Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 98 страниц)
Он даже успел распуститься ядовитым оскалом, даже успел самодовольно прищуриться и пересечься с распахнувшимися глазами поверившего и поведшегося мужчины…
После чего, проклиная, бесясь и выпивая драконьими глотками редкую триумфальную месть, со всей дури дернул захваченную конечность на себя, в запоздалом сомневающемся недоумении наблюдая, как Рейнхарт, исказившись в лице, вдруг действительно не удержался, действительно потерял переменчивое равновесие. Действительно, подвергая риску – по сути слабую да ломкую одинаково для всех – голову, покачнулся, отпрянул назад, понесся прямиком на хренову опасную стену в липких прозрачных капельках осевшего конденсата…
Наверное, все могло закончиться паршиво.
Все непременно могло закончиться настолько паршиво, что Юа вновь до ушибленности перепугался того, что сам же и натворил, ликуя мнимую победу неисправимого недоумка.
Он, не отдавая себе отчета, даже потянулся следом, даже переменился в чертах, сменяя ярость и злорадство на искреннюю весеннюю тревогу. Даже, кажется, позвал по имени, стискивая лихорадящие пальцы на холодном бортике и закусывая в нерешительности рот – открыто броситься Рейнхарту на помощь, пока тот барахтался да балансировал в воздушной вязкой массе после того, что проделывал с этими чертовыми трусами, юнец себе позволить не мог, но и унять страха, вонзившегося в тело и закопавшегося в том ножом – не мог тоже, срываясь на еще одно тихое да хрипло-взволнованное:
– Микель…!
На его глазах, готовых вот-вот обернуться двумя кошачьими горящими фонарями в Ночь Всех Оживших Страхов, Микель каким-то чудом ухватился пальцами за изгиб раскаленной батареи. Неустойчиво поколебался. Рыкнув, приложился спиной к прогудевшей кафельной стенке, сберегая и без того побитый затылок, в то время как ноги его, протанцевав по набравшимся теплым лужам, разъехались, заскользили навстречу ванне, и лохматая темная голова, тщетно поборовшись за спасение, все-таки тоже приложилась к чертовой стене, отдаваясь в мальчишеских ушах болезненным дряблым стуком.
– Твою… сучью… мать… – хрипло, злостно, глотая вдохи и свисты, вышептал мужчина, сильнее стискивая держащиеся за прощальный балласт пальцы…
Чтобы уже в следующий миг разжать те обратно с воплем дикой ягуаровой боли – жар, пробравшись сквозь шкуру, дотек до мяса и, обуяв то чертявым котелком, принялся немилосердно жечь, обращая красивое смуглое лицо мордой оскаленной голодной твари с ведьмовскими слезами на лихоманских глазах.
Все это произошло за какие-то жалкие пять секунд, все это взорвалось фонтаном и ворохом пестрых подсмотренных калейдоскопов, по завершении которых Юа – от греха подальше – моментально подался назад, окунулся по плечи в остывшую воду, тряхнул взлохмаченной головой, пытаясь убрать налипшие волосы, не к месту забравшиеся в глаза…
А когда справился и попытался посмотреть на Рейнхарта в следующий раз, то самоубийственно обнаружил, что…
Приплыл, потерпел крушение в скалах с поджидающими сиренами и попался.
Семиглавой змее-гидре на кровопролитный ужин попался.
Матеря и проклиная все, что только было связано с задравшим по самые гланды шебутным мальчишкой, раз за разом пытающимся сломать ему шею, Микель со стоном отлепился от стены. Одним свирепым сдавленным движением подтек обратно к ванне, наклонился, вскинул коршуном руку, чутко отыскивая крепкими железными пальцами нежное забившееся горло с прерывающимся перетрусившим пульсом. Обхватил то, оплел паутиной и, не собираясь размениваться на никому не нужную ласку, с грубой силой вздернул, выуживая тощего горячего ребенка, тут же забившегося пойманным дельфином, из воды, чтобы и самого его приложить затылком о стену да как следует встряхнуть, познакомив со всей той – отнюдь ни разу не приятной – болью, которой тот столь бескорыстно, столь расточительно разбрасывался и делился.
