Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 98 страниц)
Когда Уэльс закончил, сигарета в зубах мужчины тактично свалилась на пол, во второй раз на дню задымилась смогом и вновь подожженным ковром; в медовых склерах появилось истинное обожание, за которым Юа, хмыкнув да примирительно потрепав кошка по загривку, развернулся и возвратился обратно к обласканному счастливчику-Коту, принимаясь и дальше отдраивать его чешую.
– Ну что? Теперь будешь его, наконец, стирать, а не жаловаться, дурное же ты Тупейшество? – с циничной насмешкой отфыркнулся юнец, и Рейнхарт…
Рейнхарт, только и способный, что покоренно кивнуть, послушно вернулся на свое место.
Пододвинул деревянный бочонок поближе к юнцу, уселся тоже поближе и, погрузив отчаянно завопившего кота в горячую воду, удерживая на плаву одну только пучеглазую голову, низким севшим баритоном – как у волка перед облюбованной волчицей – с уважением и раболепием проговорил:
– Я, как бы это сказать, душа моя, в восхищении от твоей тонкой жестокости… Это было, знаешь ли, незабываемо, и я понятия не имею, как мне теперь перевести пыл и успокоить пробудившееся сердце… тело… все вместе… Если бы ты вдруг не возражал, я…
Ненасытный, жадный и непомерный, он, облизывая губы и сглатывая слюну, потянулся к мальчишескому плечу. Отерся о то щекой, поднялся выше, касаясь зубами кончика воротника и осторожно тот оттягивая. Рыча, уже почти сполз на колени, когда Юа, обдав из-под челки злобствующим взглядом, продемонстрировал недовольный оскал и, шикнув, велел придурку убираться на чертову табуретку:
– Да пошел же ты прочь! Возражаю я! Возражаю! Сядь и займись этим тупым котом, пока я занимаюсь твоей дурной рыбиной! Неужели так тяжело подождать?! Я же сказал, что ты все утро ко мне лез! И до этого – всю ночь! И до этого – весь гребаный вчерашний день… Не говоря уже о том, что произошло до! Ты совсем из ума выжил, скажи мне? Хочешь, чтобы я сдох тупо из-за того, что у тебя вечно член чешется?
Говорил он, конечно же, в шутку – оба знали, что мальчиком Юа, вопреки видимой инфантильности, был крепким и выносливым, – но…
Но тем не менее эффект его слова возымели практически молниеносный: Рейнхарт, моментально прекратив домогаться, выпрямился, с солидной провинившейся серьезностью ухватился за кошачью шерсть и, что-то там под нос сдавленно бормоча, принялся терпеливо водить по той потрепанной промыленной мочалкой, стараясь уворачиваться от кусачих клыков несчастного повязанного пленника, который теперь только и мог, что вопить заводской сиреной, выхлестывать хвостом из бочки воду и пытаться цапнуть зазевавшегося мужчину за палец.
Следующие минут десять прошли молча: Юа медленно подбирался к рыбьему хвосту, а Микель, играя в утопленника и антиспасителя, который умел гулять пальцами по воде, то окунал, то вновь вытаскивал на воздух орущую кошку, пока за окнами бушевали ветра, стекла звенели и трещали, дерево скрипело, а по крыше бегали призрачные лапы невидимых ветровых духов, исторгающих немножечко леденящие печенку завывания.
На минуте одиннадцатой Микель Рейнхарт, достигнув отпущенного предела и растеряв все навыки нахождения какой-либо забавы без участия милого сердцу мальчишки, снова устремил на того большие обнадеженные глаза, лучащиеся радостью уже из-за одного того, что могли безнаказанно глядеть на прелестное цветочное творение в гриве прекрасных ночных локонов.
– Знаешь, душа моя, а ведь у меня, если подумать, никогда не было близких отношений с животными.
Уэльс недоверчиво на него скосился, всеми силами как будто выискивая, за что бы ухватиться и что бы подозрительное в лисьих словах откопать, но, потерпев озадачившую неудачу, лишь тихо и неуверенно произнес:
– В смысле?
– А в самом прямом, – донельзя счастливый, что его, наконец, заметили, господин хаукарль разом окунул до самого днища измученного кота, продержал его там чересчур долго и, получив по рукам от мальчишки, немедленно велящего развязать да уже выпустить несчастную зверюгу, не менее счастливо взявшись за новое поручение, продолжил вдохновенно чесать языком: – У меня самого их никогда не водилось, домашних животных то есть: в трущобах я практически уродился, прокорпел в них неполные двадцать лет своей жизни, и хотя в детстве хотелось обзавестись собакой там или какой-нибудь потешной игуаной, в итоге так ничего и не получилось.
