355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 11)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 98 страниц)

Юа, не до конца вдумывающийся, о чем опять болтал Микель, но и не слишком старающийся за тем поспевать, с поразительной ладностью и сговорчивостью кивнул, продолжая да продолжая стоять и смотреть на прогнувшийся стальной скелет, на растопыренные скорпионьи ножки, все яснее и яснее обволакивающиеся древесиной древних нортлэндовских весел…

– Его создал, если память не подводит меня, некий – весьма популярный здесь в свое время – Йон Гуннар, впоследствии скончавшийся от незапланированно пришедшей по его душу лейкемии. Бедняга не дожил до того памятного дня, когда монумент увидел долгожданный свет: Sun Voyager стал последним его оплотом, и некоторые верят, что именно на астральном духе-двойнике этого судна скульптор уплыл в свое обетованное посмертие, оставив простым обывателям лишь постную его хребтовину. Большинство приезжих – да и не приезжих, собственно, тоже – склонно думать, что Странник – этакий мемориал в честь канувших воинов-викингов, с запозданием установленный в конце славных девяностых, когда тебя, мой мальчик, еще, кажется, даже не было на свете – как же изумительно об этом, знал бы ты, думать… Но личности эти невежественно ошибаются: сам Гуннар говорил, что корабль его – простое судно из привидевшейся ему однажды грезы, этакое невоплощенное, но благородное стремление отыскать неоткрытые земли в перенаселенном переизученном мирке… Что у него, по моему скромному мнению, так или иначе получилось. Истинное судно ведь и должно быть именно таким – живым, влекущим за собой в полет или в дальнее плаванье, а как оно выглядит и не забыли ли ему приделать фальшборт да парус – это все мелочи жизни, поверь мне. Повесить кусок парусины может каждый, а вот дать куску железа или древесины единственную на всю жизнь душу – сущие единицы.

И снова Юа слушал, слушал, слушал…

Теперь уже – так повально и очарованно, что не замечал, что и мелодично-затихающий голос Рейнхарта, и рыскающий повсюду прибрежный ветер, и сам корабль, впитавший в себя три десятка солнечных оттенков медленного смеркающегося сгорания, сливались в удивительный единый поток, единое одушевленное существо, единый закат посреди сгущающейся звездной темени, когда сердце оживало, робко, обнадеженно стучалось в костях, касалось холодными вспотевшими ладонями оглаженных стальных боков, бережно приласкивая и в который уже раз здороваясь с обретшей мертвую плоть Мечтой.

Где-то в те же минуты ароматы смурого нордического города изменили свою прогрессию, заворачиваясь тугим рыбьим узлом в пестрой обертке из снежной чешуи, и даже извечные машины остановились и добровольно умерли, рассыпавшись прибрежными спорами зачинающихся сияющих лун. Взбрызнули мелизмы угасающей беззвучной мелодии, зашуршала незримая парусиновая ткань, растянутая тугой прозрачной брюшиной, распороли волну ударившие стальные весла, запутавшиеся в нитях всплывшей к поверхности сине-северной морской травы…

– А можно я тебя тихонечко сфотографирую, мой юный цветок? – спросил вдруг – практически на ухо, кретин кучерявый, подкрался и спросил – Рейнхарт, разрывая иллюзию только-только успокоившего уединения, опустившейся на плечи отрешенности и кровавой полярной зари на тысячу маленьких безжалостных сколов, на синдром веселящихся множественных личностей, запертых под одной черепной коробкой спятившего двуногого Никого.

– Ч-чего…? – отчасти уверенный, что вновь ослышался – хотя ведь ни черта подобного, ни черта… – а отчасти бесконечно раздраженный, что дурной лисоватый тип так жестоко и так болезненно выдрал его из объятия сомкнувшегося Ютландского моря, сорвав с головы рогатый бутафорский шлем, Уэльс, все еще по-своему растерянный, даже не переспросил, не проскрипел, а почти жалобно и измученно простонал.

Помешкав, обернулся.