Юа, зажатый между стеной и чужой рукой, с пятками, скользящими по подтаивающим до сих пор кристаллам, и натвердо зажмуренными глазами, взвился, вцепился ногтями-когтями в душащую лапу, изогнулся всем телом рассерженной дикой кошкой.
– Отпусти! – взвыл. – Отпусти меня, дрянь! Сволочь же ты такая… отпусти, сраный ублюдок!
Микель, невольно вслушиваясь в очередной поток брани и понимая, что ни сил, ни настроения купаться в том уже попросту нет, предостерегающе оголил вспененные клыки, подхватившие ту же заразу, что терзала и неуемного буйного детеныша.
– Никак не могу, маленькая ты бестия, – с расстановкой проговорил он. – Я не отпустил бы тебя даже в том случае, если бы ты начал меня умолять… Но ты, беру на себя смелость предположить, никогда бы на это и не пошел, верно?
Юа еще разок дернулся. Еще разок ободрал острыми ноготками чужую кожу, заставляя мужчину облизнуть губы и зашипеть от продолжающей выливаться боли. Еще разок постучался лопатками о вспотевший кафель, а затем, окончательно выходя из ума, забился вдруг с яростью истинного берсерка: приподнял ноги, попытался вмазать коленями Рейнхарту в живот, одновременно с этим упираясь вывернувшимися ладонями в скользкую гладкую стенку.
Не преуспел – ногу его, оплетенную разве что не стальными пальцами чуть ниже колена, тут же перехватил Микель, стискивая с такой силой, что мальчишка, мгновенно распахнув глаза, разомкнул рот и…
Сорвался на тихий, сдавленный, обманчиво провинившийся визг, за которым тут же вновь последовал припадок бессистемной белесой ярости: в ходу оставалась еще вторая нога, в ходу оставались обе руки и неперебиваемое упрямство, а значит, сражаться Уэльс мог, хоть и прекрасно понимал, насколько все его попытки тщетны, когда противником являлся неоспоримо превосходящий и по силе, и по выгодности положения, и по уровню жестокости человек.
– Отпусти меня, я сказал! Убери свои паршивые грязные руки, ты, тварь! Я скорее сдохну, чем стану тебя хоть о чем-нибудь когда-нибудь просить! Зверюга! Иди на хуй! Утопись, придурок гребаный! Пошел от меня к чертовым блядям!
Выслушивая одно проклятие за другим, глядя в чернеющие раскосые глаза и скользя голодным взглядом по прелестному взмыленному тельцу, носящему внутри себя невыносимо капризную, невыносимо проблемную душу, Микель…
Все больше и больше сатанел.
Краем глаза он заметил, что мальчишка, будто бы на миг задумавшись, будто бы на миг углядев в процессе своего брыкания нечто нехорошее и что-то там сообразив в милой, но глупой птичьей головке, попытался свести вместе бедра: но как только мужчина скользнул взглядом ниже линии приманивающих розовых сосков, заставляющих все его желание мгновенно пробуждаться и впиваться в швы чертовых брюк – Юа, клинически тронувшись, заелозил так неистово, что…
Едва не высвободился.
Это послужило последней каплей, и с этим Рейнхарт, подавшись к мелкому негоднику навстречу и сильнее стиснув на его горле подрагивающие пальцы, прошипел сквозь плотно сжатые губы больным ломаным голосом:
– Знаешь, котенок… Звучание твоего грязного язычка настолько замучило меня, что мне тут подумалось… А не последовать ли тебе самому своему же удивительно дельному совету? – Детеныш на этих его словах резко и непредвиденно застыл, вскинулся, с недоверием и воинственным пылом уставился в глаза, готовый, кажется, вот-вот принять поспешное полоумное решение: свернуть себе глотку, сдохнуть, суициднуться, но зато той самой волчьей головой из старых японских сказок добраться до проклятого неприятеля, пытающего его болезненным унижением, права на которое ему никто никогда не вручал. – Ну что же ты молчишь? Как насчет не только сладких пряников, но и горького кнута, если тебе так его не хватает, сволочистая же ты пакостливая сучка?