– Потому что не было денег? Или не разрешали? За тобой же кто-то должен был приглядывать? – неожиданно понимающе отозвался Юа, невольно напоминая забывшемуся мужчине, что и сам-то восточный мальчик, по сути, рос в тех же непригодных серых условиях, что и он.
– Все вместе, – с обычной своей искренностью признался Микель. Развязал на кошачьих лапах узел, на всякий случай придавив вшивую кошку ногой к полу. Осторожно и медленно ту отнял, другой ногой тут же отвешивая пинка куда как прежде, чем озлобленная жирная фурия умудрится наброситься на него с диким мявом. Фурия пролетела через половину комнаты, врезалась башкой в переселенное на пол чучело миньона. Прошипела, изогнула дугой спину, но, испугавшись злополучной, придвинутой навстречу лисом бочки, нехотя попятилась и, продолжая завывать, скрылась в домашних потемках, срывая с губ Рейнхарта запоздавшее, но лишенное всякого сожаления: – Опа… А протереть-то я его и забыл. Ну, ничего, не сдохнет. Так о чем это я, юноша?
– О животных, которых у тебя, к счастью, не было… – мрачно процедил Уэльс.
– А… действительно. Но почему это к счастью, золотое ты мое существо?
– Потому что ты бы их нахер угробил. Или сам бы угробился, – огрызнулся Юа, стараясь не смотреть в сторону мужчины, но чувствуя, как тот, избавленный от необходимости мучиться с ненавистным кошаком, слезает со стула и подползает все ближе да ближе, чтобы… Чтобы, мать его, устроиться в ногах, рассесться на полу и, ухватившись за мальчишеский подол, приняться игриво тем вертеть, чуточку приподнимая и скользя ладонями по стройным голеням, тут же заменяя касания рук на поцелуи и мокрые дорожки горячим языком. – Что, черт возьми, ты опять вытворяешь?! – предчувствуя еще одно гребаное домогательство, взвыл юноша, уже искренне не понимая, откуда в его собственном теле, готовом развалиться пластом, столько терпения и столько отзывчивости, чтобы снова зажечь огоньком пах и невольно прикрыть глаза, когда чужая ладонь, потанцевав по острой коленке, неотступно потекла выше, принимаясь бесстыже пощипывать внутреннюю сторону бедра.
– Ну позволь мне хотя бы эту маленькую невинную шалость, радость моя… – с придыханием и присвистом прошептали заколдованные губы Чудовища-извращенца, и Юа, ненароком заглянувший в пьяное его лицо, как никогда четко осознал – никакой маленькой невинной шалостью это все никогда и ни за что уже не обойдется, можно даже не пытаться его смешить, все равно не рассмеется. Рейнхарт тем временем потянулся выше, пролез между обожаемых ног и, облизывая губы, принялся осыпать невесомыми приятными поцелуями бедра да коленки, отчего сердце закололось чаще, а дурной Кот, ударив давно, в общем-то, очищенным хвостом, выскользнул из пальцев, с брызгами и плеском плюхнувшись обратно в свою кадку. – Я всего лишь доставлю тебе немного безобидного удовольствия, плоть моя. Совсем чуть-чуть… маленького… шального… удовольствия…
Когда этот идиот вдруг поднырнул дальше, на миг касаясь щекочущими волосами живота, а языком – опять и опять поднимающегося пениса, Юа едва не прокричал.
В дикой гонке за ускользающим и сводящим с ума, ухватился дрогнувшими пальцами за лисью рубашку, крепко стиснул ту в ногтях, закусывая губы и душа в них готовый вот-вот сорваться стон…
А потом ощутил, как мужчина, игриво спускаясь вниз, принялся повторно покрывать поверхностными поцелуями его ноги, оглаживать лодыжки и щиколотки, щекотать между пальцами, позволяя напряжению отступить, а лёгким – уже свободнее выдохнуть.
– Черт с тобой… – дрожащими губами смиренно пробормотал он, не находя для нервных пальцев места лучшего, чем разлохмаченная лисья макушка, в которой те, поерзав да похватавшись за всякие отдельные прядки, и устроились, неторопливо и плавно поглаживая, покуда сам желтозверый лис отзывался томительным благодарным мурлыканьем. – Только веди уже себя прилично, придурок…
Придурок, конечно же, послушно кивнул, послушно притерся и, уткнувшись вдруг лбом да носом в мальчишеские коленки, тихо-тихо заговорил, поочередно и в промежутках покрывая шелковистую, покрытую синяками кожу баюкающими поцелуями:
– Одними своими потугами сапиенсу, как ты понимаешь, при определенных условиях ни за что не выкрутиться, дитя мое: если первые годы он не способен всего лишь самостоятельно передвигаться, то с дальнейшим развитием долгожданных конечностей его проблема начинает давать куда как более глубокие безнадежные корни, и человек теряет тривиальную возможность соображать. Перспектива печальная, а в детстве, надо признать, еще и самоубийственная…
– И к чему ты это все? – хмурясь и снова-снова-снова недоумевая, что творится в этой вот взъерошенной непостижимой голове, с осторожностью спросил Уэльс, продолжая неторопливо возиться в переливающихся волнистых волосах: слишком редко он гладил Микеля, слишком редко позволял себе его коснуться, запомнить и изучить, и сейчас невольно ловил себя на постыдном желании всеми возможными способами продлить эту чертову беседу, чтобы только побыть вот так подольше, покуда мужчина был настолько занят погружениями в прошлогодние снега, что даже не замечал, кажется, его вольничьих махинаций.