Поплывшими, слезящимися и донельзя потерянными глазами, впитавшими крупицы просыпанного волшебства, уставился на лохмато-смазливого человека в плотно запахнутом английском пальто, что, достав из кармана новомодный навороченный сотовый, повязанный проводками стрекочущих интернетов, камер и вышедших из ума виниловых пластинок, стоял, безоружно улыбался и, приподняв руку с нацеленной техногенной игрушкой, кажется, действительно собирался…

Безнаказанно и безапелляционно нажать на кнопку хренового снимка.

– Ты что, совсем двинулся…? – пока еще мирно, хоть и с нарастающим тремором, уточнил Уэльс, для которого творящееся было и оставалось наглой, жуткой, кошмарной неслыханной дикостью: какая к черту фотография, что за нездоровые аморальные замашки, к чему и, что главное, зачем?!

Лицо Рейнхарта же между тем знакомым жестом вытянулось, удлинилось, что ничего хорошего по факту – в этом Юа разбирался теперь на ура – не сулило, покрылось опасной бледностью разочарованного неудовольствия…

Правда, сделало оно это сугубо на время – весьма и весьма, спасибо, непродолжительное.

– Почему же ты постоянно спрашиваешь меня о моих умственных… или, вернее… что-то я совсем запутался… душевных качествах, краса моя? Что такого страшного я сказал сейчас снова, чтобы опять нарваться на твое негодование?

Уэльс почувствовал, как, взвыв доведенными немыми связками, застрадали разом все мышечные нервы левой половины его собственного лица – застуженные, замученные и лишившиеся последних крох беззащитно-нежного терпения. В результате дернулась, бросившись сначала вниз, а потом и вверх, бровь, дернулся в спазменном бессилии глаз, и мальчишка, окончательно выведенный из себя, стремительно хлопнув по перекошенной истерикой физиономии хлесткой холодной ладонью, оскалил зубы уже отнюдь не для пустотелой безобидной видимости: с предупреждающим букетиком белладонны и волчьего красного сока по вспоротой оголенной белизне.

– Заткнись, – не то пригрозил, хотя грозить было нечем, не то попытался посоветовать он. – Просто заткнись, придурок, и убери свой паршивый телефон прочь с моих глаз! Мне не надо, чтобы всякие извращенные идиоты тыкались в меня тупыми паршивыми сотовыми, а после черт знает что делали с такими же чертовыми фотографиями! Убери его сейчас же, по-хорошему говорю! Не смей нажимать на эту сраную кнопку!

Нет.

Лисий Микки Маус, разумеется, ни-че-го не понимал.

– Конечно, нам не нужно, чтобы всякие извращенные идиоты тыкались в тебя своими грязными камерами… да и не только… камерами… Кто же с этим спорит? Поверь, я сам этого не оценю и возьму заботу о каждом, кто осмелится попробовать, лично на себя. Но, право, милый мальчик, порадуй меня! Подари всего лишь один жалкий снимок на память! Он не умалит твоей красоты, а я смогу засыпать с благословенной иконой у груди и хотя бы так истово, чтобы мучиться грызущей бессонницей, не сходить без тебя с ума. Неужели я столь о многом прошу? Всего только один-единственный раз!

Если говорить откровенно, как Юа говорить не любил и любить не хотел, то он вполне осознавал, что дурацкий снимок – это всего лишь дурацкий снимок. С него не убудет, ему вообще до этого дела нет, пусть себе делает, что хочет, псих ненормальный, но…

Но…

То ли озабоченное человеческое стадо, внедряя засаленную масскультуру в юные, не успевшие еще толком развиться мозги, обладало уникальным талантом все настолько изумительно изгадить, что в голове-душе-сердце заселились смутные параноидальные сомнения – хрен же знает, что этот тип собирался проделывать с этим чертовым неслучившимся снимком… – и зародыши аллергичной гнильцы, то ли просто сам Уэльс выпал в настоящее из двух прошлых веков, взирая на мир исконно пуритански, мещански и еще как-то так, что наотрез не получалось отыскать общего языка с причудливым вневременным Лисьим Сердцем, тоже ведь не жалующим ни духа «прогресса», ни духа стремительного машинного развития, ни духа чего-либо вообще, что уже с приличного отдаления щедро разило всеобщей замусоренной свалкой.