Уэльс, кое-как услышанное переварив, пусть и полноценного смысла не постигнув, вспыхнул вулканическим детищем Хейнгидля, много-много лет назад приютившего в своих гротах да горящих лавовых пещерах свирепую великаншу Йору, отныне перебивающуюся где-то глубоко под землей, куда ушли все вымершие еловые да кедровые взлесья дымящихся бухт.
Зыркнул очумевшими глазами юного индийца, раскрыл уже было рот для нового в череде проклятия:
– Сам ты… сучка, ублюдок…! Чертов блядс… – а договорить, перебитый чужим хотением и закончившимся, наконец, терпением, не сумел.
Рука Рейнхарта, все так же удерживающая за горло, вдруг, мёртво сжав пальцы до накрывшей угольной черноты и аляповатого удушья, неукоснительно и неостановимо повела допрыгавшегося мальчишку вниз; другая рука, нажав под коленом на нужную точку, обездвижила за раз подкосившуюся ногу, волевым порывом надавливая еще и на ту. Левая нога, выполняющая роль последней оставшейся опоры, подогнулась с хрусткой ломкостью в тот же миг, что мужчина, применив чуточку больше силы, накренил Уэльса в сторону, перехватил тому жизненную артерию, вонзился ногтями, оставляя на коже красные влажные разводы…
И, обдав озлобленной усмешкой, с бешеным ударом швырнул обратно в воду, тут же, не оставляя возможности опомниться, перехватывая на затылке волосы и погружая бьющееся, напуганное, яростливое создание под гнет зеленой сосновой толщи, поднявшей беспокойную морскую волну.
Ладонь, растопырив пятерню, вцепилась в густые смоль-волосы, ободрала кожу. Надавила еще сильнее, вынуждая оставаться непосредственно в воде, не позволяя ни всплыть, ни глотнуть воздуха, ни выпутаться из расставленных шахматных силков черного паучьего короля; если в первую секунду Юа еще оставался тих и шокирован, то во вторую уже начал отчаянно брыкаться, отталкиваясь тощими руками да коленями ото дна, пытаясь ухватиться за скользкие выглаженные бортики, и Микелю пришлось надавить второй рукой тому на поясницу, впечатывая в днище с такой мощью, чтобы сломанный мальчишка, объятый иссиня-черной гривой, изрядно хлебнул хрупкими легкими солоноватой воды, должной отбить всякое желание показывать свои чертовы зубы впредь.
Зубы водились и у него, зубы эти были порядком острее и опытнее, если уж мериться детскими забавами, и мужчина, устав удерживать те под замком да тремя заклятьями, дал, наконец, им выйти на волю, показываясь перед юным избранником в полной красе.
Через двенадцать внутренних замедленных секунд, когда детеныш сбавил отпор, когда уже почти покорно барахтался под играющими руками, пульсируя слабым-слабым сердцебиением, Рейнхарт позволил тому вынырнуть на поверхность: мягко ухватился за волосы, вздернул, заставляя принять покачивающееся сидячее положение.
– Надеюсь, мой урок оказался тебе доступен, мальчик? – спросил так холодно, насколько только мог, находясь рядом с невозможным своим наваждением, отбирающим и голову, и последние капли жидкой воли из старого абсентного флакона. – Если ты прикусишь свой язычок и станешь разговаривать со мной хотя бы более-менее по-нормальному, я…
– Иди, блядь, сдохни! – в пуще прежнего разбушевавшейся истерике проорал Уэльс, едва лишь губы его отогрелись, а мертвецкий морозец близко-близко подкравшегося утопленника вытеснился из отвечающих за теплящуюся жизнь вен. Вскинул горделивую голову, исказил рот, заискрился дроблеными адамантами провальных глаз, там же потянувшись руками к рукам Рейнхарта, обжигая тем бешенством, которого не осмеливался проявлять никогда. – Больной ублюдок! Поганый мерзостный урод! Не смей больше ко мне прикасаться, ты, сраный чертов маньяк! Не смей! Вообще меня больше не трогай! Десп…
Следующий нырок, впечатавший докричавшегося мальчика нежным прелестным личиком в самое дно, был еще яростнее: Микель с озверелым наслаждением вбивал того в воду, нажимал на ломкую спину, откровенно топил.
