно, заставив повторно влюбиться еще и легковесным взлетом запутанных кедровых ресниц…
Еще чуть позже, очнувшись окончательно, пылкий, но капельку медлительный гривастый принц вдруг резко подался назад, отшатнулся, грубым рывком высвободив добровольно отпущенную оцелованную руку, с ошалелым замыкающимся бешенством вытаращился на позволившего себе слишком многое высоченного кудрявого приблудка и, прикусив спесиво-блеклый рот, наверняка такой бледный лишь потому, что не успел вкусить дарующих наслаждение франкских поцелуев, давясь застревающими в горле перебивающимися проклятиями, осатанело зарычал:
– Вы… Ты…! Ублюдок недоделанный! Какого хера ты вытворяешь?! Какого хера ты вообще здесь уду… – милый, славный, благоухающий напудренными сиреневыми пустошами мальчик, к сожалению, не договорил.
Никто, надо заметить, не договорил бы, когда потерявший последний стыд – право, непорочному юноше-букетику только предстояло узнать, что никуда сумасшедший лисошкурый похититель того не терял, а вообще его, в принципе, не имел – незнакомец с округлой родинкой-бинди под нижним веком левого солнечного глаза, со смуглой напомаженной кожей и леопардовыми желтыми радужками, хищно оскалив губы, настойчиво потянулся следом, не давая в сущности никуда уйти, внушительно возвысился на целую, если не больше, голову, уставился с подступающим и пугающим ликующим помешательством и, делая неожиданный резкий выпад, снова перехватил за сведенную в спазме немощную руку, грубым толчком тесно-тесно привлекая к себе забившееся в панике, негодовании и полнейшей растерянности беспомощное тело.
– Выходит, ротик у тебя вовсе не такой уж и непорочный, как мне, твоими же чарами ослепленному, изначально подумалось, прекрасная моя Дездемона… Но, спешу тебя успокоить, это и к лучшему – в конце концов, я не окажусь таким уж прелюбодейным извергом, если постараюсь обучить его и немножечко… иным, пусть о тех в скучном приличном обществе и не принято заговаривать, премудростям. Разве же не замечательно, моя ты строптивая красота?
Нет, ничего и близко замечательного по сугубо пуританскому мнению взрывчатого разозленного юнца, который, как показала ознакомительная практика, просто-таки категорически, поражая и потрясая этой своей наивной простодушной прямотой, не умел понимать шуток, в выданных им словах, разумеется, не наблюдалось.
Отнюдь не до конца разгадав кощунственный смысл услышанного, но сойдясь с самим собой на том, что ничего хорошего чокнутый кучерявый человек не мог сказать по определению, воинственный маленький викинг с далекой восточной планеты вновь забился в его руках, просаживая сорванный до хрипа голосок, и даже засыпал весьма красноречивыми, хоть и строго на любителя, коим Микель Дождесерд, увы, не являлся, этакими донельзя интимными, с завуалированным переходом на конкретные смугломордые личности, ругательствами:
– Да отпусти ты уже! Отпусти, ты, сволочь! Сраный поганый ублюдок! Урод паршивый! Отпусти! Или я, клянусь тебе…
– В чем-чем ты мне там собрался поклясться, золотце? – с ощущением упоительной властной сладости – мальчик был, безусловно, дерзким, неприрученным, вертлявым, даже близко не натасканным ни на какого рода промывающие мозги общественные приличия, но, вопреки всем своим потугам, справиться с ним мог и не мечтать – и сумасшедшего тактильного голода, охватившего все тело разом, с пугающей, должно быть, улыбкой поинтересовался Микель. – В том страшном, кошмарнейшем просто – видишь, я уже весь трепещу? – обещании, что отдавишь босыми пятками мне все ноги? Но они, к сожалению, обуты, миледи, а кожа на ботинки нынче идет, знаете ли, хорошая, годная, прочная… Слыхали когда-нибудь о бедных северных оленях, чьи шкурки столь печально уходят