– Нет, – хмуро и упрямо рыкнул он, сцепляя на груди напрягшиеся до продрогших жилок руки. – Я. Ненавижу. Фотографироваться. Потыкайся лучше камерой в этот чертов корабль, в море или в кого-нибудь другого, а ко мне не лезь! Тебе что, двести раз повторить нужно, как для умственно отсталого, не пойму?!

Кажется, он позволил себе слишком многое.

Кажется, то была вовсе не игра ночной светотени, и желтые зверьи глаза, заузившись, налились нехорошими красными сосудиками, губы стянулись тонкой трескающейся лентой, пальцы сжались острым рыболовным крюком в еле сдерживающийся трясущийся кулак…

Уэльс ожидал, что сумасшедший лисий тип опять полезет к нему с внеочередным маниакальным рейдом, опять схватит излюбленной манерой за волосы или попытается удушить, выворачивая податливые запястья и впиваясь зубами в тут же содрогнувшуюся от непрошеных воспоминаний шею. Опять учудит какое-нибудь выходящее из ряда вон извращение, разлив по соленому воздуху ведро душного злостного тлена, сковывающего сонным параличом по рукам и ногам, и он даже был готов это вытерпеть, сохраняя на лице прежний невозмутимый оскал – потому что сколько же можно впустую биться лицом о грязь? – но…

На сей раз Рейнхарт решил, очевидно, удивить, выбирая дорожку иную, тоже сплошь упертую, пока еще вяще незнакомую: взял и, оставив мальчишескую мордаху покрываться сереющим пыльным камнем, вскинул руку с телефоном да – если верить намеренно включенному огоньку инфракрасной вспышки – без лишних вопросов запечатлел желанный снимок, прищуривая взгляд в опасную, не терпящую возражений щелку, на что Юа от ударившего под дых возмущения просто-напросто…

Бессловесно задохнулся.

Шевельнул онемевшими губами, скребнул по воздуху посиневшими ногтями, не понимая, с какого же черта он так наивен и почему ему – идиоту распоследнему – и в голову не пришло, что рыцарское благородие никогда не было в такой уж чести даже у самих рыцарей герберовой розы или черного пикового креста.

– Получилось, конечно, так себе… – чуть разочарованно выдохнул ментально надругавшийся скотский ублюдок, вертя в руках эту свою камеру и так и этак. – Я бы, мой мальчик, хотел сохранить на память твою драгоценную улыбку, которой при всем старании не могу даже близко себе вообразить… или хотя бы расслабленное прелестное личико, не омраченное вечной угрюмой злобой, наглядно желающей моей бесславной кончины, но ты, должен признать, прекрасен в любой своей ипостаси, и засыпать мне в любом случае станет теперь не столь одиноко. А если добавить щепотку фантазии и спущенного с цепи рукоблудства и попытаться представить, что трогаешь вовсе не себя, а тебя, слышишь твои стоны и зарываешься носом в волосы, вдыхая их благостойкий аромат, то…

Уэльса никогда нельзя было назвать особенно подверженным какому-нибудь дурацкому девчачьему смущению; стеснению – да, но только не смущению.

Уэльс никогда им не страдал, Уэльс никогда не собирался им страдать, и все же сейчас…

Сейчас…

Сейчас, заливаясь зефирным кармином до самых холодных ушей, до тонкой шеи с пульсирующими лиловатыми жилками и до корешков растрепанных спутанных волос, купаясь в беспечном уличном ветре, омываясь раззадоривающими небесно-земными каплями, летящими то вверх, то вниз, то по жалящей нечеткой кривой, он, оскалив губы и зубы, разъяренной ночной фурией просто взял и, не думая и не понимая, что творит и чего жаждет своими порывами добиться, бросился на чертового лиса, целясь тому плотно сжатым кулаком в ехидную, паскудную, растянувшуюся в только того и ждущей голодной ухмылке морду.