Юа бился, сучил ногами, обливая вымокшего до ног Рейнхарта чертовой сосновой водой. Изо всех сил отбрыкивался, оказывал свой вечный бунт, но снова – в конце всех концов – был побежден, снова был сломан и снова притих во властных крепких руках, как только внутренние сбитые стрелки желтоглазого мужчины отмерили четырнадцать нечетких ударов.
Острое аморальное удовольствие затягивалось, Микелю становилось страшно – глубоко внутри и под глыбой затянутого психозом рассудка, – и, искренне уповая на хоть какие-то крохи разумного понимания в упрямой чернявой голове, он вновь выудил свое личное бедствие наружу, позволяя тому зачерпнуть целительного кислорода.
– Быть может, хотя бы теперь мы сможем услышать друг друга? Юа, мальчик, я не хочу причинять тебе лишнюю боль! Мне нет в этом радости, поверь. Единственное, чего мне хочется, это уже хоть к чему-нибудь прийти и научить тебя меня слушаться – так нам обоим станет легче, пойми же ты это! Ты слишком сильно похож на сошедшего ко мне в ладони дьявола или бога, и я не знаю, что с этим делать… но просто позволь принимать решения мне, цветок… Я прошу тебя, позволь мне такую малость! Ты же должен понимать, ты же должен видеть, что иначе у нас ничего…
Юа, относительно пришедший в себя, ничего никому ни позволять, ни выслушивать всего этого дерьма дальше – пусть в голове и танцевало болезненное отупение, а сердце рыдало, соглашалось да умоляюще тянулось смуглому лисьему человеку навстречу – не собирался.
Грубо отбив ладонь удерживающего его за подбородок мужчины, он исказился самой дерзновенной своей гримасой.
С отвращением сплюнул затекшую в горло воду.
Закашлялся, с лихорадящей дрожью сгибаясь почти пополам.
Пьяно покачнулся назад, а затем, всеми силами выгравировывая на лице каменное безразличие и презрение мертвой мраморной статуи, попытался отползти да самостоятельно подняться на шаткие подрагивающие ноги, не чувствуя ни веса собственного тела, ни способности тем управлять…
Тому же, что отчаявшийся Рейнхарт, вскинувшийся следом и схвативший его за загривок, надавил и заставил погрузиться под воду в третий раз – он уже даже не удивился.
Даже не воспротивился: слабо-слабо побрыкался пару раз, мазнул по чужой коже притупившимися от мокроты ногтями, а после, смирившись, просто остался тонуть, трепеща тонкими жилками да покорно слабеющим под хладным дыханием сердцем.
Он как будто ни разу не понимал, что все было чересчур по-серьезному, что Рейнхарту – несмотря на вынужденные рваные меры – до исступления не хотелось его мучить. Что хотелось просто любить, хотелось беречь и обожать, привлекать к груди и защищать, сберегая только для себя одного, а этот недалекий негораздый дурак все заставлял и заставлял чинить ему боль, распускать руки, терзать, выдавливать из пластилинового бархатного тела последний сточный воздух, покуда внутренние поржавевшие стрелки приближались уже к страшным тридцати пяти.
На этой чертовой цифре мальчишеское существо конвульсивно содрогнулось, выгнулось, а безвольная рука, всплыв вверх, вдруг вынырнула наружу и ухватилась пальцами за…
Рейнхартов рукав.
Всего лишь за рукав.
Всего лишь так просто и так почти покорно, в то время как на поверхности воды появились мелкие хвойные пузырьки, а тело, теряя тягу к последнему сопротивлению, послушно растеклось под чужими грубыми кистями, позволяя делать с собой все, чего добивающему палачу, обязанному таковым статься по глупой ноябрьской прихоти, желалось…
Когда, холодея разрезанным пополам сердцем, Микель выпустил мальчишку на волю в третий раз, намеренно резко усаживая того на тощей заднице, а стрелки зашкалило за пятьюдесятью отгремевшими ударами, тот больше не двигался.