– А к тому, мой дивный аленький цветочек, что опекун у меня, конечно же, водился, – с безобидной насмешкой фыркнул Рейнхарт. Поерзал, поластился о жеребячье колено и, прикрыв глаза да поглубже глотнув нежного мальчишеского аромата, продолжил очередной свой рассказ, вместе с тем все играясь да играясь ночнушным подолом в задумчивых музыкальных кистях: – Разумеется – хотя, возможно, и не разумеется, и не всем вот так везет, – прямо-таки в трущобные помойки достопочтимые родители меня не вышвырнули: и вроде как перед Господом Богом совестно – а они, помнилось да говорилось, были у меня шибко набожными, – и вроде как собственная совесть бы потянула ко дну, а не к райским садам… В любом случае в трущобах той самой Филадельфии обывал некий дядюшка Алонсо, являющийся одновременно местным ярлом да трефовой мелочью, чьи поступки, сдается мне, испокон веку были озарены да благословенны печальным призраком дедули Фрейда – на кой уж ты нас покинул. Аминь. Кстати, весьма и весьма жаль, что покинул: у меня, солнышко, бытовала когдато еще и такая мечта – повстречать нашего милашку Зигги в крепком уме и слабом здравии, дабы выслушать все то хорошее, что он непременно обо мне скажет. Прямо хоть в некрофилы… некроманты… подавайся, честное слово. Или дуй к этим, как их… спиритуалистам, вот.
Юа, едва-едва поспевающий за путеводной ниткой чужой болтовни, непонимающе наморщил лоб, когда Рейнхарт, в несколько раз усложнив задачу, попытался этой своей шаловливой лапой забраться не просто между ног, но еще и между ягодиц, поддевая мизинцем сжавшиеся половинки и пытаясь куда-то там пролезть да что-то – со всех сторон паршивое – сделать.
– Эй! – ощерившись, мальчик поспешно перехватил блудливую руку. Сжал жаркое пульсирующее запястье. Угрожающе прошелся по тому когтями и, встретившись глаза в глаза с невинными лунными бляшками, покрытыми поволокой, нехотя выпустил ту обратно на волю, как только сообразил, что лисий сын, собственно, полностью доволен и таким обращением: главное, что цветочный детеныш вообще касался да заговаривал с ним, слушал и демонстрировал очаровательные нестриженные зубки, а уж в какую обертку он это предпочитал запрятывать – дело маловажное да десятое.
– Да что же ты у меня такая нервная, прелестная моя Дездемона? – игриво прищурилась кудлатая зараза, постукивая о верхнее небо кончиком дразнящегося языка. – Быть может, мне стоит отварить для тебя настойку из старой доброй ромашки? Валерианы? Дикой календулы? Апельсина, трех ложек меда, имбиря и корицы, посыпав сверху тертым грейпфрутовым семечком? Если что, мне знакомо их много – колдовских настоек, спасающих от расшатавшейся или и вовсе неокрепшей, но всеми способами пытающейся посодействовать в погибели психики.
– На себе, что ли, практикуешь, психопат несчастный? – озлобленно фыркнул Юа, воспринимая это вот – дурашливое или нет – предложение как нечто личное, без сомнения оскорбительное и крайне, крайне унижающее его и в своих собственных, и в хищных волчарых глазах.
Ему действительно хотелось послушать о чем-нибудь еще, что непосредственно имело отношение к Рейнхарту прошлому, плавно переходящему к Рейнхарту настоящему, и по этой причине мальчишка против собственной воли все больше распалялся: хотелось слушать, а лисий идиот-то трепаться – трепался, да только вообще не о том.
– Ну, ну, не нужно снова сердиться, мой маленький снежный принц, – примирительным баритоном промурлыкало чертово Тупейшество, успокаивающе поглаживая захваченное в плен стройное бедрышко. Поерзало, деловито повозилось, нашептывая какую-то со всех сторон дебильную мелодию, и вдруг, насильно стиснув вместе Уэльсовы коленки да умостив на них лохматую бедовую голову, хитро-хитро уставилось в глаза, завораживая извечным безумством, дрейфующим сквозь мировые порядки этаким обездоленным эльфом на плотине из собственного порубленного Леса. – Разумеется, все опробовано на себе. А что такого-то, скажи мне? Жизнь нынче, наивная моя душа, не так безбедственно легка, как… Впрочем, давай-ка не будем уподобляться большинству в их некрасивой лжи: жизнь если и бывала легкой, так только для лысых евнухов в желтых рясах с острова Сбывшихся Надежд, пусть тот и существует где-то исключительно в краю доброй марихуаны да забавного гашиша. Для всех остальных в ней крайне мало притязательного – и притягательного тоже, – а потому… – перед этим своим уникальным выводом господин лис ненадолго замер, поулыбался и, что-то паршивое затевая, с завидно обкурившимся выражением степенного кембриджского профессора выдал: – Потому и получается Гарри Поттер, котенок.
– Ч-чего…? – Лисьи лазы, следы да переходы извечно оказывались настолько заковыристыми, подставными и попросту шизофренично-безумными, что Юа, теряя весь нажитый пыл, только и мог, что вытаращить глазищи да ослабленно шевельнуть губами, с дичалым непониманием пытаясь отыскать хоть малейшую зацепку для нахождения ржавого ключа, но… Очевидно и предсказуемо не преуспел. – Какой еще Гарри Поттер, когда мы вообще о травах твоих… о животных паршивых говорили?! Опять ты несешь свою ахинею?! Иди, что ли, и в самом деле чего-нибудь выпей, а то ты вконец чокнулся!
– А я сейчас не хочу. Выпивать, в смысле. Ни настоек, ни чаев, ни чего покрепче, ни всяких там дивных зеленых травок… Хотя, впрочем, от травки бы не отказался, только, пожалуй, не в жидком виде, – с ласковым полуоскалом отозвался лохматый маньяк, продолжая обтираться да нежиться, покуда руки его, потерявшие последний стыд, плотно да крепко ухватились за подрагивающие мальчишеские ноги, предупреждая, что ни двинуться, ни убежать никуда позволит. – Такой вот и мистер Поттер, свитхарт. Что, разве же их существует столь много, этих злободневных очкастых волшебников? Я что-то пропустил? Нет? Тогда что же тебе не ясно, дорогуша? Ну, право, заметь тенденцию! Там же – в смысле, в чудесной нашей поттериане – прописано практически наглядное пособие по всяко-разным зельям, отварчикам, прочим интересным… милостям. Я уже имел смелость опробовать некоторые из них – и, ты удивишься, они работают! Пусть, конечно, никакие Черные Метки и не пуляются в небо, а жаль… В любом случае, душа моя, однажды ты увидишь, что не за горами то время, когда мастера зельеварения да таинственные бомжеватые травники, не растерявшие да не пропившие своих умений за долгий путь отборочной эволюции, снова сядут на спину королевскому коню, взмахом волшебной палочки излечивая все эти прискорбные человеческие недуги, вызванные убогостью отмирающих мозгов да жадностью господствующей урбанизации. Золушка выкупит Люксембург на одни только проценты от продажи этой своей прискорбной крестной феи, а Красный Шапец научится пользоваться интернетным каталогом да отправлять бабке круассаны через банальную почту… Но о чем это я, чудесный мой? Что-то ты совсем меня заболтал.
– Я…? – оторопевший, давно уже сметенный шквалом безбрежного лисьего сумасшествия, пробормотал Юа, растерянно распахивая глаза и чувствуя, что лицевые нервы вот-вот прищепит, вот-вот сорвет с места, пока эта скотина все сидит да улыбается, сидит да улыбается, будто то ли издевается, то ли летально не соображает, что творит. – Заболтал…? Тебя…? Да чем и когда, мать твою…?
– Заболтал. И вовсе не нужно теперь прикидываться, будто это совсем не так, славный мой юноша, – на полном серьезе кивнуло Его Высочество, и Уэльсу против воли подумалось, что если и впрямь лисье пророчество когда-нибудь сбудется, если мир погрузится в летаргический средневековый сон, когда львята рождались якобы мертвыми, а воскрешались батюшкой-царем лишь на третий день трупного существования, ибо где-то когдато этот самый гривастый батюшка дохнул запаха гуляющего по лужам Иисуса, то Рейнхарт, этот спятивший король Дроздобород, наверняка останется там же, где и сидел.
То есть в седле.