Его кулак даже попал, его кулак, наверное, причинил частичную боль, в то время как пальцы другой руки вскинулись и попытались ухватиться за вздутое окаменевшее горло, как будто заранее готовое к подобному повороту событий, а оттого закрывшееся, забаррикадировавшееся, согласное играться и, водя вокруг пальца, с деланной покорностью принимать, на что с легкостью идущий на поводу юнец разбесился только еще больше.

Взвыл, взревел, пробормотал несколько нескладных угрюмых проклятий, набросился всем своим тщедушным, но свирепым существом разом, не замечая, что Микель, ловко увернувшись, умело отпарировав дюжину промерзших скованных ударов, перехватил правой рукой его за талию, а левой – потянулся к правому брыкающемуся запястью…

Юа бился, так добровольно и так глупо затягивая на себе хитрую петлю чужого капкана, поддаваясь лотосовому шибари и складываясь послушной бумажной погремушкой в опытных играющих руках, обуздывающих горячую норовистую суть и взвинченное, но изможденное самим же мальчишкой тело. Юа по-детски угрожал, беспомощно проклинал, гонялся за этим чертовым человеком по всей предкорабельной площадке, пока тот, крепко стиснув пойманную талию, все теснее и теснее вжимал в себя, насмешливо переставлял ноги от ног наступающего подростка, пытающегося непримиримо их отдавить зверскими резиновыми подошвами. Стискивал в пальцах правое запястье, то вскидывая, то вытягивая, то сгибая в локте их соединившиеся руки, позволяя запястью левому, как и остальной потерянной конечности, как и ногтистым сведенным пальцам, поначалу драть ему плечо, пытаться отхлестать кулаком или пощечиной по лицу, растерзать аккуратными, но острыми коготками до кровящихся рябиновых полосок не возражающую кожу…

Все это длилось настолько долго, настолько промозгло и настолько улыбчиво и возбужденно-ликующе со стороны дрянного опьяневшего Рейнхарта, настолько странно и отчего-то – он, кажется, все-таки тоже подхватил этот проклятый повергающий вирус… – неприкосновенно-интимно для захваченного врасплох мальчишки, что Юа в конце всех концов сбавил против воли пар, прищурил глаза…

Заставил, болезненно прикусив внутреннюю сторону щеки, себя успокоиться.

Вдохнуть.

Выдохнуть.

Неуверенно оглянуться вокруг…

И понять вдруг, что мир все еще вращается, качается на огромных невидимых качелях, вертится и выгибается в подснежной приливной канители стучащего каблуками вальса.

Еще чуть после запаздывающее отбеленное сознание, побарахтавшись в тумане сходящего замазывающего дыма, окончательно сообразило, что это вовсе не мир плыл, кружил да шатался – это чертов Рейнхарт, чертов безумный Микель, удерживая пойманную добычу в крепком ведущем зажиме, просто веселился, смеялся, забавлялся с той и…

Танцевал.

Он танцевал, он влек за собой, он кружился под набухающими тучами в старинном, никогда не виденном и не встречаемом Уэльсом, подлинном спятившем вальсе; одно движение ярящихся ног навстречу – один откат неуловимой волны назад, рука на талии, пальцы в длинных, давно доросших до пояса иссиних волосах, глазами в глаза, улыбкой – в растерянную и вновь побежденную гримасу, пока пальцы самого Юа почему-то добровольно находились на чужом плече, намертво стискивая наполненную туманами-сыростью-дождями светлую шерсть отяжелевшего, взметающегося крылатыми полами пальто.

Круг за кругом, круг за кругом, бесконечная гарцующая карусель, и Солнечный Странник, подняв очертившуюся лишь в этот миг парусину, всплывал то с крыла правого, то с левого, разгребая веслами соль и стужу, поливая летучим аквамарином чешуйки выброшенной на берег андерсоновой Русалочки и ее далекого Прекрасного Принца.

Танцевали пробуждающиеся и засыпающие городские огни, рассеянно зевающие пирогово-желтыми кляксами, сердце перегоняло литры забродившего липового чая, и небо, спустившись так низко, чтобы дотронуться губами до пригретого темени, тихо-тихо нашептывало старую как пыль сказку:

«В час, когда два предначертанных судьбой сердца повстречают друг друга, с небес не просыплются созвездия, в булочной лавке не закончится мука, не остановятся поезда и даже собаки не оборвут привычно-хриплого лунного лая…

Однако душа, что спала, оживет, душа залечит сломанные перебинтованные ноги и, отхлебнув цветастого, что мадагаскарский попугай, крюшона, зашепчет, закричит, что сама жизнь теперь – лучшая ее аптека, а от любой болезни и от любых людей всегда помогут только и единственно…

Люди».

Они все кружились, они танцевали, они летели куда-то и уходили в своем танце от всего, и Юа, никогда не умевший делать приказных движений, никогда не открывавшийся настолько, чтобы позволять чужим рукам ваять из себя, будто из растолченной карстовой глины, не мог ни остановиться, ни воспротивиться, ни сказать хоть малейшего слова в укор, изумленно глядя в озорные и хитрые отогревающиеся глаза, в темные налившиеся губы, в соцветие притягивающей взгляд улыбки…

Они танцевали – две бросившие стаю птицы, два сумасшедших дурака в час штормового предупреждения и пахнущего смертью поднимающегося разлива, танцевали, танцевали, танцевали…

Пока босоногий нищеброд-ветер, разрываясь слезящимся озимым хохотом, не швырнул в них отодранной от городской стены листовкой – линялой, прошлогодней, потерявшей под дождями прежние игольчатые цвета.

Микель нехотя остановился, нехотя выпустил из рук почти безотказно и самоотверженно подарившийся ему цветок, истерично и несмело барахтающийся в шквалом обрушившемся осознании только что произошедшего, в насильно выдавливаемой злости, потерянности, стыде и новом горчащем сюрпризе, ни видеть, ни трогать, ни узнавать начинки которого отнюдь не желал. Перехватил прилетевший глянцевый лист, растянул тот в подрагивающих от нахлынувших эмоций несдержанных пальцах, встретился глазами с перекошенным от ужаса и вящего непонимания, как ему теперь жить, мальчишкой…

– Смотри-ка… – тоже странно, тоже совсем не так, как прежде, пробормотал севший голосом на несколько тонов мужчина с расшитой кривой иглой насмешливой полуулыбкой. – Кажется, Господь решил сыграть с нами очередную свою шутку, дивный мой колокольчик… Или, быть может, он всего лишь жаждет подать судьбоносный знак, м-м?

Юа, готовый сейчас ко всему и ни к чему одновременно, но точно знающий, что хочет или нет, а ухватиться за что-нибудь – за что угодно, лишь бы избежать позорного вердикта его собственного новоявленного сумасшествия да вылепленных из того последствий – позарез нужно, резким рывком вцепился в протянутую листовку, хмуро уставился на красно-белые растеки, едва угадывая в тех когдато и кем-то нарисованные людские лица, шаржи, фигуры, движения, мазки, а потом…

Потом, с паникой и граничащей со стрессом безысходностью отдернувшись, окончательно растопившись в бурлящей под ногами лаве, швырнул хреновым листком обратно в Рейнхарта, прибито закрывая и открывая рот, точно выброшенный на берег печальный дельфин с пронизанным ржавым гарпуном боком.

– Ну что же ты, моя немногословная радость? Семнадцатое мая – замечательное число для больших городов, но до нас парад равноправия обычно добирается в глухом дремучем августе, поэтому обращать внимание на выставленные громкие даты не стоит, но… Что ты все-таки на это скажешь, my dear? Ты ведь не откажешься посетить это занятное торжество лазурно-голубых оттенков в качестве моего прелестного спутника многообещающей последующей жизни? О, нет-нет, не надо снова так испуганно смотреть, мальчик мой, и не надо так торопиться, сколько же раз мне тебя просить! Я всего лишь предлагаю тебе сходить вместе на этот любопытный однополый прайд, а не тащу тебя под прикрытием под подготовленный украдкой венец… Хотя идея эта, надо признать, мне даже очень и очень… по вкусу.

Юа, подавившийся затолканными в самую глотку невыносимо-приторными, с трудом осознанными и переваренными словами, испуганно округлил глаза, до прощальной капли схлынул с бледного рисового лица, спотыкаясь и запинаясь, попятился…

А затем, под прогремевшим в ушах смехом упокоенного, но все еще шляющегося где-то здесь дядюшки-Йона, правящего своим собственным кораблем дураков, со всех ног бросился к чертовой матери прочь, уже нисколько не разбирая дороги, но и в этом своем почти-посмертном отчаянии ни на грамм не сомневаясь, что хренов больной Рейнхарт…

Хренов больной Рейнхарт непременно догонит и отыщет его вновь.

Вновь, вновь и, унеси же на дно черный морской король, вновь – до самой исходной подгробной темноты.

Комментарий к Часть 5. Солнечный Странник

**Бреннивин** – исландский алкогольный напиток. Слово «Brennivin» переводится с английского как «жженое вино» и происходит от того же корня, что и бренди, а именно brandewijn. Бреннивин – это дистиллят картофеля и тминовых семечек, обладающий, как признают сами многие исландцы, воистину невыносимым вкусом.

========== Часть 6. Lament for a frozen flower ==========

Огромное море судеб – казалось бы, нахрена?

Всех тварей по паре, на ушке игольном написаны имена.

И где-то на самом конце иглы есть имя, оно твое.

К нему не хватило ни твари, ни пары – закончилось острие.

А книга судеб написана кем-то на белом морском песке,

и если страницу не слижет волна, буквы крошатся в руке.

В этой толпе надо быть острым, локтями толкая вбок,

а о том, что, к счастью, неподвластно уму, позаботится добрый бог.

Но на самом-то деле – и нет здесь секрета – все устроено как-то не так,

с тех пор, как вращается эта планета, в мире творится бардак.

Впрочем, если ты можешь найти краюху и добыть хороший табак,

то на пару часов можно и позабыть, что все сложено как-то не так.

Yulita_Ran, Поэма слов

Хадльгримскиркья, должно быть, оставалась Церковью во всей полноте по-настоящему забытого слова: обладая собственной волей и полюбившимся Богу первозданным волшебством, желая приголубить всякого, кто заблудился и сбился с оборвавшейся внутренней стежки, она раскидывала нити удивительной ситцевой паутинкой, путала между собой ночи да улицы, и Юа, понятия не имеющий, куда бежит и зачем продолжает это делать, задыхаясь от сбившегося холодного дыхания и давно уже не слыша за спиной ни единого неосторожного звука, выдающего преследующего Рейнхарта, миновав пересечение Frakkastígur и Njarðargata, запоздало и немного очумело сообразил, что выбежал не куда-то, а прямиком к подножию освященной чьим-то Господином громады.

С той стороны, с которой подошел он, к ней тянулась узенькая черная дорожка, выложенная разлинованными плитами и окруженная лысеющими тощенькими деревцами да фонарями под причудливыми китайскими рисовыми шапочками. Тянулся и мелкий, совсем низенький, явно построенный эльфами для эльфов заборчик, выстроенный из аккуратного слияния пепельно-бурых досок да отсыхающих мрачно-желтых трав.

Сам храм – пригвождающий и прошибающий мерцающий исполин, осененный крестным знамением горящих на головокружительной высоте огней – высился в угрюмом конце пустующей в этот час тропы, и представлялся вовсе не каменным да стылым, а нарисованным, написанным, сотканным из переливчатого серебра да позднего зимнего инея.

Горели его гротескно-ажурные окна и крохотные продолбленные бойницы, горела каждая маломальская щель – ослепительный белесо-чалый свет просачивался липким сиропом наружу, облизывал и обнимал корпус гордо вскидывающегося навстречу небу монолита и, взрываясь на столпы перевернутых витражных лучиков, озарял сам небокупол, кажущийся в этом месте почти по-дневному светлым, слепящим привыкшие к потемкам глаза, рождественско-таинственным и туманным.

Гигантский сталагмит, притворившийся сказочной тролльей горой, нависающей мудрым и добрым правителем над мелкими гномьими домишками притихшей северной столицы, настолько подчинял себе, что Уэльс попросту не смог продолжить своей карусельной гонки, негласно принимая новое по счету поражение, нанесенное сплетшимися воедино дождливым лисом и возлюбленным его горчащим сердцем городом.