Не отбивался, не дергался, не старался пронзить ядовитыми злобными глазами – только сидел, вздрагивал под обрушившимися прикосновениями, напрягался, закрывался и отказывался поднять голову, но в остальном…
В остальном, разрешая столь многое, как касание непослушных пальцев к шее или изящному плечу, к мелу ключиц или аккуратному алому уху, лишь поджимал губы, стискивал в разжимающихся кулаках прутики пальцев, кашлял соляной водой, мурашился подмогильным холодом, но ни обматерить, ни сбежать отсюда – слишком хорошо уяснив, что стал над этим полностью бессилен – не пытался, и Рейнхарт – по-своему потрясенный и по-своему пронизанный смятением перед выбитой наконец-то подчиненной инфантильностью, – объяв взглядом его трепещущее тельце, вдруг, не веря собственным глазам, с запозданием увидел, что нежная юношеская плоть…
Юношеская плоть, вопреки обхватившей изнуренное существо сонной апатии, осторожно, молитвенно-кружевно и нерешительно застыла между возбужденным пробуждением и убаюкивающей зимней летаргией, отдаваясь в сердце и жилах мужчины шквалом безвозвратно отключившего разум волчьего торжества.
По бедрам мальчика стекала вода.
Он лежал перед ним – обнаженный и прекрасный, как утренние цветы на лугах Авалона, окутанный шлейфом ночных маргаритковых волос и нежностью тонких косточек, а Рейнхарт завороженно смотрел, как по внутренней стороне его бедер стекала сосновая соленая вода: собиралась аккуратными ажурными капельками, сливалась в ручейки, перемешивалась и, скользя размытыми дорожками, оглаживая кожу, терялась в белом хлопке разбросанной по дивану грубой простыни.
Давно пора было купить чертову кровать, давно пора было подготовить хоть что-нибудь для этого дня, в который заведомо не получалось поверить, и теперь Микель, проклиная себя за то, что не может одарить своего мальчика должным уходом, ненавидя себя за то, что надломил его бунтарскую душу, от покорности которой перехватывало болезненное дыхание, с неистовым голодом, с неистовым пьянством любовался совершенным творением божьим, что, отвернувшись лицом к диванной спинке, тихо и мелко подрагивало под обласкивающим остывающую кожу холодом-сквозняком, царствующим в их доме день и ночь, покуда беспробудно сменялись солнца да луны.
Мальчик-Юа позволил вытащить себя из воды и – чему Микель до последнего не решался довериться – подхватить на потряхиваемые волнением руки. Мальчик-Юа отрешенно глядел в стенку, пока Микель, бережно оплетая полностью непослушными пальцами его тело, осторожно нес свое сокровище в гостиную, быстро скидывая ногой с дивана тряпки-одеяла и укладывая точеное существо на белой простыне, облизывая пересушенные желанием губы.
Теснота бесила, теснота давила на нервы, но причинять Юа дискомфорт, снова поднимать, снова тревожить и снова прерывать то волшебное, что закручивалось вокруг них, лишь для того, чтобы разобрать неудобный диван, Рейнхарт попросту не мог себе позволить; поэтому, припав рядом на колени, оцеловывая глазами каждый участочек манящей прикоснуться кожи, он с трепетом, с которым старинные рыцари преклонялись перед юбкой Дамы своего Сердца, путался в волглых спутанных волосах, впитывая шкурой росу их лоснящегося шелка.
Гладил.
Наматывал на порезанные осколками фаланги.
Подносил к губам и невесомо целовал, вдыхал полными легкими кружащий голову аромат. Терся грубой щетинистой щекой, чувствуя, как внутри все распаляется от обреченного нетерпения, как кровь кричит, что у «навсегда» истек отмеренный срок и теперь начинается время «вечно».
Если бы только Юа попробовал остановить его сейчас – быть может, все бы и сбилось с абажуров-шестеренок, быть может, все бы еще могло прекратиться да нырнуть в обратное мучительное «нельзя», но…
Юа не останавливал.
Юа не останавливал, а дальше – за гребешком каждой протекающей мимо сентяброкрылой секунды – оставалось существовать лишь одно-единственное «поздно».
Дальше надеяться на спасение им обоим было уже слишком, слишком недозволительно поздно.
Рейнхарт гладил чернявые прядки, Рейнхарт зарывался в них лицом и, громыхая обращенной водопадом кровью, вышептывал незнакомые Уэльсу заклинания, опутывающие его душу крепкой веревкой, крепкой зимней пургой дующих в заговоренный рог гримтурсенов, вылитой в серебристую цепь хрусткого инея:
– Мой тихий ноябрь, мой сладкий ноябрь… Как же ты прекрасен… Как же я желаю любить тебя всего…
Осторожно, но с дымящейся под кожей властью, рука мужчины спустилась с лощеной макушки на изгиб гвоздичной шеи, окутанной длинными ветреными космами. Огладила, отерла тыльной стороной, очертила костяшками и пальцами, чувствуя, как неистово бьется трепетная жилка-жизнь, покорная его повелению…
Успокаивая, одаривая касаниями и переливающимся через края теплом, скользнула дальше, принимаясь обрисовывать острые плечи с торчащими косточками и такие же острые лопатки, топорщащиеся неоперенными птенцовыми крыльями с запахом плакучей пыльцовой медянки.
Легла на позвоночник, медленно-медленно спускаясь вниз, выводя каждый холмик, каждый соединяющий возлюбленное существо сустав, покуда испуганное подчиненное тельце не проняла взволнованная дрожь, покуда Юа не отозвался тихим всхрипом, покуда не попытался шевельнуть головой, как будто бы незаметно сводя вместе длинные стройные ноги, овеянные непривычной тем истомой.
– Сладость моя… очаровательный бескрылый мотылек… Маленькое греховное божество… – шептал не замечающий ничего более Микель, и голос его в ажуре бесцветного тембра пробирался за мясо, разрывал мальчишеское сердце, резонировал с чертовым воющим оменом, наглухо закрытым в оправу продрогшей плоти…
Потом же ладонь Рейнхарта, покружив на покрытой мурашками пояснице и огладив те уязвимые кромки, где спали забитые сигаретным дымом почки, резко и бесстыже умостилась на самопроизвольно сжавшуюся задницу, отчего беззвучно подавившийся паникой Уэльс, справившись с тем безвоздушным ударом, который попытался его сломить и поставить на колени, переполошенно подскочил.
Невольничьей волей уперся в матрас коленями, приподнял заднюю точку и, вильнув той, ошалело сбросил с себя сводящую с ума помеху, тут же набухая с обратной стороны вновь и вновь тянущимся вверх цветочным стеблем, заходящимся спазмом болезненного желания.
Рейнхарт, напрочь лишенный, кажется, понимания таких вот двусмысленных жестов, но все еще старающийся проявлять деликатность – хотя ни черта деликатного в его грязной похабной натуре отродясь не было…! – снова, покружив вокруг да около подушками шероховатых пальцев, огладил внешнюю часть левого бедра, перебрался выше, вывел две или три аккуратных волнистых линии…
И, не позволяя на сей раз так быстро прийти в себя, повторно опустив на ягодицы ладонь, тут же поднырнул под те средним пальцем, раздвинув половинки и притронувшись к запретной горячей точке, отчего Юа, резко опешив, подохнув от стыда и подняв шерсть дыбом, все-таки взвился, все-таки дернулся уже как следует, мгновенно оказываясь на правом боку и приподнимаясь на локте, скаля в сторону чересчур серьезного мужчины перебитые щенячьи клыки.
– Не смей! – прошипел он, выставляя впереди себя брыкучие жеребцовые коленки. – Не смей там трогать, придурок! Не смей, понял?! Я не…
Рейнхарт, легко и непринужденно обрывая запальчивую тираду на половине фразы одним отпущенным небрежным взглядом, одним уставшим выражением в опасно-голодных глазах, тяжело выдохнул. Цокнул о нёбо кончиком языка. Протянул руку правую, огладив выступающее точеное колено породистого да норовистого скакового жеребенка…
А затем, повергая мальчишку в священный ужас и ошпаривший сдавленный стон, рукой левой грубо и больно зажал тому рот, впечатывая ладонь с такой силой, чтобы Юа, проехавшись на боку, вжался затылком в скрипнувшую диванную спинку, задохнувшись застрявшим между ладонью и губами обжигающим выдохом.
– Помолчи, – тихо, односложно, размеренно-медленно велел он, не оставляя на лице ни тени улыбки, и Уэльс, который ожидал очередного трепа, очередных угроз и очередного балагана, извечно творящегося между ними, отчего-то не смог не…
Подчиниться.
Сглотнув свои чертовы проклятия, нахмурив лоб и напрягшись всем окаменевшим телом, он остался относительно покорно лежать, остался чувствовать, как другая рука, потанцевав на его ногах, снова поползла по тем вверх. Протиснулась, забралась в согретую телесную расщелину между животом и подтянутыми упругими бедрами. Пощекотала кончиками пальцев. Переметнулась на живот, потекла – отвоевывая в неравном бою каждый миллиметр права на затрудненное продвижение – дальше, окучивая опиумом впадину пупка, проникая туда мизинцем, спускаясь еще ниже, чтобы…
Опять нарвавшись на протест недокормленного всклокоченного юнца с очумелыми глазами-бурями, оказаться неистово сдавленной и окутанной за запястье цепкими напряженными пальцами-струнами, подергивающимися не то под пущенным по тем гневом, не то под мартовским предвкушением, расцветающим вопреки застывшему в черных роговицах опасному штормовому предупреждению.
Разбиваясь о недовольство мрачнеющего мужчины, внезапно потерявшего излюбленную способность бесконечно чесать языком, Юа попытался что-то выдохнуть, попытался стрясти с лица донимающую, стесняющую жизнь ладонь. Попытался даже выгнуться и как-нибудь куда-нибудь отползти…
За что, подпрыгнув и окончательно взвившись уязвленной яростью, получил крепкой ладонью не по заднице, а по бедру, отозвавшемуся постыдным звонким шлепком, красным пятном прилившей крови и разжигающей незнакомое возбуждение болью.
– Я бы не советовал тебе брыкаться, котенок, – холодно и по слогам произнес Рейнхарт, все так же не пропуская на губы ни намека на привычное теплое добродушие. – Я устал терпеть твои выкрутасы, мой милый омежий цветок, как устал и смотреть, как ты сам мучаешься интригующими потребностями подрастающего тела. Тебе никто не говорил, что в твоем возрасте самое лучшее, чем ты можешь хоть немного угомонить невыносимо стервозную натуру и свои прелестные неудовлетворенные нервы – это секс, секс и еще раз секс? – Видя то распаленное буйство, что поднималось со дна окованных льдищем глаз, мужчина ухмыльнулся, через силу подтянул кверху уголок губ и, сохраняя эту чертову лживую недоулыбку, добил оголенно-откровенным выстрелом: – Я готов дать это тебе. Я хочу дать это тебе и сорвать желанное мной самим с твоих лепестков, только для этого, милый мой мальчик, от тебя требуется способность к банальному повиновению. Всего лишь послушно лежать, послушно подставлять мне свою попку и послушно получать удовольствие, пока я касаюсь и изучаю тебя там, где мне хочется… Право, сладкий мой, какая проза! Ты способен понять хотя бы это?
По выражению Юа, горящему адовым пламенем стыда и вопиющей ненависти, можно было прочесть о чем угодно, но только не о понимании. По его рукам, вонзившимся когтями одержимой гарпии в терпящее мужское запястье и принявшимся то продирать до темно-алой проступающей жижи – тем более.
Правая ладонь устало скривившегося Микеля прошлась по ребристым выступающим бокам, огладила тончайшую полупрозрачную кожу, опустилась на аппетитное мальчишеское бедро, стискивая и сминая то до кровоподтечных синяков в жаждущей изголодавшейся хватке…
А когда вновь умостилась на соблазнительной ягодной половинке, когда сжала ту и покатала в пальцах под хрипловатым рыком поплывшего рассудком мужчины, Юа, безутешный и до приступа перепуганный необъяснимой творящейся чертовщиной, негласно, но унизительно возжелавшейся его предательским телом, не справляясь с загнавшим в последний из углов животным отчаянием, не придумал ничего лучшего, чем…
Зажмурить глаза да, плюнув на все последствия, впиться зубами в зажимающую ему рот руку.
Впиться с чувством, практически вгрызаясь, пытаясь прокусить до солоноватого привкуса на языке и распоротой кожи, чтобы не смел этот чертов гад говорить столько сводящих с ума похабных слов, чтобы не смел столь бесстыже его щупать, чтобы не воспринимал, будто безмозглую вещь для своих таких же безмозглых взрослых развлечений!
Чтобы…
Чтобы, всхрипнув и сплюнув вдруг кровью собственной, выбрызнутой разбитой нижней губой, упасть навзничь под резким и болезненным ударом проклятой чужой ладони, отпустившей и хлестнувшей ему по лицу безжалостной озлобленной пощечиной.
Мучаясь закружившейся головой, выдыхая сиплые мышиные проклятия, Юа краем отключившегося шаткого слуха уловил расплывчатое, туманно-блеклое:
– Не способен ты ни на что, стало быть, милый мой… В таком случае виноват только ты сам. Видит Создатель, я безумно хотел побыть с тобой ласковым, но… – и на этом ударившая рука, покойницкой удавкой стиснув металлические пальцы, обвилась вокруг напрасливо расслабившегося горла, выбивая из забитой страхом да вдохнутым табаком аорты сиплое клокочущее молчание и слезы на распахнувшихся глазах.
Юа не успел сделать уже больше ничего: продолжая вот так – точно словленное опасное бродячее животное – удерживать его, продолжая прожигать костным ошейником горло, чертова чужая рука все усиливала и усиливала хватку, все воровала и воровала последний спертый кислород, пока рука другая, ухватив за острый локоть, грубым выламывающим толчком перевернула мальчишку на живот, позволяя тому в полной мере ощутить, как в тот же миг на него сверху навалилось раззадоренное вседозволительным нетерпением горячее тело.
Рейнхарт, не теряя времени на лишние слова, оседлал его бедра, привалился всем существом, уперся стиснутым штанами вожделением в напрягшиеся ягодицы и, продолжая ломать тонкую птичью кость сжавшей в тиски рукой, крепче обхватил коленями тощие бедра, одновременно с этим приотпуская буйную шею, позволяя отчаянно ухватиться ртом за воздух и опять зажимая ту в жестокий плен, от давления которого перед синими пыльными глазами крутился сорванным лепестком терновый цвет, а снежная пыльца, сложив крылья, горела в дотлевающем блеклом огне запорошенного шотландского очага.
Полупридушенный, ничего более не соображающий, Уэльс попытался подняться выше, попытался вцепиться ногтями в подлокотник дивана, попытался потянуться следом на бабочкин огонь…
Но снова добился лишь того, что пальцы с глотки переместились на корни тугих волос, вынуждая запрокинуть голову, приоткрыть рот, выпростать наружу пересохший язык и прогнуться в хребте, покуда чужая жадная ладонь, оглаживая нервничающую кожу, продолжала и продолжала то ломать локоть, то изучать изгибы позвоночника, щекоча отабаченным дыханием пор.
– Вот так, хороший мой… – зашептал Микель, и голос его, оборачиваясь чем-то до невозможного пошлым, растягивающим все тело разом, упруго всаживался острым железным наконечником по самое свое древко в тонкую мембрану трепещущего девственного слуха. – Я не могу больше терпеть от тебя отказов, изволь… – продолжая наколдовывать, продолжая насиловать его уши, он, ухватив потерявшегося мальчишку за волосы на затылке, вдруг резко ударил того головой о матрас, вновь и вновь заставляя задыхаться отслаивающимся сознанием, а сам, приподнявшись на коленях и склонившись над тем, чтобы прильнуть грудью к узкой твердой спине, заговорил дальше, касаясь дыханием краснеющего истерзанного уха: – Я ведь буквально вспорол себя от глотки до члена ради тебя и каждой твоей выходки. Я открыл нутро наподобие дешевой книги, вцепившись пальцами в кровоточащие стыки кожи и содрав ее пластами с груди. И ты хочешь сказать, что все это – для никого, золотце…?