в зловредный промышленный расход? И потом, уж простите за честность, вами с вашей… комплекцией я мог бы жонглировать на весу одной рукой, куда уж говорить о том, чтобы причинить мне дискомфорт этими очаровательными кроличьими прыжками… лапками… И как вас только выпускают на улицу, чудесная моя королева? Право, по моему скромному разумению, вам жизненно необходим надлежащий эскорт, дабы не оказаться сброшенными в пучины только и думающего, как бы заполучить вас, злокозненного старика-океана. Ну, будет вам! Что же вы все так бьетесь да бьетесь, словно я вас есть собрался? Не собрался, поверьте. По крайней мере, вовсе не в том смысле, в котором вам может показаться. Я всего лишь…
Безнаказанный и лётный триумф Рейнхарта, расплывающийся от хмельной головы к охмелевающему телу, с какого-то немыслимого черта осмелился прервать напрочь позабытый бесовской Отелло, не вовремя пробудившийся от этого своего летаргического сна. Нарывающийся приподнятый голос, нарывающийся буравящий взгляд, нарывающееся отвращение к представленной ситуации, наконец-то во всей оголенной полноте прояснившейся для помрачневших недоростковых мозгов – Микель, к собственному нежеланию, видел и чуял их спиной, эти его глаза, эти стиснутые ужимки, пульсирующие посиневшие жилы, решительную потребность в немедленной кровопролитной драке глупого потешного щенка, додумавшегося бросить вызов не кому-нибудь, а опытному матерому волку, привыкшему раскусывать такую вот обнаглевшую мелюзгу с одного надрыва пропахших мясом да кишками зубов.
– Отпусти Дездемону, – не криком, а пока еще тихим, но советующим благоразумно подчиниться шепотом рыкнул экзотический белокожий мавр. – Отпусти ее немедленно, слышишь? Руки от нее свои грязные убери! Сейчас же!
Микель, удрученно принявший к сведению тот неприятный факт, что именно этот вот наотрез не принимаемый всерьез индивидуум, страдающий альбиносной витилиговой горячкой, не даст сотворить ему грандиознейшего похищения во имя любви да мира во всем мире, печально вздохнул. Окинул брезгливым взглядом изрядно оживившуюся толпу, незаметно, но внушительно прибавившую в выползших прямиком из-под земли переговаривающихся зрителях. Приметил, что от вмешательства надрывающегося щупленького мавра и гитлероватый усатый директор, и заставляющий невольно передергиваться плоскорожий китаец в белой французской шапочке как-то так сразу приостановили нехитрые поползновения к главенствующей сцене, позамирав возле изголовья задумчиво поскрипывающей лесенки – видно, слишком уж сильно не хотели брать на любимых себя клеймо внештатного позора и понадеялись, что доблестносердный ученичок, дослужившийся до врученной в спичечные лапы царской роли, как-нибудь вывернется да ситуацию ненароком исправит, за что, разумеется – где-нибудь за кулисами и чужими нахохленными спинами, – окажется похвально вознагражден.
Порядком рехнувшегося – всем так почему-то всегда ошибочно представлялось, а могли бы, между прочим, разнообразия ради и уточнить – Микеля, конечно, никто так просто отпускать уже не собирался: в тюрьму, стало быть, не заберут, но вот позвать на разъяснительные беседы и замучить долгой нудной проповедью на тему «если нечем заняться – найдите себе работу и прекратите вдыхать и пить то, что вы там вдыхаете и пьете» – еще как позовут. Не в первый, ежели вдруг, раз: как только закончится крушащееся сквозь пальцы представление – так и заберут позовут, если, впрочем, он сам не окажется настолько ответственным, зрелым и раскаявшимся в страшной содеянной погрешности и не уберется к тому времени куда-нибудь подальше, оставив в покое и печальную красотку-Дездемону, и прочих – скачущих да зачем-то все дрыгающихся туда и сюда – беззащитных детишек.