И правда: стоило лишь ненадолго остановиться, устало поднять и опустить руку с зажатым в той белым воображаемым платком, как молчаливая темнота позади мгновенно зашевелилась, ожила, закопошилась, выплевывая из брюха поверженного Йормунганда чуть запыхавшегося, размытого ливнем и задумчивостью Микеля, что, опустив на костлявое мальчишеское плечо ощутившуюся железной ладонь, недовольно повел разлохматившейся головой, вышептывая сухими губами очередное сумасшедшее откровение:

– Признаюсь, мне бы не хотелось постоянно играть с тобой в салки, догонялки и все прочие предложенные игры, душа моя, но если иначе у нас пока не получается… Пожалуй, в следующий раз я подготовлюсь лучше и не буду надевать на себя столько теплой одежды, раз уж физические разминки мне теперь обеспечены, я так понимаю, едва ли не ежечасно.

К изумлению и неожиданности тихо напрягшегося в позвоночнике Уэльса, уверенного, что ничем хорошим этот вечер для него точно не закончится, непредсказуемый лисоватый человек…

Почему-то просто стоял да беспечно ему улыбался, снова умудрившись попасть под добрейшее расположение постоянно меняющегося в настроениях непостижимого духа, как будто и не было всех этих долгих, изнурительных, мучающих танцев под открытым корабельным небом, постыдных разговоров о том, о чем и подумать недопустимо, и последовавших за теми чокнутых пробежек сквозь лед, снег, дождь да уходящие из-под ног дороги, на которых сам Юа и впрямь с пару раз едва не навернулся в подступающую к кромке прибойную стихию. Как будто не было совершенно ничего, а они все это время скучающе да беззаботно бродили по обжитым улицам, притворяясь такими же беззаботными дружками-приятелями, не отягощенными капельку запретными, капельку неверными, капельку раздирающими на клочки взволнованными мыслями.

– В любом же случае ты только посмотри: прихоти судьбы воистину неисповедимы, и мы с тобой добрались до нужного места все равно, – хмыкнул, задевая беспокойным дыханием шевелящиеся на макушке волосы, Рейнхарт, оставаясь стоять за левым плечом окаменевшего Уэльса и склоняясь над тем так низко, чтобы касаться щекой пылающего нервным пожаром правого уха – точно пришедший по душу смеющийся бес. – И? Как тебе вид, мой мальчик? Очаровывает, не правда ли…? Основная башня достигает в высоту семидесяти четырех с половиной метров, ревностно оберегает остальное свое тело, так сразу отнюдь не видное неискушенному глазу, и изредка – по одним воскресным службам – трубит в колокола, как добрый старый Гавриил, собирающий под крылом молчаливую, но вызывающую уважение и некоторый восторг армию. Кажется, когдато это место называлось храмом Хадльгримура, но времена меняются, и даденные однажды имена, как ты, должно быть, знаешь, меняются вместе с ними.

Юа, невольно, но опять-таки охотно выслушивающему, все еще было не по себе.

Настолько не по себе, что, вдохнув полной грудью простуженного покалывающего воздуха и поежившись под забравшимся под мертвую шерсть ветром, он, не понимая, зачем и отчего делает это весь взбалмошный вечер напролет, зачем продолжает столь… жертвенно… отмалчиваться перед чертовым Рейнхартом и отчего не может позволить себе заговорить с ним как с обыкновенным равным человеком, хмуро пробормотал привычно уже глупый да скомканный вопрос, ответом на который не так уж сильно и интересовался – главное было попытаться хоть что-нибудь сказать:

– Почему здесь повсюду эти ломающие язык названия? Почему нельзя было назвать проще, короче и нормальнее, чтобы хотя бы получалось проговорить…?