Чертовом золотом седле на спине замыленного и черного, что озимая ночь, ноябреглазого жеребца, пожизненно вынужденного верой и правдой служить непутевому повелителю, потому что…
Да потому что иной участи доверившаяся глупая скотина не ведала.
Отринула она ее, гори оно всё в седьмом преисподнем аду.
– Послушай, ты, фантастический мистер фокс…
К какой-то совершенно суматошной паранойе Уэльса, вместо того, чтобы позволить ему договорить то, что он сказать собирался, Микель вдруг вскинул руку, накрепко зажал ладонью его рот и, огладив щеку подрагивающими пальцами, затейливо прошептал:
– Не говори ни слова. Пожалуйста. Оттуда ведь не выльется ничего, кроме безутешной брани по мою пропащую голову, верно, котенок? Мы, если подумать, так мало с тобой общаемся – если не считать всех наших, безусловно, экспрессивных, но печальных ссор, – что я все чаще начинаю учиться тосковать по тебе, даже когда ты находишься совсем со мной рядом… – Мальчишка, зажатый чужой хваткой, и вылезти из нее, и проорать, что, блядь, по чьей вине все это происходило-то, конечно бы мог… Но, помешкав да повнимательнее поприслушивавшись к затихшим под шкуркой ощущениям, решил, что не станет. Не хочет. Почему – хер, откровенно говоря, его знает, но вот просто. Просто. – Так вот, возвращаясь к моему неуважаемому старому дядюшке, котик… Он, понимаешь ли, типом был чудаковатым – не в самом, однако, приятном смысле, – а я, за неимением выбора, до первых двенадцати лет своей жизни водился у него, насмотревшись на те аспекты жизни, которые, признаться, видеть бы никогда по собственной воле не захотел. Ни тогда, ни тем более сейчас. – Рейнхартово лицо там же осунулось, посерело, накрылось тенью забытого воспоминания, и Юа, когда горячая ладонь покинула его губы, не отыскал сил ни выдавить из себя ни писка возражения, ни дернуться ни единой мышцей, в попытке отпихнуть или отпихнуться прочь. – О той халупе, где мы с ним обывались, изводя друг друга вечными собачьими скандалами, ходили слушки, будто местечко это, что называется, пошаливает: то воет кто-то по ночам, то как будто битые стекла звенят перед рассветом, а то и вовсе дикие пляски по лестницам, когда стрелки только-только замирают между тремя да четырьмя часами по утреннему времени… Впрочем, все это было и не удивительно, душа моя. По крайней мере, теперь я это хорошо понимаю.
– Почему? – смирно и по-своему успокоенно отозвался юнец, поежившись под наполовину рассыпавшимся прокуренным взглядом.
– Да как бы это растолковать, котенок… Всякая нечистая шваль любит именно нечистые дела. Ты никогда не задумывался, откуда эта алкогольная легенда, облетевшая половину света, будто пьянчуга в эйфории видит и черта, и зеленую фею? Можно, конечно, сколько угодно утверждать, будто всего-то глюк да отпитая крыша, но факт остается фактом, а против фактов, как нас учит великая человеческая наука, не попрешь: приходят они именно к тем, от кого разит грязью настолько, что вся окрестная улица в курсе, куда нужно намыливаться. Бывают, конечно, и обратные случаи, когда де за невинным цветком охотятся оголодавшие пакостные полчища, но, право, в нашем мире осталось так мало невинности, что об исключениях мне говорить не хочется. К тому же, я все равно не особенно в них верю… Так вот, дядюшка Алонсо был случаем всесторонне уникальным. Про таких типов и говорят, будто они очаровательно пристукнуты: в фей и всяких там эльфов, демонов да гномов он со всем известным мне усердием не веровал, зато больной своей любовью грезил о далеких восточных ёкаях да юрэях… Зверушки эти, кстати, родом из твоих корневых мест, тонкий мой лотос. Так, может, тебе и без меня известно, кто они такие?
Юа, и впрямь уловив в названных мужчиной словах приевшиеся слуху японизмы – слишком уж много в свое время он начитался всей этой озабоченной течной пошлятины с обязательным присутствием японизмов в прикарманном контейнере, – угловато и не без настороженности качнул головой.
– Нет. Ни черта мне не известно. И пошло бы оно на хер, мистер фокс. Говори так, не хочу я ничего знать.
– Ну как же это «на хер»? – укоряюще мурлыкнул пластилиновый какой-то Рейнхарт, подавшись наверх и потершись лбом о вжавшийся мальчишеский живот. – Позволь мне рассказывать так, как я сам считаю нужным, золотой. И пояснять тоже там, где пояснить хочу. Ты, помнится, извечно проявлял похвальное стремление обучаться, раз так истово рвался в свою школу, а я как раз, можешь себе представить, всегда, с первой нашей встречи, желал обучать тебя… всяким разным вещам.
– Не хочу я ничему учиться, Тупейшество! Какой идиот ходит в школу ради этого?! Я таскаюсь… таскался туда потому, что… так просто надо, черт возьми. А не потому, что мне очень хочется… хотелось… не важно… – уклончиво, но со вспышкой пробурчал Уэльс. На что умудрился вспыхнуть – понял слишком смутно, и объяснять Микелю, что собственное родство с никогда не виденной Японией, тесно переплетенной во всеобщем понимании с Китаем, откуда приблудился хренов желтомордый Цао, отныне воспринималось как редкостной выдержки оскорбление, не стал. Да и вообще никакой он не японец, а англичанин. Паршивый чопорный англичанин из паршивого чопорного Ливерпуля, и точка. – Рассказывай давай, что собирался рассказать, и хватит меня через слово поучать.
– А я бы на твоем месте не зарывался и не пытался командовать там, где тебе командовать, милый мой, не разрешали, – задев предупреждающим взглядом, прорычал уже и попыхивающий Микель. – Я буду делать то, что делаю, котик, и если тебе что-то не нравится – советую просто перетерпеть, потому что иного выбора у тебя не существует все равно. Я уже объяснял и повторюсь снова, что решать за нас обоих – мне и только мне одному. Полагаю, сейчас ты захочешь высказать мне ворох претензий, негодований и прочих ущемленных словоизлияний… Я прав?
Юа, готовый проорать, что, черт возьми, да, да и еще раз да, что сейчас он выскажет такие претензии, что мало не покажется, пошлет все к чертовой заднице и намеренно да обиженно прекратит замечать этого невыносимого господина тирана, отчего-то вдруг…
Сник.
Прикрыл опушенные чернотой ресницы, пожевал губы, кисло скривил лицо. Подумал еще раз о треклятом ненавистном Цао, о том, что Рейнхарт – только его собственность, и можно ради этого по мелочи, наверное, и впрямь потерпеть, усмиряя бессмысленное вспыльчивое буйство…
– Ну и черт с тобой, – выдохнул он в конце концов, отводя взгляд и пытаясь уставиться не куда-нибудь, а в плывущий почему-то пол. – Решай, что тебе хочется, и учи, раз заняться больше нечем, дурацкая ты лисица… Хоть это и не значит, что я… так прям всегда… обязан тебя… слушать…
Последние слова он выдавил настолько тихо и настолько под нос, чтобы лисий зверь либо их не заметил, либо не придал им значения, прекрасно уяснив, что не стоит слепо доверять всему, что скажет в запале непутевый семнадцатилетний подросток.
Вот он и не стал доверять, подтягиваясь, чтобы поцеловать высокий чистый лоб, потереться носом о впалые щеки и, чмокнув в уголок дрогнувших губ, сползти обратно, беря за руку, переплетая пальцы да почти благоговейно вышептывая куда-то все в тот же живот:
– Вот так мне нравится больше, нежная моя радость… Что же до названных мною терминов, то юрэй – это, если выражаться строго в двух словах, прокаженная душа. Душа поневоле умершего, душа неповинно убитого, душа жаждущего мести или скорбящая по пережиткам прожитых в людском обличии лет… Обобщая, юрэй так или иначе получается человеком, что некогда жил самой примитивной человеческой жизнью. Что же до ёкаев, то они – прямое воплощение волшебства, а потому добиться непосредственно встречи с ними в разы сложнее. Все эти оборотни-лисы, воскресшие собаки, еноты с магическими яйцами, ожившие зонтики да сандалии, насылающие проклятия, пока ты не вспомнишь, в каком именно ручье в детскую пору потерял чертов каверзный башмак… Думаю, разницу ты почуял. – Дождавшись вытянутого клещами мальчишеского кивка, мужчина довольно улыбнулся и, перехватив другую цветочную ладонь да прильнув к той губами, заискивающе продолжил, вышептывая свое колдовство вместе с неторопливыми поцелуями: – Уж не знаю, к кому сильнее корпел господин Алонсо, но попеременно, оплакивая тонкость наивной детской души, сгубленной бесконечными реками крепкого градуса, он приводил к нам в халупу всякое разное зверье. На моем веку там побывало с несколько сухопутных бразильских черепах, детеныш утопившегося аллигатора, пара завязавшихся узлом ядовитых коралловых змей с удаленными клыками. Лохматый птицеед с параличом на левую половину глаз, аквариум с мадагаскарскими тараканами, каждый из которых в ту пору был больше моей ладони. Несколько сирийских хомяков и бесконечное множество крыс, выловленных на наших же собственных лестницах – крысами декоративными дядюшка брезговал, ссылаясь, кажется, на недостаточное количество мозгов, отмерших в процессе селекции. Не обошлось, как ты понимаешь, и без голубей-ворон-кошаков-собак… И именно представитель последнего племени, признаться, нанес мне однажды травму достаточно глубокую, чтобы любить их, этих чертовых собак, но держаться от них на расстоянии.
– Чем? Что такого… произошло…? И что вы с ними делали, с этими… животными? – осторожно спросил юноша, научившийся тонко распознавать, в какой момент стоило ждать опасного, ни разу не желанного быть познанным, подвоха.
– Не мы, а он исключительно он, – с помятой улыбкой проговорил Рейнхарт, в то время как окружившая дом осень все пыталась да пыталась протиснуться в подрагивающие под ее дыханием оконные щели. – Обычно четырехлапые, пернатые да чешуйчатые либо скоропостижно отходили в мир иной, попавшись под горячую раздачу, либо, прости меня, заканчивали жизнь самоубийством – и кто сказал, будто люди единственные, кто этим страдает…? Иногда случалось, что они совершали побег, посредством помощи моей или помощи собственной, если меня вдруг не оказывалось поблизости, но бывало это редко, и… Давай-ка, в самом деле, я отвечу на первую часть твоего вопроса, хорошо? Всем, что чертового ублюдка Алонсо интересовало, была выпивка, бабы да не знающие конца и края враги, добрая часть которых, смею тебя заверить, существовала лишь в закромах его пропитого воображения. Впоследствии все это на пару и сгубило его, едва я пересек грань своего двенадцатилетия, но в былые дни он, бывало, возвращался домой с двумя-тремя бутылями какого-нибудь корейского цсонгсула – этакого пародийного винца, сваренного на человеческих фекалиях да как будто бы лекарственных травах, – рассаживался в проеденном его же собственными тараканами – постоянно сбегающими из клетки – кресле и начинал размышлять то о смысле ускользающей жизни, то об английских первопроходцах индустриального прогресса. Они никак не желали оставлять в покое его воспаленный мозг, эти разнесчастные англичане, и ему все больше и больше начинало чудиться-глючиться, будто те вот-вот придут по его душу, а он, бедняга, даже не сумеет толком от них защититься. Потому что какая, мать его, защита от тех, кто помер с три или четыре века назад, скажи мне, пожалуйста…? То, что придут к нему не совсем живые гомо, а вполне себе разложившиеся или и вовсе потерявшие телесную оболочку мертвяки, он соображал, а оттого, собирая в сумме всю потенциальную опасность… В общем, как-то раз припомнив все эти чертовы сказки про японских фейри да мелких божественных помощников, он решил сотворить своего собственного ёкая, который, понимаешь ли, будет вынужден охранять его как до гроба, так и за чертогами печального деревянного ящика: а дядюшка Алонсо до победного верил, что как только он отдаст концы – попадет в загробный английский – уж не знаю, чем тот ему так насолил – мир, где все и каждый слуги Королевы станут пожизненно его пытать да насиловать. Словом, без ёкая было никак, абсолютно никак, чтоб его все, не обойтись. В ту пору у нас как раз жила Афганка – славная матерая псина с кипой извечно лохматой шерсти, подобранная добросердечным злобным уродцем на свалке в день проползающего мимо циклона. Псина эта была самой добрейшей души, обладала отменным чувством юмора и больше всего на свете любила гоняться за своим хвостом – пусть он и был отрублен, – играть с пережеванным теннисным мячом в комнатный хоккей и пытаться цапнуть меня за пятки. Что, собственно, делала исключительно шутки ради. А в прелестном моем дядюшке она не чаяла сердца и извечно голодного желудка: приносила ему с уличной охоты помои и трупики задушенных крыс, носилась за тараканами, грела ему ночной порой ноги меховым брюхом…
– И что… с ней стало…? – откуда-то догадываясь, какой услышит ответ, суеверно-мертвенно спросил Уэльс, за той непривычной болезненной жалостью, что вдруг вспыхнула в возлюбленном Снежной Королевой сердце, позволяя Микелю без лишних слов касаться и касаться губами мрамора горящего лба, завешанного вздыбленной челкой. Трепать. Гладить. Спускаясь, бесконечно шарить ртом по груди и накрывать поцелуями живот.
– Да как будто бы ничего, что выходило бы за порядок устроенных Создателем вещей, который я совершенно не властен судить, но…
– Но…?
– Но он ее однажды просто убил, эту славную кусачую псину, – тихо и растерянно ответил мужчина, будто впервые по-настоящему вспоминая, будто впервые постигая и оттого все больше, все глубже, все дальше теряясь под стягом только теперь понятых им черно-белых набросков. – Сначала промучил с пару недель, а затем, как подобает инструкции, прикончил. Слышал, возможно, каким способом… изготавливают этого чертового Инугами? Нет? Твое счастье, золото мое… Прости меня когда-нибудь за то, что я снова и снова заставляю тебя знакомиться с той чернью, о которой тебе знать вовсе не следует. Не следовало бы никогда… Чтобы получить собаку, способную остерегать тебя даже в загробной жизни, требуется у собаки эту самую жизнь изначально забрать. Но забрать не щедрым выстрелом в сердце, не уколом от старости, а весьма конкретным, весьма изощренным, весьма извращенным способом. – Голос его обрывался, вибрировал, выгибался струной и щерил опадающую шерсть, пока пальцы крепче нужного цеплялись за подол дурной ночной рубашки, и Юа, не зная, что ему делать, но чувствуя щемящую мстительную боль, вновь осторожно погрузился ладонями в растрепанные космы, принимаясь те бережно перебирать да накручивать на непослушные пальцы. – Помню, он прогнал меня из дому на то время, что ставил свой сраный эксперимент: я почти все часы ошивался снаружи под запертой дверью и слушал, как собака выла да кричала, прося, наверное, о куске жратвы, которой жестокая больная инструкция требует ее перед кончиной лишить. Или о том, чтобы ее уже выпустили и забрали куда-нибудь еще, к более хозяйскому хозяину, в коем нуждается каждый – породистый или нет – пёс. Или, быть может, рыдала она просто о том, что любовь ее закончилась столь бесславно да односторонне, и что воскреснуть она, как бы сама того ни желала, никогда не сможет, потому что давно перевелись те великие псы, как и те великие люди, что были способны спрыгнуть в бездну и не разбиться. Этот ублюдок долго морил ее голодом – не давал ни есть, ни пить. Привязывал веревкой к батарее – как рассказывал впоследствии сам. Издевался, демонстрируя, как упоительно набивает жирное брюхо. Я много раз пытался пролезть через окно или вскрыть дверь, чтобы не увести, так хотя бы покормить чертово животное – тогда-то я и научился промышлять мелким карманным воровством, ибо иных средств был катастрофически лишен, – но собачий дьявол, успевший избрать себе новую жертву, наотрез отказывался улыбнуться моим потугам своей оскаленной улыбкой. В конце концов, в один из монотонных дней на промозглой улице, когда я уже потерял всякую надежду, сраный узурпатор отыскал меня и позвал обратно домой, где прямо на глазах, не позволяя даже понять, что происходит, снес едва живой псине топором башку. Наверное, он ожидал триумфальных аплодисментов и вздохов восхищения, когда я стану свидетелем зарождения его мортуарного питомца, о коем он грезил всю свою жалкую жизнь, но… Сказать по правде, котенок, я… по сей день отчетливо помню, с каким звуком отрубленная голова подкатилась к моим ногам, как вытекала из ее мозга бурая кровь и как смотрели еще живые преданные глаза, пока меня, кажется, долго и безобразно рвало на носы собственных кроссовок… Он зарыл ее, мертвую голову, этот гребаный придурок. Зарыл на заднем дворе нашего бомжатника, среди помоев, где гадил каждый второй пропитый урод, не способный подняться до сортира, и где каждый вечер кто-нибудь ебал дешевых шлюх, снятых на ближайшей заправке. В окна пялились наши бравые соседушки, улюлюкая грязными глотками, швырялись бутылками и мочились прямо в рамы, а он торчал над могилой – тело, насколько помню, он предпочел вышвырнуть в мусорник, и я, протащив то через половину города, зарыл тушу в заброшенном парке – дни и ночи, уверенный, что Инугами однажды обязательно появиться на свет, но… Если кто в итоге и появился, так только его сраные индустриальные англичане, ткнувшие в пропащую рожу невыплаченной долговой рассрочкой, посредством которой дядюшка Алонсо и слег в свою червивую могилу – допился до того состояния, за которым получил остановку сердца наградой за все страдания, а скорую… По секрету между нами, мой золотой, у меня не поднялась рука вызвать ее до того момента, пока я окончательно не убедился, что он уже никогда больше не проснется, сколько бы медики ни играли с его трупом в гребаного Франкенштейна… Прости меня за эту историю, мальчик. Не думай, я прекрасно отдаю себе отчет, что всякий раз, как раскрываю рот, наговариваю тебе, по сути, одного лишь дерьма, и при этом жалуюсь, что у нас все не получается нормальной беседы. Я бы хотел научиться рассказывать розовые сказки о драконах и цветочных принцах, но… Боюсь, я безнадежен на этом поприще, как бы обратного ни желал.