– А вы, однако, удивительно заторможенный тип, забавный седенький… юноша, – вроде бы с обворожительно приветливой, но сугубо притворной улыбкой выдохнул Рейнхарт, рассматривая снисходительно-презрительными глазами посеребренного ранним временем напыжившегося мавра. – И удивительно бледный да какой-то весь… европеизированный для вашей коренной… национальности, мой дорогой… недруг, назовем вас, допустим, так. О чем, позвольте, вы там должны были спросить, но отчего-то не спросили? Молилась ли наша проказница-Дездемона на грядущий сон? А, позвольте узнать, зачем ей кому-нибудь молиться, если уснуть вы ей не планируете позволять все равно? Уж мне-то хорошо об этом известно, так что, убедительно вас прошу, оставим все эти лицемерные притворства в стороне.
Седовласый на время притих – одну, пять, десять секунд, то ли пытаясь в который раз осмыслить, что этот непредсказуемый, но скользкий и буйнопомешанный человек имел в виду, то ли все прекрасно понимая, а тратя уходящие стрелки исключительно на то, чтобы собраться с собственным весомым ответом. Правда, так и не осмыслив и ни с чем особенным, видимо, не собравшись, в итоге просто тряхнул пустоватой головой, прогоняя все лишнее, что осмелилось потревожить закромки святейше-пустого тинэйджерского рассудка, прочь.
Настороженно и чутко, ступая резковато, но твердо, подобрался на несколько – страх отважным рыцарям неведом, когда дело касается похищенных презренными ящерами розовых принцесс, или как там говорят? – шагов ближе и, снимая с пояса бутафорскую саблю, вдруг сделал той витиеватый, не сразу замеченный Рейнхартом выпад, неким неуловимым, но, черт бы его побрал, талантливым движением приставляя ни разу не острое острие к горлу пришлого мужчины, в лихорадке ударившего в кровь адреналина прищурившего мгновенно почерневшие глаза.
– Я же сказал тебе отпустить его, чертов выродок! Разожми свои поганые лапы и отпусти то, что трогать тебе никто не позволял! Быстро! В третий раз я повторять не буду.
Микелю мимолетом подумалось, что все здешние учителишки, продолжающие и продолжающие толпиться внизу запутавшимся в переплетенных копытах бараньим табунцом, представляли из себя явление редкостно непроходимого идиотизма, если так и продолжали верить, будто звездный ученичок действительно что-то там старался играть да имитировать ради сохранения знойной директорской чести или никем пока не обещанных школьных привилегий. Заботился он только об интересах собственных, и милое «она», нисколько не стесняясь и не таясь, плавно и незаметно перетекло в такое же милое, но уже чуть более искреннее «он», вместе со свирепым рыком выпотрошенное из незапятнанных младенческих уст, и теперь, перешитое и переповторенное сонмом ленивых голосов, среди которых нашлись даже те, кто не успел догадаться о половой принадлежности дивной светозарной девы самостоятельно, ползало по хихикающей под дождем публике.
– Да вы, я погляжу, настроены серьезно, бойкий молодой человек, – одобрительно, хоть настойчивый малец ему и до тошноты не нравился, хмыкнул Микель. Поудобнее перехватил вяло барахтающуюся малышку-Дездемону – резким болезненным ударом зажал той локтем горло, а другой рукой стиснул вновь перехваченные запястья, лишая потенциальной потуги все немножечко подпортить и попытаться непредвиденным образом сбежать. – Но объясните-ка мне – да и самому себе, к слову, тоже, – к чему бы все это нужно? К чему нам с вами дуэль, если наша прелестная баловница робеет в моих объятиях так тихо, будто есть самая кроткая на свете мышка, и совсем не жаждет никуда из них уходить?
– Кончай придуриваться, ты! – неожиданно – ревновал он самой чуточкой больше, чем Рейнхарту хотелось бы думать – злостно рявкнул засекундно распалившийся венецианский мальчишка, наступая еще на один шаг и непроизвольно заставляя этим самым попятиться: шпага его, безусловно, ничего общего со шпагой настоящей, секущей и снимающей болтливые головы с перерезанных шей, не имела, и тем не менее держался малолетний хам с ней настолько хорошо, что тело, отмахнувшись от греха подальше, двигалось само, подчиняясь охватывающим по рукам и ногам правилам раздражающей, вбитой в глотку чужим волевым хотением, блефующей игры в напрягающем духе famous cabaret. – Попробуй только вернуть этой мышке свободу, и она живо покажет тебе, насколько и как «робеет» перед тобой!
От этих его глупонаивных словоизречений можно было бы даже попробовать позабавиться и рассмеяться в самое супостатое лицо, не неси они в себе столь гадостно-липкий подтекст, намеренно вложенный чертовым молодым стариком в каждый из выплюнутых звуков: он, чего нельзя было сказать о Микеле, слишком хорошо знал нежного цветочного юношу. Во всяком случае, много-много лучше Дождесердного, чтобы столь самоуверенно разбрасываться за чужие уста и безнаказанными угрозами, и задевающими насмешками, и злящими до костей обещаниями.
– Но я ведь не зажимал нашей маленькой стихшей мышке рта, разве же это укрылось от вашего ослепленного яростью взора? Горлышко – да, я позволил себе поиграться с его нежным стебельком, но покушаться на святыню святых… Право, делать этого не стал бы даже такой негодяй, как я, – холодно, как подтаивающий гренландский ледник, бросил Микель, крепче пережимая злополучную шейку действительно прекратившего биться, но ощутимо напрягшегося в каждой своей жилке юнца. – С этой стороны она свободна, как ветер, и имеет возможность высказать мне все, что только придет на светлый ангельский ум. Так почему же муза нашего спора даже не пытается обругать меня, если ей, как вы выражаетесь, настолько претит мое общество, и она так невыносимо сильно жаждет вернуться обратно под ваш… покров?
Вопреки брошенной во все больше и больше бесящую морду пыли, Микель прекрасно понимал, что именно движело захваченным немотствующим сокровищем: быстро смекнув, что чужого напора ему вручную не побороть и что вопить на распутного пришлеца-похитителя сейчас бесполезно, горделивый мальчик попросту не захотел лишний раз позориться и, погрузившись в уникальное природное смирение, о наличии которого как будто бы не догадывался даже сам, просто и тихо выжидал момента, когда сможет сотворить некую подлянку и так или иначе освободиться, сполна отомстив за причиненное на скопившихся глазах унижение.
Мавр – быть может, и он тоже пренеприятнейшую обстановку оценивал трезвее, чем надеялось мучимому захлопывающимся тупиком Микелю – на сей раз не ответил; лишь принял боевую стойку, сощурил, прикидывая расстояние и возможности, глаза и, нервозно облизнув нижнюю губу, выбросил чересчур обученную клинковую подсечку, от которой мужчина, проявив никем не жданную ловкость, предпочел незамедлительно увернуться.
– Шпага у вас, конечно, деревянная, но… Не могло ли так получиться, что вы, прежде чем взять ее в руки, ненароком обучались забытому искусству фехтования, мой юный недруг? – недовольно протянул отступивший еще на два танцующих шага раздраженный португалец, встречаясь с заострившейся потемневшей сталью внимательных неприятельских зрачков…
И только потом вдруг заметил то, что поставило на вмиг улетучившемся терпении и выжимаемом из последних сил миролюбии просигналившую красную точку: мальчик в его руках, скосив растрепанный чертополоший взор, смотрел на недобитого Отелло с угадываемой без лишних вопросов смесью из любопытства и плохо прикрытого интереса, как будто бы целиком и полностью игнорируя присутствие касающегося Рейнхарта, как будто бы всецело предпочитая сейчас того, другого, хоть и еще только что – какими-то считанными минутами ранее – мастерски делал вид, что и знать его, неотесанного да навязанного бездарного болвана, не знает.
Что-то в горячей, полыхающей нисиросскими вулканами южной груди – то, что нашептывало, что хорошие мальчики не забивают едкими обидными гвоздями на самом деле очень и очень ранимых запястий и не ведут себя так, словно восхваленно-хорошего в них и не осталось вовсе – сорвалось, скукожилось, покрылось с ревом изрыгнутым рыжим пеплом и чадящей жидкой смертью наварной коррозией, после чего, сойдясь просыпавшимися углистыми сколами на угрожающих драных визгах, изорвавших все легкие и всю кровь, бесповоротно обернулось затравленной искаженной злостью.
– Я, признаюсь, чувствую себя несколько неловко, играя в унизительные детские игры с недоросшим простачком-из-школы, когда сам являюсь давно уже переросшим всю эту петушиную чепуху солидным взрослым мужчиной, но, раз уж ты столь настоятельно требуешь моего внимания, бледнокожий мсье Отелло… Пожалуй, я все же соглашусь преподнести тебе некоторый урок. Смотри и запоминай, как нужно обращаться со своей – пусть она и ни разу не принадлежит тебе и принадлежать, предупреждаю, никогда не будет – партией, мой недалекий бестолковый ненавистник, – процедив это сквозь пожар да клокочущий порох, Микель удрученно и тоскливо выдохнул, предчувствуя горечь близящейся – пусть и кратчайше временной, но оттого не менее болезненной – утраты.
Покосился на захваченного лепесткового юнца, точно так же косящегося на него в ответ. Нехотя разжал руки и, оставив в пальцах лишь одно нежное сиреневое запястье, пока еще скованное легкой и скромной угрозой последующего перелома от чересчур прыткого мальчишеского телодвижения, вновь опустился перед истерзанной Дездемоной на колени, заглядывая снизу вверх в перекошенное злобой, непониманием и стыдом божественно-желанное подснежниковое лицо.
– Когда захочешь, охладев ко мне,
Предать меня насмешке и презренью,
Я на твоей останусь стороне
И честь твою не опорочу тенью.
Отлично зная каждый свой порок,
Я рассказать могу такую повесть,
Что навсегда сниму с тебя упрек,
Запятнанную оправдаю совесть.
И буду благодарен я судьбе:
Пускай в борьбе терплю я неудачу,
Но честь победы приношу тебе
И дважды обретаю все, что трачу.
Готов я жертвой быть неправоты,
Чтоб только правой оказалась ты.
Вышептав подобострастным эпосом все, что бурлило в оборотнической душе, он ненадолго умолк, прижался высоким горячим лбом к распахнутой бархатной ладони добытого, но снова ускользающего ланселотовым призраком рокового дарования. Понежив торжественную тишину с еще несколько утекающих секунд, тихо и гулко, чтобы услышал один только шиповничий мальчик и подобравшиеся слишком близко посторонние твари, задумчиво проговорил вновь:
– Каюсь перед тобой, красота моя, что совершенно не припоминаю, откуда взяты эти строки, но и их тоже, уверен, когдато написал наш знаменательный дядюшка Уилли, иногда все же могущий – всякое хотение творит чудеса, видишь? – сочинить и кое-что на редкость ладное. Пожалуй, вот с ними я охотно соглашусь и даже рискну посвятить их тебе, прекрасный незабудковый мальчишка… Что же ты так на меня смотришь и не говоришь ни единого слова, судьба моя? Не нравится, как я к тебе обратился? Неужто тебе больше по вкусу забавы… иного рода, поэтому ты и нарядился в это… некрасиво ворующее твои почести, уж прости меня за вульгарную откровенность, женошитое тряпье? Быть может, тебе и впрямь нравится зваться девицей, о изумительная ты Дездемона, и не улыбается быть тем, кем ты сотворен железной прихотью дальновидного небесного господина? – чуть озадачился, но не слишком-то растерялся находчивый по жизни, быстро свыкающийся, приспосабливающийся, ловко перебирающий все приходящие на ум варианты, с рассветной ясностью улыбающийся господин Дождливое Сердце. – Признаюсь, мне гораздо больше по душе видеть тебя обаятельным соблазнительным мальчиком и обращаться к тебе, чудный ты мой бутон, соответственно, но если ты вдруг пожелаешь…
– Закрой… – впервые за долгие-долгие надтреснутые минуты истосковавшегося ожидания проговорил – совсем ведь, кажется, клещами из себя вытащил, сумасбродно вскрыв закровившееся надруганное нутро – чуть-чуть запутавшийся язычком, но ярче яркого всполошившийся золистыми штормами беспощадных глаз дикий северный цветок. – Закрой… ся, сволочь….
Проговорил – вернее даже прошептал – он это так тихо, что Микель, пусть и искренне обрадованный капелькой снизошедшего выпрошенного внимания, пусть и трижды заранее уверенный, что все равно ничего доброго от маленькой колкой гризетки не услышит, тщетно напрягши подведший слух, разочарованно, виновато опуская ресницы и веки, признался:
– Позволь тебя переспросить, моя милая росистая королева цветущих майских садов: твой язычок звучит столь чисто для меня, что мои грязные уши не сумели разобрать попросту ни слова из дивного его наречия…
Может, мальчик на него за такое вот вящее непочтение взял и заслуженно разобиделся. Может, избавившись от незаметно наброшенных на шею пут, просто с концами пришел в себя – надо заметить, они все здесь, хоть и приравнивать до чрезвычайности не хотелось, за происходящим каждый в своем ключе так или иначе не поспевали. Может, увидев не замеченную Рейнхартом лазейку, даже отыскал этот свой долгожданный шанс возвращения на завывающую степными тайфунами волю, но, как бы там ни было, отдернулось от него восхитительное сливовое создание так прытко и так преждевременно, что Микель, чьи бесстыжие импровизированные сценарии привлекали все больше и больше стороннего внимания, на сей раз удерживать его не стал; вкусив ударившей в голову терпкой ничейности, в полной мере осознав, что никто и ничто его более не связывает, ликующий озлобленным оскалом цветок отпрянул на несколько статных прыжков, взъерошился, будто с добрую неделю проморенный голодом излинявший да скукожившийся воробей. Тяжело дыша – так, чтобы пар из раскрытого ротика выбивался огнедышащими серными клубами – и косясь на всех вокруг взбешенным очумевшим взглядом загнанного на вспененное мыло жеребца, прокричал хриплым рыком, близким уже вовсе не к недавней панике, а к полноценной затепливающейся истерике:
– Пасть закрыть я тебе говорю, псих чертов! Захлопни свой вшивый рот и не смей молоть мне всей этой похабной хероты! Ты совсем двинутый или что?! Только попробуй еще раз назвать меня бабой! Мне что тебе, хуй показать нужно, чтобы до тебя, наконец, дошло?! Что за… что за…
Кажется, ему критически не хватало слов.
Нет, вовсе даже не «кажется» – с речью у заикающегося, проглатывающего все больше и больше слов мальчика действительно, если верить не несущим никакой смысловой нагрузки звукам, все оказалось весьма и весьма плачевно. Микелю, частично желающему сказать, что, конечно, на предложенный «хуй» он бы с преогромным удовольствием посмотрел – и не только бы, собственно, посмотрел, – даже почудилось, будто в какой-то момент – разобрать помешали заголосившие ублюдки во главе с объединившимся с Гиммлером выбеленным Отелло – мальчик перешел на бранный английский, дающийся ему не в пример лучше: только где-то здесь до мужчины дошло, что цветочный исландский и впрямь попахивал сырым невыделанным акцентом, лишенными всякого воображения контужеными словечками общедоступного справочного назначения и исковерканными певучими дифтонгами, ни разу должным образом не пропетыми и расставленными, в общем-то, как попало.