От Рейнхарта резко запахло заученной сочельной корицей, щепоткой сухого табака, сырой морской рыбой и крепким градусным алкоголем. Еще, пожалуй, окрыленным расположением вознесенного воодушевления, за которым порой начинали происходить все эти хреновы аморфные трансформации…

Заканчивающиеся, впрочем, безобидно и быстро, если не идти безусловно опасному, но в чем-то неуловимо гибкому и легкому человеку наперекор.

– Надо же, сегодня ты проявляешь просто-таки похвальную любознательность, которая искренне меня радует, юноша! – проворковал, оживленно обтираясь позади да сбоку, дошедший до хрипло-утробного полумурлыканья лис. Чуть после, подышав в загривок, нарисовался рядом с мальчишкой целиком, умостив руку на дрогнувших с напряжения костлявых плечах. Посетовал на дурной мешающийся рюкзак, продолжающий болтаться на упрямой узкой спине, и, подтолкнув ладонью по затылку тягловым ветром, повел замешкавшегося, но подчинившегося Юа навстречу к гордому победоносному храму, трубками каменного органа устремившемуся в почтительно склонившееся поднебесье, впечатленное хотя бы одной-единственной человеческой игрушкой. – Принято думать, что конкретно эту церковь назвали так в честь величайшего исландского мыслителя: поэта и отзывчивого священника по имени Хадльгримур Пьетурссон. Не читал его «Гимнов Страстям Господним», но, как снова принято думать, они весьма и весьма недурны… пусть и написаны на несколько древноватом, как для меня, языке. Парламент долго ломал голову и нервы – согласиться на возведение столь огромного храма или все-таки отринуть его… Вопрос, очевидно, был сложен и временно не решаем, поэтому прошло чуть более десяти лет, пока в одна тысяча тридцать девятом году тамошние человечки, прогибающиеся под властью философствующих светлых лбов, не наклали на всё и не взялись, наконец, за строительство. Главным ответственным стал легендарный архитектор Гудйоун Самуэльсон – сдается мне, он не дожил до конечного результата, дабы насладиться видом своего уродившегося детища, потому как с тем закончили лишь в восемьдесят шестом году, – который, прикинув так и этак, припомнил, что христианской религиозностью их страна никогда не отличалась, и решил вытесать храм в форме… догорающего вулкана. А теперь приглядись повнимательнее, мой прекрасный юный трофей. Разве же ты не видишь сходства?

Уэльс, привыкший погружаться в неторопливый, но живой и интересный треп развязного на язык лиса, знающего удивительно и непостижимо многое, недоверчиво прищурился, и впрямь всматриваясь в искристый лёд торжествующего в свечении сооружения, пока они продолжали неспешно брести к порожьим чертогам. Задрать голову настолько высоко, чтобы охватить тот целиком, правда, не получилось – перед глазами тут же зарябило и поплыло, – но все же оказалось, что если послушать Рейнхарта и представить, что трубки органа – вовсе никакие не трубки, а истоки огненной, медленно застывающей забальзамированной лавы, то…

– Ну вот. Видишь? – слишком хорошо читая по его лицу, хмыкнул донельзя довольный Дождесерд. – У архитекторов той эпохи водился отменный вкус и пригодные для всякого дела руки, чего, к сожалению, не скажешь об архитекторах нынешних. Да и, что уж мелочиться, далеко не только об архитекторах… Как бы там ни было, подобный символизм совсем не случаен и на буйную любовь тогдашнего дяденьки к собратьям-драконам и прочим огненным сопкам его списывать нельзя. Да будет тебе известно, что Рейкьявик был однажды возведен на месте потухшего вулкана, а название его можно перевести как «дымящийся залив» или «дымящаяся бухта» – тут уж как тебе придется по душе.

Юа слушал внимательно, Юа запоминал и, чем ближе они подходили, тем старательнее разглядывал каждую проклевывающуюся трещинку, каждый крохотный камушек, каждый освещенный уголок и самой башни, и накрытого ее тенью нефа. Не желая пока того признавать, он привыкал испытывать просыпающийся ненасытный интерес, требующий все больше и больше внешней подпитки, все больше и больше новой, помогающей ощупать и прочувствовать окружающий мир, не доступной ранее информации, преподнесенной именно под исконным Рейнхартовым взглядом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю