355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 82)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 82 (всего у книги 98 страниц)

– Да о чем ты все, я не понимаю…?

– О том, мой недогадливый принц, что я буду просто-таки обязан ответить на любой твой вопрос, даже если он ни разу не придется мне по душе. Правила вынуждают ни в коем случае не лгать, поэтому это будет почти то же самое, что сходить к бабке-гадалке на прием, только намного лучше – я-то тебе проклятий не напророчу и платы никакой не возьму.

– А ты не врешь? – вроде бы насупленно, но уже более-менее заинтригованно пробормотал Уэльс, прожигая мгновенно повеселевшего мужчину подозревающим во всем на свете взглядом. – Откуда я могу знать, что ответ будет не подставным и что ты скажешь мне правду, хаукарль?

– Ниоткуда, – понимающе кивнул тот. – Но я даю тебе свое слово и клянусь карточной душой, что не обману и не проведу, отвечая так, как оно есть на самом деле… если, конечно, ответ на твой вопрос окажется мне известен в принципе. Это как пиратский кодекс, котик. Тебе знаком пиратский кодекс? Нет? Тогда просто поверь, что суть его такова: никто никого не предает и всё держится на одном лишь доверии и заведенных старых устоях, потому что держаться в кругу тех, кто попросту не принят законом, больше совершенно не за что. Если нарушишь кодекс – случится бунт, а бунт – это всегда новые люди, новые жертвы, новая кровь и… В общем, слишком поздно бунтовщики приходят к пониманию, что, может, оно вовсе и не было им нужно. Единственное условие платы, которое, я надеюсь, ты понимаешь и без меня, таково, что игра эта не в одни ворота: хочешь или нет, но ты будешь вынужден отвечать мне так же, как буду отвечать тебе я, что бы меня ни заинтересовало. На сей раз ты не сможешь уйти или отвертеться, не сможешь сказать, что не хочешь говорить, не сможешь – я прошу тебя не смочь и позволить мне довериться тебе – солгать, и… Ради одного этого – я открою тебе все, что ты только захочешь узнать, возлюбленная моя Белла.

Юа, помешкав, кивнул – то, что в этой чертовой игре работает реверсия, он понимал прекрасно и до того, как Рейнхарт раскрыл свой рот. Точно так же как понимал и кое-что… еще.

– А если вопрос, который я хотел задать тебе, попадется мне самому? Что делать тогда? Почему нельзя просто обменяться этими сраными карточками, чтобы не было лишней путаницы, и отвечать тогда уже по очереди?

– Мне нравится твоя заинтересованность, свитхарт! – оживленно прицокнул лисий мужчина, в довольстве посасывая кончик пестрой лиловой ручки. – Но, боюсь, что так делать все-таки нельзя: понимаешь ли, отчасти это игра на удачу. И если вдруг на одной из карточек затесается захладелый нежеланный вопрос, вызывающий у отвечающего некоторые, м-м-м… определенные сложности, то, погружая тот в общую стопку, мы оставляем друг другу шанс во избежание: если я вытащу то же, что и написал, я буду вынужден попытаться ответить за тебя – выдвинуть предположение, так сказать, и если попаду с ним в точку, то ты тоже окажешься вынужден это признать и хотя бы парой слов дополнить завертевшуюся тему. Но если угадать не получится – пытка закончится, и мы перейдем к следующему вопросу. Попытка для везения всего одна, душа моя, и, думаю, это не может тебя не радовать, верно? Если же изначально все разделить по строгости и порядку – то у нас попросту не будет шанса на увиливание, мой мальчик, а ведь это неприкосновенная часть любой игры. Думается, ты бы тоже хотел иметь возможность не отвечать на то, что вдруг не придется тебе по душе, разве я не прав? Вдруг – только например – мне придет в голову спросить, какой размер члена ты бы предпочел у меня видеть, сладкий?

Юа, помешкав, снова нехотя и чуточку озлобленно кивнул: ясен пень – вот прям как этот блядский пень, яснее просто некуда, и, может, от ясеня как раз-таки и отошедший – какими, вероятнее всего, окажутся вопросы идиотской акулы, и так же трижды ясен пень, что он отдал бы многое, лишь бы не позориться и не говорить всякого дерьма про члены-задницы-еблю-изврат, которое говорить все-таки – юнец орущей печенкой чуял, – скрепя сердце, придется.

Можно было бы прямо сейчас послать все это в жопу, отказаться принимать участие в столь низкопробном развлечении, чтобы не уподобляться этой вот блядской лисьей морде, всеми силами затаскивающей его на дно преисподней, но…

Но Юа…

Хотелось.

Вспоминая замкнутый подвал, вспоминая все секреты и ужимки так и не понятого до конца человека, в упор глядя на нервозный блеск в желтых глазах, что стыл в тех даже сейчас, и желая уже, наконец, узнать хоть крупицы давящей на нервы правды, он фыркнул, поклялся самому себе пожалеть о чокнутом решении еще с десяток гребаных раз и, дернув головой, все-таки дал чертово согласие, покорно принимая от Рейнхарта бумагу, ручку да принимаясь вычерчивать свой первый вопрос – тот, что беспокоил его больше всех остальных.

Если поначалу он думал, что просто-таки не наберет их и пяти жалких штук, этих сраных вопросов, то уже на третьем понял, что глубоко ошибся – их, выплывающих откуда-то из подсознательных глубин, скапливалось невозможное множество, их хотелось и хотелось продолжать задавать, и пусть он – вдумчивый и осторожный – справлялся гораздо медленнее ветреного мужчины, успевшего к его половине исписать уже все свои бумажки, Юа не затормозил ни на минуту, всегда находя, что, как и о чем спросить, да оставляя внутри сердца легкое сожаление, что идиотской бумаги откровенно не хватало, когда запас его воображения еще не иссяк, продолжая колоться и чесаться о кончики выбеленных зубов.

Микель, дождавшись обоюдного финала и обдав юного фаворита довольным оценивающим урчанием – ему, суке такому, явно подобный запал в честь своей скромной персоны немерено льстил, – с просвечивающим на физиономии нетерпением ерзал да нахально на мальчишку пялился, пока тот складывал свои листочки аккуратной тщетной кучкой, и уже после этого, подорвавшись, сходил за шапкой-колпаком, которой ни разу не носил, но где-то и для чего-то про запас держал. Продемонстрировал пустое вязаное днище, вывернув магазинной биркой наизнанку, и, сбросив туда сначала листки свои, подставил шапку и под листки Уэльсовы, разрешая мальчику все это перемешать, перещупать, перепроверить да убедиться, что никакого обмана нет и в помине.

Юа ему верил, лжи – в таких вот мелочах – не чувствовал, а потому особенно заморачиваться не стал: покопошился раз-другой нетвердой пятерней и, отвернув лицо, вскинул подбородок, давая понять, что можно гребаное цирковое представление начинать.

Нервозно и запальчиво дернулся, когда Микель умостился обратно напротив, тоже закутавшись в отогревающую шкуру и водрузив шапку прямо посередине чертового грибного пня. Затянулся неторопливо подожженной сигаретой – с потерей любимой зажигалки теперь приходилось пользоваться простым и печальным спичечным коробком. Прокашлялся и, тоже вот заметно занервничав, но даже не догадываясь, наверное, какой кошмар пожирал внутренности внешне непоколебимого Уэльса, болящего-чешущегося одновременно и сердцем, и желудком, и задницей, и животом, и всеми мышцами, и покусанной душой, с ласковой улыбкой подтолкнул к застывшему мальчишке дурную шапку в синий… наверное, шар.

Или вот блин.

Оладь несчастный.

Только не горох, никак не горох, потому что горох – это дурная проза, а Его Величество любило поэзию, даже если та бывала еще хуже чертовой прозы.

– Почему это я должен начинать? – раздраженно и перепуганно слишком неожиданно навалившимся «сейчас» окрысился Юа, тут же нахохливаясь и думая, что зря это он так рыбному придурку доверился, что надо было все с три сотни лишних раз проверить, прежде чем соглашаться и столь безрассудно браться за этот… этот… неврастенический доводящий абсурд. – Сам и начинай, дурище! Игра-то твоя!

– Никак не могу, свет моих очей, – с веселой усмешкой отнекался Рейнхарт, покачивая в воздухе медленно тлеющей бело-рыжей сигаретой. – Игра-то моя, а вот правила, что новичкам, понимаешь ли, положено уступать, никто не отменял, а ты у меня в любом деле оказываешься новичком. Так что ходить тебе, дарлинг.

– Сам ты… новичок, блядь! Нехрен тут умничать! Или тебе завидно, что я не настолько пропит да пропользован, как твоя паскудная рожа?! – все больше зверея и зверея, взрычал Уэльс, прожигая мужчину бешенством обожаемых тем леди-winter-глаз.

– Никак не завидно, сокровище мое – наоборот, мне безумно радостно, что мне достался столь непорочный юный бутон, порочным раскрепощением которого могу заниматься я и только непосредственно я. Но при этом я и никак не могу согласиться с твоими доводами, дорогуша. К глубочайшему сожалению, которого – ты совершенно прав, если только что об этом подумал – я совершенно не испытываю. Да будет тебе известно, что в эту занимательную игру я уже однажды играл, а потому новичком у нас остаешься все-таки именно ты. Так что давай, кончай упрямиться и порадуй меня своей искренностью, милашка.

Милашка, глазами-зубами разрывая хренову слащавую улыбку и отчего-то мучаясь бешеной ревностью, едва только представляя, как эта скользкая лохматая гадина выпрашивала свои опошлизмы с какой-нибудь там паршивой потраханной суки, со злобным хрипом ухватился за проклятую шапку, встряхнул ту хорошенько и, запустив внутрь руку, выудил смявшуюся в потряхиваемых пальцах бумаженцию, вслух – по мере того, как голос сдавал – зачитывая кретинистый со всех сторон вопрос:

– «Что милый Юа думает о дядюшке Микеле»…? Блядь. Что это за тупический вопрос?! Неужели ни на что большее у тебя не хватило мозгов?

Рейнхарт, который сука-гад-хаукарль и вообще разнесчастный блохастый Нарцисс да с какого-то перепуга остепенившийся Дон Жуан в одном флаконе, растянул губы в предвкушающей улыбке и почти даже хлопнул в ладони, быстро слизывая ловким языком просыпавшуюся пеплом на пень сигарету.

– Самый замечательный вопрос, душа моя! И с мозгами у меня, поверь, все в полном порядке, несмотря на то, что им свойственно порой куда-нибудь взлетать. Знал бы ты, как я счастлив, что именно эта карточка попалась тебе столь быстро! Впрочем, тебе совсем не из-за чего расстраиваться, прелесть: этот вопрос – один из самых невинных, смею тебя со всей присущей мне честностью заверить. Поэтому давай, не томи меня, отвечай поскорее! И помни, что жульничать нельзя, если хочешь добиться правды и от меня. Ну же, ну? Что мой милый Юа думает обо мне?

Юа в глухом отчаянии рыкнул все той же побитой нацистской овчаркой. Склонился, приложился гудящим лбом об остужающую каемку пня, поскребшись о тот – грубый да даже местами мшистый – ногтями. Послав все к чертовой матери да оставшись так сидеть, чтобы идиот напротив не видел его глаз, с кипящей злобой прошипел:

– Что дядюшка Микель – сраный ебнутый мракобес, неизлечимый ублюдок, эгоистичная самовлюбленная свинья с больными замашками, садист, узурпатор и… танатофил. Мерзейший неуравновешенный танатофил. – Последнее словечко даже пришлось выскоблить из небогатой шкатулки подзабытых школьно-интернетных – хотя тут скорее интернетных – знаний, припрятанных под синими елями и зелеными туманами, и Уэльс в глубине души даже возгордился собой, отчего лицо все-таки вскинул и глаза в глаза – расстроенные и померкше-удивленные – встретился. – Доволен?

– Никак и абсолютно… нет, – честно ответил ему посланный задницей лис. – Хотя «танатофил» меня, признаться, несколько… потряс. Я – позволь извиниться – вообще не думал, что тебе знакомо значение этого слова, и лучше бы это было действительно так, котик. К чему, ну к чему в твоей очаровательной темной головке водятся такие вот омерзительные – и ни разу не правдивые – гадости? – Желтые глаза просяще сузились, пальцы крепче стиснули вновь выплюнутую в них сигарету. – Неужели это все, что ты можешь обо мне сказать?

– Не все… – уклончиво и смущенно пробормотал мальчишка, снова отводя забегавший от ускорившихся сердечных ударов взгляд. – Еще ты – редкостное дерьмо, маниакальный шизофреник, охренительно поражающий на выдумки фетишист и просто гребаная смазливая морда.

– Смазливая…? – теперь в хаукарлистом голосе чувствовалось изумление, а в голосе юношеском заметно лопались нервные проводки. – Вот это уже интереснее. А что еще, хороший мой? Скажем, какие-нибудь положительные черты? Должны же они у меня хоть в чем-то отыскаться?

– Ничего больше, – сатанея и одновременно стихая от чертового внутреннего напряжения, отдающегося в голове растревоженным гулом, отрывисто пробормотал Уэльс, мазнув по поверхности пня расфокусированным взглядом. Он отчаянно, со всей доступной ему изворотливостью пытался отыскать хоть какой-нибудь намек на лазейку, но изворотливости в прямолинейном сердце более чем не хватало, и лазейка стремилась прочь – вот как чертов Бильбо Бэггинс верхом на угнанной винной бочке стремился прочь от Владыки эльфийского Леса. – Никаких хороших черт в тебе нет. Не знаю я!

– Ну, ну, мой милый крошка, так ведь нельзя. Давай, попробуй усмирить свой дивный острый язычок и хоть немножечко погреть меня. Неужели тебе настолько сложно сказать и что-нибудь хорошее? Хоть что-нибудь? Всего одно слово, свитхарт, и я оставлю тебя в покое. Я знаю, что, быть может, и не заслуживаю этого, и забота о тебе у меня получается из рук вон отвратительной, но я стараюсь вкладывать в то, что делаю, все свои силы, котик. Я действительно стараюсь стать тем, кто сможет понравиться тебе больше, нежели нравлюсь я нынешний. – Гребаный садист по ту сторону пня успокаиваться не желал. Вот просто не желал, и всё. Ерзал, подскребывался, подтягивался ненароком ближе, всеми своими ужимками пытаясь заглянуть в перекошенное стыдом и смятением восточное лицо и вместе с тем томясь таким блядским умирающим нетерпением, такой драмой подыхающего во льду да на морозе лебедя, что… Что Уэльсу становилось откровенно тошно. Откровенно совестно. Откровенно стыдно. За самого, черти его все забери, себя. – Скажи же мне уже хоть что-нибудь, я прошу тебя…

– Не хочу! Не могу! Не знаю я… Отстань ты от меня! И вообще, сука, ты играешь не по правилам – не помню, чтобы ты говорил, что можно вот так вот придалбливаться с хреновыми расспросами, скотина! С какого хера? Я ответил, и отцепись, вытягивай свой собственный вопрос!

– Не говорил, – честно признался Рейнхарт, по обыкновению игнорируя все то, что проигнорировать желал. – Но у нас иначе, кажется, не получится, поэтому правила придется несколько… не изменить, конечно, но дополнить. В обязательном порядке. Нет, я, конечно, догадывался, что с тобой, душа моя, легко не получится ничего и никогда, но все еще пытался надеяться на некоторое – с твоего позволения, даже если ты не позволяешь – чудо… Мы же договорились играть честно, помнишь? И что же мне еще остается делать, если ты пообещал, а сам теперь пытаешься нарушить даденное сгоряча слово столь некрасивым способом? Это тоже, между прочим, не по правилам. Поэтому вот теперь и расплачивайся за так называемое «штрафное очко».

По голосу – хрипло-сладкому, смоченному сухостью и желудочной желчью – чокнутый лис показался вдруг даже не столько сердитым, сколько и впрямь… разочарованным, и Юа, подавившись засевшим в глотке горьким дубовым желудем, который на вкус как глоток сокрытой в темноте водки, настоянной на мясе тухлой ядовитой гадюки, а после отпития оставляющий во рту долгое послевкусие сырости, отдающей чешуей еще более мерзкой, чем рыбья, просто и ослабленно простонал.

Подергал в пальцах огрубевшую боковину сраного лихолесского пня, невольно отодрав от него кусок поросшей жухлой зеленью коры. Рассеянно повертел тот в пальцах и, выхватив из расплывающегося перед глазами полукружья призрачных оконниц кончик подгорающей сигареты, занавесившись челкой, убито пробормотал, обрывая уже наконец череду проклятого кактусоедства:

– Дядюшка Микель может быть… и ничего… сильно… ничего… Если только не пытается… чего-нибудь… особенного мерзостного… натворить… Когда пытается – он последняя мразь, учти.

– Но ты ведь все равно ее, эту последнюю мразь, всегда прощаешь, милый мой котенок? Все, что она делает, она делает для тебя, пусть и пока что получается плохо, а тебе из-за этого трудно ее понять, – послышалось надтреснутое, взволнованное, но, блядь, самоуверенное.

Все равно самоуверенное.

– Прощаю, – устало буркнул мальчишка, мысленно впиваясь в гадостливые лисьи пальцы острыми зубами и пытаясь те к чертовой матери отгрызть, чтобы хотя бы так, чтобы хотя бы несуществующей обманчивой отрадой.

– И поступаешь милосердно и правильно! – тут же поспешила заверить хренова наглая рожа. – Потому что дядюшка Микель любит тебя, мальчик, и если и делает что-то неудачное, то делает это не со зла. Но как насчет этого твоего прелестного многообещающего «дядюшка Микель может быть ничего», загадочная светозарная звезда? Ну-ка, не таись, расскажи мне поподробнее.

Юа простонал еще раз – вымученно, седо и понуро.

Вместо куска сраной коры, которую продолжал и продолжал ощупывать да оглаживать подрагивающими подушками-ногтями, случайно выдрал…

Присобачившийся к стволу…

Бледный скрюченный гриб.

Не сыроежный даже, а вот второй, поганочный, с жучиным трупом.

В смятении и ужасе повертел тот в брезгливых пальцах, покосился на не замечающего ничего увлеченного мужчину и, осторожно – честно вот тоже – водрузив на пнище рядом с полоской коры и открытой зачитанной карточкой, начав собирать этакую коллекцию отпетого неудачника, попутно – помощью заколдованного грибного духа – решил, что пора сделать вид, будто голос его откинулся, отмер, ушел в могилу, а потому и сказать он совершенно ничего больше не сможет.

Не сможет, понял, сучий Микель?

Жалко только, что сучий Микель был редкостным врожденным тупицей, а редкостные – да и самые обычные, самые распространенные тоже – врожденные тупицы этого прекрасного «this men here is dead, do not disturb him anymore» не понимали.

Совсем, вообще и никак.

– Юноша… А, юноша? Юноша-а… Ну что же ты, свет моих развратных очей? Я ведь не отстану, к сожалению, пока ты не откроешь мне навстречу свой ротик. Юноша! Ну-ка, пошевели язычком, назови мое имя. Что с тобой происходит, сладкий? Нервный срыв? Временный провал в памяти? Быть может, тебе нужно в немедленном порядке помочь? Ю-но-ша! Ю…

– Заткнись! Заткнись ты уже, падла! Сейчас, сволочь такая, я тебе скажу! Скажу, понял меня? Только закрой уже свою страшную пасть и прекрати вопить! Иногда его, этого сраного ублюдка, паршивого хаукарлистого дядюшку, хочется оттащить за шкирку от очередного дерьма, которое он с голодными глазами углядел, и… и… – с приступом и присвистом, как последний жалкий эпелепсичный астматик, выговорил дрожащими губами Уэльс, – и обнять… твою мать… наверное… Потому что он умеет пускать пыль, этот вшивый Король, и казаться несчастным-жалобным-сука-милым, пусть ни черта жалобного и несчастного в нем уж точно нет! А иногда – что намного чаще – хочется схватить чертов пень и размозжить тем ему тупейшую башку. Но… но все равно он, мерзостный гад… уже привычный, наверное… Родной, как… как гребаный… гребаный вот… прыщ. Нарост. Язва на заднице. То есть что хочешь делай, а задницу без язвы уже не унесешь. Если унесешь – хлынет рекой сраная кровь, разорвет паршивое мясо и нахуй бы это надо.

Он договорил, он заткнулся, он чуть не сдох от стыда и трясущихся героиновых рук, поспешно спрятанных за баррикаду из проклятого подслушивающего пня. Точка, абзац, эпилог, рассказ завершен и позабыт, и пусть только гребаный лисий сын, гребаный костный нарост, гребаный язвенный выродок попробовал бы открыть свою варежку и еще что-нибудь лишнее вякнуть – он бы все-таки этим плесневелым гребаным пнем получил.

Получил бы, и все тут.

Правда вот…

Язвенный выродок не ответил.

Не вякнул.

Рта не раскрыл.

Почуял, что ли?

Поглазел на мальчишку как будто бы в немом изумлении – даже сигарету изо рта потерял, и, подскочив, когда та свалилась на колени да прожгла алым зубом штанину, отряхнулся да воткнул ту обратно между выбеленных зубов. Улыбнулся отчего-то – хотя Юа был уверен, что ничего особенно хорошего он и близко ведь не сказал. Расплылся физиономией потекшей влюбленной жабы с Графства Озабоченных Болот и даже вот квакнул, даже поиграл на пнище скользкими лапами-перепонками, с надутым своим зобом потянувшись за шапкой, выуживая на свет самый первый попавшийся листок.

Пробежался по начертанным строчкам глазами, покуда сердце Уэльса неистово болталось-стучалось, как тяжелая телега смертника-Анку, громыхающая по залитым канализационной грязной водой гатям да мощеным дорогам, и…

И, сволочь везучая, с неподдельным – это потому что не знал еще, какие вопросы ему Юа понаписал – расстройством выдохнул, демонстрируя недоверчивому мальчику испещренный только что уже виденным летающим почерком листок:

– Увы, мне попался мой же собственный вопрос, свет мой. И только со мной, смею тебя уверить, это могло случиться. На листке этом хранится обнадеженное к тебе обращение, помощью которого мне бы хотелось узнать, случались ли у тебя когда-нибудь будоражащие воображение взрослые сны с тех пор, как мы с тобой познакомились, и принимала ли в тех непосредственное участие моя скромная робкая персона, охочая до тебя в любое время, в любом месте и в любом пространственном измерении, но эта волшебная бумажка пожелала – о, горькая несправедливость! – пропасть совершеннейшим даром…

У Уэльса дернулся левый глаз. Снова, снова и снова левый – правый почему-то в марафон сраного артхауса наотрез не включался. Высокомерным и заносчивым был, наверное, а левый вот – на свою же многострадальную глазную задницу – неприхотливым, негордым. Почем зря.

Тряхнуло кодеиновой передозировкой руки, сковало пальцы шлейфом сахарно-ломкого платьица и на миг юноше под гнетущим лисьим взором даже стало стеснительно-жарко, стеснительно так, что немедленно возжелалось куда-нибудь деться и вместе с тем…

Вместе с тем наорать на чертову распределительную дуру-шапку, что не могла подкинуть этот гребаный вопрос в нужные – чтобы признаваться, так уж признаваться – руки.

– Ну и? – хриплым дробным голосом пробормотал он, оскаливая покрытые пеной – или сливками, кто ж его разберет? – клыки. – Твое гребаное предположение, Величество. Не тяни, пока я не съездил чем-нибудь по твоей пакостной роже – больно уж руки чешутся.

Величество, наверное, мнимое спокойствие мальчишки – которое на самом деле никакое не спокойствие, а самая настоящая истерика-паника-дрожь-чихуахуа – принял вкось и вскользь неправильно, перепутал буквы и письмена, позабыл все, что знал, а потому, разочарованно выдохнув и отбросив скомканный шариком клочок в сторону затушенного камина, апатично и полумертво выдохнул:

– Смею с сожалением уверовать, что… нет? Мой мальчик настолько непорочен в своей прекрасной снежной душе, что подобная гадость не думает нарушать его хрупкого покоя? Я угадал?

Юа от возмущения даже на время потерял дар речи, сам становясь – ровно на четыре позорных секунды – чертовым тупым хаукарлем, только и способным, что хлопать немым рыбьим ртом.

Сузил глаза, озлобленно чирканул друг о друга зубами, выжигая искры не хуже серной спичечной головки, и, с вызовом отвернувшись, цинично да едко бросил:

– Ну и дурак ты, Тупейшество. Тупейшество же, блядь. Чего с тебя еще можно хотеть… Ответ неверный.

Тупейшество на том конце провода-пня снова выронило свою хренову сигарету и, внезапно на ту разозлившись, швырнуло на пнище, оставляя тлеть, прожигать да дымить, попутно сбагривая черной золой обуглившееся мертвое дерево. Подтянулся навстречу поалевшему Уэльсу, едва не перевернув всю старательно возводимую конструкцию, и только потугой успевшего ускользнуть-отклониться юнца не сумел ухватить того за руку, дабы подтащить глаза в глаза и обдать этим своим дрожащим на ресницах безумием.

– Я ошибся…? Как такое может быть…? Неужели ты, неужели тебе… Юноша! Ты просто обязан немедленно рассказать мне, что происходит в твоих чертовых снах! – все наглея да наглея, напыщенно потребовало Его Величество Король, пытаясь да пытаясь ухватиться пальцами-крючьями за верткую руку уползающего прочь мальчишки. – Немедленно! Это приказ, слышишь?!

– Эй! – пришел и черед – какой там уже по счету? – Уэльса показывать зубы. Выпростав руку и упершись той придурку в каменное жилистое плечо, мальчишка худо-бедно отпихнул того прочь, как вот дурную грязную псину после дождя, и, недовольно сощурившись, предупреждающе прошипел: – Нахуй твои приказы, скотина! Я не обязывался им подчиняться, и не раскатывай свою чертову губу, недокороль сраный! Что еще за новые выходки?! Ты говорил, что попытка всего одна! И ты ее провалил, Идиотейшество. С чем и поздравляю. Поэтому в следующий раз думай лучше, прежде чем раскрывать рот, а сейчас не порть свою же хренову игру и дай мне вытащить сраный листок! Моя очередь. Уберись и отодвинься. Это тоже вот… гребаный приказ.

Микель сдаваться очень, очень не хотел, но, невольно признавая, что мальчик во всем, собственно, прав, и что ускользнувшая из рук сладкая тайна – его же собственная небрежная ошибка, грузно отполз обратно, грузно осунулся и, обиженно косясь на предательскую шапку, проглотившую тонкую алебастровую руку, принялся себе под нос тихо-угрюмо бормотать о чертовой несправедливости жизни, чертовых подставных вопросах и чертовых же собственных руках, не способных нужного клочка сортирной бумаги вытянуть.

– «В обнимку с чем ты в детстве засыпал»…? – недоверчиво прочитал и даже перепрочитал Юа, удивленно вскинув на мужчину зиму-глаза. – Это что, неужели твой вопрос, Рейн? – Если судить по выражению лисьего лица – особенно осунувшемуся и бледновато-земельному, с придыхом вселенской печали и уверенности, будто жизнь – она вообще несправедлива, а сегодня – день жесточайших на свете разочарований, – вопрос все-таки был его, пусть и абсолютно никак не связывался в голове Уэльса с тем пошлым аморальным обличьем, которое он успел для самого себя преждевременно соткать. И относительно самого мужчины, и относительно его непутевых интересов. – А где же всякие там сраные трахи, длины замеренных членов, электрические розетки в задницу и прочее дерьмо, а?

Рейнхарт совсем скривился, совсем сморщился и совсем сделался похожим на лесистый грибок-дымовик, выдохнувший вместе с пыльным газом все свои живительные поры, тихо-незаметно отвечающие и за громкие коронованные «ми», и за неуловимо-мягкие, как и сам мужчина, «ке», и за еще одни завершающие «ль», слепляющие вместе одну-единую знакомую фигуру с мхом да клевером в проблемной голове.

– Не издевайся надо мной, мальчик, – обиженно пробормотал акулий хаукарль, с раздражением надламывая кончик убитой сигареты. – Как видишь, я сегодня не особенно удачлив – что в любимом празднике, что в измышлениях, что в игре. Честное слово – из всех вопросов тебе достаются именно те, которые меня волнуют меньше всего, а самое интересное попадается в руки мне, да еще и остается без долгожданного ответа! Пожалуй, слишком опрометчивый и неподходящий я выбрал день для откровений, но с этим ничего уже не поделаешь, котенок. Я человек слова и слово свое держу, так что давай, открывай свой прелестный ротик и признавайся, кого ты имел привычку тискать, мелким ворчливым карапузом отходя ко сну?

Юа – если очень-очень честно – лисьих проблем в упор не понимал.

Этот вот идиотский детский вопрос был как-то со всех сторон лучше вопроса про ночные эрекции да извращенства, да даже и вопрос первый был несоизмеримо лучше, пусть и доказывать это придурку-хаукарлю так же бессмысленно, как и замахиваться в привидение бумажной салфеткой.

– Никого, – честно отозвался он. Даже в чертовых воспоминаниях, в которые вообще не любил залезать, покопался, но ничего правдивее там не нашел. – Никого я не тискал, Рейн. И ни с чем не засыпал, разве что только с самим собой. Или с подушкой. Но ее я, кажется, тоже не обнимал. Я вообще не любил обниматься и еще больше не любил, когда меня пытались трогать.

– Это как? – к его вящему удивлению, Рейнхарт как будто бы резко оправился от своей болезни, позабыв обо всем, что еще с секунду назад его мучило-душило-убивало, резало ножовкой и кололо тупыми-тупыми гвоздями в раскиданные по полу запястья. – Почему? Неужели совсем ничего не было? Разве такое может быть…? А как же там плюшевый любимый медведь с одним глазом или стащенная из пруда рыбка, бережно запихнутая в целлофан, но поутру издохшая, потому что вода плескалась, а воздуха не хватило? Брось, не дури меня, мальчик! Все дети с чем-нибудь да спят и все дети любят – при определенных обстоятельствах, допускаю, – когда их гладят.

Юа раздраженно прицыкнул. Еще разок покопался в пресловутом поднадоевшем детстве, от которого остались очень и очень смутные обрывки-памятки-узелки, как вот записки на полях школьной тетради десятилетней давности, когда свои же собственные буквы оборачиваются вдруг неведомым нечитабельным шрифтом с далеких иноземных кораблей, ночующих в ангарах Венеры да Меркурия.

В памяти вертелся запах зимнего боярышникового ранета под гурьбой прилетевших на декабрьское зимовье клестов, спадающие с ярких кленов тихие осенние минуты и виденная где-то когдато хижина в лесу. Цинготный запах из нутра огромного остекленного аквариума, стоящего на обвалившемся буфете с подкошенными пухлыми ножками: вместо рыб – одни лишь крученые спиралью медленные улитки, а вместо водоросли – сброшенные кем-то акриловые нитки и желтая мутная вода под ряской, бороздимая насосом неусыпного стража-фильтра.

Июнь – мокрый и воздушный, как виденный в чужих пальцах резиновый шар на нитке, пропахший липой и дождливыми синими сапогами – и очень странное ощущение на сердце, когда вдруг замечаешь, что город улегся на дно одной летней лужи, исходясь талыми пузырями, а солнце спит на крыше стального гаража, никого особенно не грея. Статуэтка гипсового ангела на крыше воскресного собора, чье единственное крыло из золота – пусть в это верили только такие, как Юа, а для остальных золота давно не существовало – сияло пшеничным солодом, пока по нему скакали летние блики.

Глупая детская мечта о том самом зеркале Эйналеж, пришедшем из заснеженного мира очкастого мальчишки-соперника, отчего-то единственно заслужившего отправиться к кому-нибудь и куда-нибудь в гости на алом отполированном паровозе с шоколадными лягушками, и смятые простыни липких приютских постелей в синюю полоску, когда всех кругом как будто бы так мало, но вместе с тем невозможно, невыносимо много, что хочется ночь за ночью кричать и оставлять на чужих лицах болезненные кулачные синяки, пытаясь вернуть себе украденную свободу.

Уэльсу никогда не хватало игрушек, Уэльсу никогда не хватало людей: игрушки всегда принадлежали людям, а люди принадлежали людям другим, и только Юа – непонятно кто и непонятно для чего – оставался торчать возле своего окна, глядеть пустыми глазами на июнь и город в единственной серой луже, и думать, что…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю