Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 64 (всего у книги 98 страниц)
Именно на упоминании про весла восточные глаза-миндалики немного дрогнули, удивленно расширились, и Рейнхарт даже чуточку оскорбился, сообразив, что котеночный мальчик-Юа ему таких банальных умений приписывать не спешил.
Кажется, котеночный мальчик-Юа вообще сомневался в его способностях – как умственных, так и деятельных, – и от осознания этого мужчине сделалось несколько плачевно-дождливо, сыро, скользко и вязко, будто его только что окунули в это вот безумное тягучее небо, растекающееся крапинами слюды, и как следует притопили, после чего вырвали заживо сердце и, разлучив то с телом, повезли далекой южной бригантиной в славный вымерший Константинополь.
Запоздало Рейнхарт припомнил, что ведь, если подумать, все, что он перед мальчиком делал – это с чувством угрожал, храбро распускал руки, причинял боль, творил одно дерьмо за другим и тупо размахивал членом…
Ну, или приставал к члену подростковому.
Рассказывать истории прошлого – рассказывал с удовольствием и бравадой, а вот в настоящем ничего не показывал, не демонстрировал, как, чем и почему достоин той благодати, чтобы заслуженно находиться рядом с нежным цветком, которого не то что даже особенно сильно берег в силу того, что не мог обуздать собственных чертовых порывов упивающейся кровавой жестокости, и, в общем-то…
В общем-то…
Так за все это время и не научился обращаться с маленькими хрупкими принцами, заправски ломая косточки да обдирая пернатые белые крылышки, но не умея забрать к себе на колени и показать, что он тоже кое-что жизненное-мудрое знает и на него – первоочередно – можно взять и по-человечески положиться.
Пришибленный и ударенный этими безрадостными мыслями, нахлынувшими зверствующей океанической волной, не замечающий, что Юа – тоже притихший и что-то то ли принявший на свой счет, то ли потерявший к разговору интерес – старательно косится в сторону серо-синей пепельной воды, выуживая из той взглядом тушки тучных чаек-айсбергов, мужчина проделал оставшийся до миниатюрной верфи путь в тишине, забранный в латунную перчатку протабаченного отвращения к себе самому, и уже там, перед поворотом на пирсовый порожек, ненадолго приостановив вскинувшего брови мальчишку и едва не выпустив из рук норовящую удрать коляску, с несвойственной серьезностью, клянясь и себе, и Уэльсу, и всем внутренним сумасшедшим богам, когдато решившим сотворить такого вот непутевого его, проговорил:
– Не подумай, будто я настолько самонадеян и напыщен, кроха, что не отдаю себе отчета в том, какое чудовище могу из себя представлять. Так же я хорошо понимаю, что человек вроде меня не может вызывать особенного доверия или, возможно, желания постоянно находиться с ним рядом. Мое общество может удручать и утомлять, я никогда не видел грани меры, я неудержимо буен, болен, агрессивен, эгоистичен, желаю лишь того, чтобы все происходило по-моему, и не понимаю чужих слов ни с первого, ни со второго, ни с десятого раза – я все это прекрасно знаю, поэтому тебе вовсе ни к чему утруждаться и бесконечно перечислять мне мои недостатки и слабые стороны. Я знаю, что жесток и невыносим, но отныне и впредь… Отныне и впредь я приложу все силы, чтобы постараться показать тебе, моя ласковая красота, и мои сильные стороны, и то, что ты можешь полностью на меня положиться. Я… обещаю тебе, если ты только сможешь принять это обещание от такого, как я.
Юа, пригвожденный к месту стягом щемящей неожиданности, парализовавшей вихрем желтых посерьезневших глаз, бесконтрольно вздрогнул под клокочущим плачем пролетевшей над головой чайки, притворившейся тонким заполярным соловьем.
Против воли передернулся каждой жилкой и каждой нервной клеточкой – под одежду незамеченной пробралась покалывающая за сосцы да жгутики кожи сластолюбивая ледяная морось.
Похмурил брови да по-своему седые глаза, пожевал нижнюю губу, желая солгать и огрызнуться, что с этими своими непрошеными обещаниями глупый лис, кажется, спятил еще больше, но отчего-то…
Отчего-то вместо всех обид, которые мог нанести заточенными словами, и обозначенного в звук удивления, потугами которого абсолютно не понимал, что на чудаковатого человека нашло, если он и так ему, в принципе, доверял – по крайней мере, так, как не доверял еще никому и никогда, – позволяя взять себя за руку да опуститься на колено на глазах у старика-бульдога, развесившего мешковатые защечные припасники, лишь оторопело стоял, смотрел и потрясенно молчал, пока Рейнхарт, прижимаясь к внешней стороне ладони извечно горячим лбом, что-то безумно-нежное, безумно-клятвенное и безумно…
Просто безумное шептал.
⊹⊹⊹
Далекий прибой, смешанный с черным реющим песком, бил в чугунные берега, и от этого гулкий рокот, обласкивающий холодными мокрыми ладонями отмерзающие уши, казался вконец мучительно-нестерпимым.
Ветер рвал капюшон и доставал до забранных под тряпье волос, то и дело выбрасывая на лицо одну или другую иссинюю ночнистую прядь. Ветер залезал под жмурящиеся слезящиеся веки и пробирался в ушные раковины хлестким языком, студил зубы и пальцы, и никакая чертовая одежда от него не спасала.
Вообще ничего не спасало, когда остатки скучившегося шторма, взбешенно шатающие хрупкую лодчонку из стороны в сторону, заливались за борта сгустками плотной курчавой пены, окрашенной в цвета паленого горлышка снежной крачки.
Пены было даже больше, чем воды, хоть и соленые ледяные волны, шипя и щерясь, то и дело то колотились в днище, то бегали-скользили по зализанным сырью банкам, то плевалась в лицо и пробивались сквозь замо́к зубов, а то и вовсе, оборачиваясь семиглавой Сциллой с бурой водорослью в волосах, норовили вырвать из рук изможденного, побледневшего и тоже окоченевшего Рейнхарта скользкие весла, с пробудившейся волей которых теперь приходилось сражаться при каждом гребном взмахе: древесина, обласканная полярной стихией, упрямо сопротивлялась рукам человека и всеми силами норовила утащить того – вместе с его утлым суденышком да хлипким на вид беспомощным попутчиком – к голодному дну.
Юа был уверен, что с отпусканием сраного гренландского Кота, который и без того как-то – да и не так уж смертельно плохо, судя по всему – прожил у Рейнхарта долгие несколько месяцев, можно было и подождать – хотя бы до тех пор, пока не утихомирится сошедшая с ума непогода, – но заговаривать об этом вслух не стал и пробовать: господин лис одним хреном ничего не поймет, да и после этого его коленопреклоненного обещания вот так сразу, с дуру, набрасываться и орать, что непутевый хаукарль опять все делает из рук вон не так…
Не получалось.
Не хотелось и обругивалось самим противящимся сердцем.
Зато теперь Юа очень и очень хорошо понимал, зачем и почему бульдожий старикан всучил им на прощание чудные спасательные жилетки – оранжевые и толстые, куда как более действенные и надежные, чем те чертовы воздушные подушечки, которые ему приходилось видеть прежде на книжных страницах, в голливудских фильмах, замечать наглядным пособием на школьной стенке рядом с огнетушителем да подписанной самым великим пожарником каской и мельком угадывать на просторах отчалившего теперь интернета.
Старик предупреждал о хитроумной, злопамятной да чертовски богатой на выкрутасы погоде, Рейнхарт пафосно и пренебрежительно отмахивался – мол, я бывалый морской волк, весла держал целых два раза, пока гонялся за утками через городской канал на склеенном своими руками плоту, и уж с какими-то несчастными волнушками справлюсь, а Юа…
Юа вот, по всем правилам закутанный да завернутый в свой жилет, то и дело проверял и перепроверял все завязочки-липучки-молнии, желая убедиться, что штуковина на нем держится, и, если что-нибудь все-таки приключится с умирающей лодкой, то он хотя бы с места не отправится топором ко дну, потому как в плавании был не то чтобы…
Особо силен.
Воду он недолюбливал и еще больше недолюбливал непосредственно в той находиться, в то время как Рейнхарт, несмотря на все припадки и жаркие склочные ссоры с ехидничающим – вот и Юа тоже пошел сходить с ума, видя в неживых, наверное, объектах крайне изворотливых и наделенных разумом субъектов – морем, ситуацией явственно наслаждался, ситуацию смаковал, упрямо отказываясь надевать подпихиваемый мальчишкой жилет и верить, будто с ладной древесной посудиной может что-нибудь нехорошее приключиться.
Потихоньку, короткими рваными прыжками, они продвигались в неизвестное дальше. Потихоньку ветер менял направление и иногда задувал им в спину, и тогда гребки получались лихими да размашистыми, а лодка все безнадежнее и безнадежнее удалялась от якоря берегов, пока те вдруг окончательно не растворились за зыбкой пеленой наползшего откуда-то извне тумана, что, заточив мужчину и его юношу в иллюзорный кукольный коробок, подтер чернильным ластиком все остальные рамки да палитры, оставив Уэльса, начинающего все больше и больше нервничать, один на один с озлобленной жизненной колыбелью и поселившейся в ее пучинах всесжирающей пустотой.
Мальчик старался, терпел, действительно изо всех сил терпел, но всякий раз, украдкой и ненароком поглядывая на лицо Рейнхарта, убеждался, что тот вообще к чертовой матери позабыл, куда и зачем они столь опрометчиво сунулись, и тогда терпение, поджимая хвостец озябшего долбанутого фламинго, заблудившегося в лапландских широтах, начинало истлевать: истлевать быстро, очень, очень и очень упоительно быстро…
Пока, подбодренное и подтолкнутое на решающий шаг кручинисто-сильным и ярым буруном, вздымающимся и дышащим совсем как настоящая живая грудь, что сотряс разом всю лодку, едва не перевернул кадку с Котом и чуть не выбросил в пучину самого Уэльса, что лишь чудом успел ухватиться трясущимися пальцами за оба борта сразу, пока отпущенный капюшон тут же отлетел назад и черные волосы разметались ловчей сеткой по ветру, не иссякло с концами, отозвавшись напоследок добродушным урановым взрывом.
– Микель! – с екающим сердцем, обрывая все удерживающие матросские тросы, заорал Юа, отчаянно стараясь привлечь внимание заигравшегося придурка, но не добиваясь от того даже банального косого взгляда в свою сторону. – Микель! Рейнхарт, сука! Слушай, когда я с тобой говорю! Сколько, блядь, можно надо мной издеваться?!
Сплошная кипень перекачивающего одрогшее суденышко вала рычала настолько оглушительно громко и настолько пенно-озлобленно, что он искренне подпустил к бунтующемуся сознанию достаточно логичную догадку, будто человек с желтыми глазами мог его не расслышать и не услышать тоже, но тем не менее…
Тем не менее приходя от столь непонятного пренебрежения – пусть и надиктованного властолюбивыми условиями – в еще большее бешенство, Юа, удерживаясь за ненадежные отваливающиеся края, сполз еще чуть пониже и, прицелившись, что есть сил лягнул жеребячьей ногой улыбающегося кретина под вытаращенное колено, отчего тот, схлопотав удар не чем-нибудь, а острым и твердым каблуком, разом просветлел, очнулся-опомнился и, бешено заозиравшись по сторонам, с добивающим клоунадным идиотизмом закричал:
– О боже, моя волоокая небесная звезда… Где мы находимся и как нас сюда занесло?! Почему здесь так шумно, где берег и что вообще происходит?! Белла! Ответь мне! С тобой все в порядке, Белла?!
Юа, давно уже все той же сенсорной задницей чуявший скотинистое неладное, наконец, в полной мере осознал, что именно во всей этой французской цирковой комедии таковым являлось: оказывается, сраный господин Рейнхарт вовсе не выбирал для своего прощального таинства местечко получше да поприятнее какой-нибудь там фен-шуйной кармой, веющей утопленными душами флотоводцев да рядовых моряков, а так просто и так невозможно-глупо…
Забылся, закрылся и заблудился в далеких дорогах бродячих осенних менестрелей.
Ладно, ладно, пусть не так уж и заблудился: Юа хотя бы точно помнил, в какой стороне остался дремать скрывшийся с глаз берег – зря он, что ли, столько времени завороженной печальной вороной глядел, как тот удаляется? – но…
Но.
– Твою сраную тупорылую мамашу! – не выдержав, с такой же морской пеной у рта взрычал он. – Я думал, что ты, скотина, понимаешь, что творишь! Я, блядь, поверить в это умудрился! Что опять с тобой произошло?! Ты снова наврал и обкурился своего паршивого сена, сволочь?!
Рейнхарт, отчаянно желая смыть с рыжей хитрой шкурки пятно оклеветавшего позора, тут же вскинул пальцы-ладони и яростно теми замахал…
Из-за чего, конечно же, едва не упустил гребаные весла, одно из которых все-таки вырвалось из руки и лишь чудом да в невозможный последний миг оказалось перехвачено вздыбленным полуживым мальчишкой, которого, признаться, уже успело тайком несколько раз вырвать, покуда тело привыкало к чокнутой сатанической тряске, и теперь рвота, омываемая солью, перекатывалась вместе с морскими лужами где-то на самом лодочном донышке, отчего ноги опускать туда с тех пор хотелось…
Не то чтобы очень прям сильно.
Да он, если подумать, и не опускал – это мистер фокс, ничего-то на свете не знающий, все хлюпал да елозил по импровизированному сподручному болотцу своими ножищами, пытающимися, очевидно, повторить вслед за руками да головой вспышку богатой на изобретательность экспрессии.
– И вовсе нет, моя милая Белла! – с все тем же виновато-умирающим выражением потускневших напуганных глаз прокричал ответом Микель, бережно и крепко прижимающий к груди оба весла, одним из которых – тем самым, которое попытался потерять – только что со всей молодецкой стати получил по раскалывающейся тупой макушке. – Я клянусь тебе, что ничего сегодня не курил! Даже к обычным сигаретам не притронулся! Я просто… так задумался, кажется, о том, что тебе пообещал, и о тебе самом, мой дорогой мальчик… что немного не заметил, куда нас с тобой заносит… Да если бы я только знал, что тут за ужас вокруг творится, то уже давно бы поторопил загостившегося милорда с его полетом и унес бы тебя отсюда куда подальше, котенок!
О днище лодки, едва дождавшись завершения пылкого монолога, ударился невидимый дельфиний плавник, дерево затряслось и заскрипело утопившейся инквизиционной каргой со стигматами гнойных бородавок на лбу.
Море беспощадно серчало, швырялось в человеческие лица китовым своим говором, нефтевой горечью и неумелой шепелявой речью, и от звуков этих, от соленых йодированных запахов, сводящих лимоном скулы и заставляющих надрезанные запястья трепетно ныть, Уэльсу почудилось, будто они оба с Рейнхартом все-таки… выжили из ума.
Угодили за войлочную квадратную решетку, получили право нарядиться в строгую классику белой униформы и теперь торчат не где-нибудь, а в чертовой психиатрической больнице и видят морскую качку за перекатыванием инвалидных кресел по грязному довоенному полу, покрытому трухой да щебнем заоконного парка с облинявшей еще прошлой весной черемухой.
От мыслей этих стало настолько тошнотворно-страшно и тошнотворно-муторно, что ни разу не впечатлительный Юа, через силу сжав в кулаках собственную надрывающуюся ярость, жаждущую впиться ногтями в излишне говорливое лисье горло, поддаваясь жгучему зуду всех полученных от него же ран, одновременно злобствующе и умоляюще проревел, перекрывая и скребущийся наждак бегущей стягами воды, и скрип невидимого призрачного кабестана, перекручиваемого ордой потопившихся где-нибудь неподалеку пиратских бабулек с кружевными панталонами поверх седой взлохмаченной головы:
– Тогда выпускай уже эту идиотскую рыбину, мать твою, и греби давай! Или я сам буду грести, если ты не можешь даже этого, блядь! Я не хочу, идиот ты такой, утопиться здесь, понял?! – Впрочем, рядом с этим сучьи больным фоксом нужно было быть точным и осторожным абсолютно во всем, а поэтому юноша, брызжа слюной старой разгневанной девы, на всякий случай – для особенно уникальных одаренных экземпляров в виде единственного образца – поспешно пояснил: – Вообще нигде я топиться не хочу, придурок! Шевели задницей и вытаскивай нас отсюда!
Рейнхарт, к его не очень удивленному удивлению, не воспротивился, а просто и молча кивнул, глядя на мальчика чуточку расширившимися ошалевшими глазами, явно ни разу не привыкшими к такому вот настойчивому приказному порядку.
Покосился на Кота, потерявшего практически половину опаивающей воды и теперь жадно стискивающего скользкими жаберными тычинками остатки затерявшихся меж тех капель. Посмотрел на руки с веслами и, скрипнув зубами, но порешив, что жизнь любимого мальчишки да и жизнь собственная несоразмеримо дороже, чем помпезные чаянные прощания с рыбиной, которая, наверное, все равно не особенно что поймет, покрепче перехватив деревянные брусья да кое-как разворачивая строптивую лодку носом к берегу – который ждал где-то там одним лишь смелым предположением, но никак не твердой уверенностью, – с новыми усилиями погреб, уже на ходу выкрикивая последнюю просьбу:
– Я буду тебе крайне признателен, дарлинг, если ты возьмешь на себя решимость выпустить милорда на долгожданную свободу! Я бы рад и сам, но что-то мне становится страшновато, да и чертов туман, вынужден через неволю признать, слишком уж сильно действует на нервы…
Туман действительно облеплял их со всех существующих – и не существующих тоже – сторон, смачивал челку Уэльса и стекал по его щекам каплями полупресного конденсата, в то время как волосы Микеля, не жалующего шапок или капюшонов, вообще свисали увядшей мокрой копной, вполне пригодной для немедленного выжимания с целью засушливого освежения.
Туман сбивал видимость, путал сердца и знаки, и все же Юа не был настолько дураком, чтобы не понять, что хаукарлистому лису еще и так просто по-человечески грустно от этого вот – почему-то вынужденного, необъясненного толком и внезапного – расставания с немой неразумной рыбиной…
Юа все это слишком хорошо понимал и, отведя взгляд да тщетно попытавшись убрать волосы под верхнюю одежду, отозвался одиноким молчаливым кивком.
Крепко оплетшись окаменевшими ногами вокруг низа банки, наклонился и, выуживая из кадки сраную скользкую рыбину, уже хотел было взять ту на руки да запустить куда подальше, когда вдруг запоздало понял, что сделать это вовсе не так уж и легко, как ему представлялось: рыбья чешуя оказалась маслянисто склизкой, руки – мокрыми, лодка – нетвердой и ходящей ходуном, и вторая попытка, сопровожденная громким и злобным «блядь!», увенчалась лишь тем, что палтус-путешественник снова прошел сквозь подставленные пальцы, ударил бешеным хвостом, забил жабрами…
И, изгибаясь пойманным людьми тритоном, с громким шлепком рухнул на дно лодки, под удивленным и чуточку пристукнутым взглядом Микеля угодив прямо в желтоватую лужу рвоты, постепенно покидающей их суденышко вместе с дотошными водяными фрикциями.
Уэльсу сделалось настолько стыдно и настолько тошно, чтобы тут же запылать лицом, задыхаясь допущенной беспомощной оплошностью, и почти прокричать в приказном запале дурашливому мужчине не смотреть, когда морской трезубчатый бог, пробудившийся, наконец, от долгого сна и припрягший к помощи каверзного вездесущего Локи, задолжавшего маленький подарок в скрашивающей однообразные вечера игре в кости да карты, сжалившись над своим чешуйчатым пустоглазым детищем, запустил за человеческий борт дикий гривастый вал.
Пока Рейнхарт остервенело греб, сражаясь с обступающим кольцом морем, пока пробивался сквозь туман и кусал губы, стараясь не глядеть на несчастную мученическую рыбину, за возню с которой Юа испытывал жгучий раздражающий позор проваленного поручения, вал, вспенившись, захлестнул всю лодчонку разом, наклонил ту левым бортом почти до критичной точки и, подхватив помирающего палтуса, слизнул его вместе с щепками да трухой, подхватывая в бережные объятия и унося в бездну ревущего крупицами шторма серого моря.
Рыбы с ними больше не было, чего-то привычного и глупо-важного больше не было тоже, перестраивая весь знакомый мир по новому нетерпимому порядку, и пока Юа слепо глядел сквозь свои руки да на воду, не оставившую ни следа, ни чешуйки, пока Микель хмуро и чуточку грустно вел их дальше, посылая в небо печальные птичьи взгляды и тщетно пытаясь разгрызть зубами невидимую сигарету, смилостивившийся прибой, подхватив нужное течение, понес их лодчонку прочь из ладоней насмешливого парного тумана.
Дальше и дальше, дальше и дальше, пока волны не стали успокаиваться, предчувствуя скорое столкновение с хромым монохромным берегом. Пока по их гребням не заскользили призрачными эльфийскими корабликами одинокие белые сгустки потерявшихся безразличных лебедей, и пока где-то там, над полоской черного песка и безлесных горных скатов, не закричала чернокрылая странствующая птица из последней на планете породы Nevermore, накрывая беглой тенью обветренные лики разбросанных по кромке прибрежности стариковских камней.
⊹⊹⊹
– Что мы здесь делаем, Рейнхарт? – чуть настороженно спросил Юа, когда слишком ясно понял, что, пусть они и выпустили дурного палтуса на причитающуюся волю, пусть худо-бедно добрались до берега, стекая водой от корней волос и до пальцев ног, пусть оба нещадно мерзли и почти стонали под острыми лезвиями веерного ветра, чокнутый мужчина так и не спешил отвозить назад хренову арендованную лодку, да и…
Никуда вообще с паршивого морского берега уходить в целом не спешил.
Не то чтобы Юа был так уж сильно против моря – смотреть на то ему вполне нравилось, особенно на море тускло-северное, да и от прогулки вдоль дымчатого затерянного берега он бы не отказался, если бы не то маленькое незначительное «но», что телу было чертовски холодно, тело нещадно покрывалось сосульками и на взмокших волосах уже откровенно просвечивали льдистые синие васильки, вытканные иголками позвякивающего хрусталем портного-инея.
В таких условиях Юа никуда гулять не хотел, но Микель, сам весь стучащий зубами, сам весь ошалевше-полупьяный, натянув на губы какую-то совсем двинутую улыбку, вдруг выдал как раз-таки это страшное, нездоровое, отталкивающее слово:
– Гуляем, душа моя. Наслаждаемся видами и дышим диким свежим воздухом. Мы так редко выбираемся с тобой в природные края, в колыбельное ложе, что я просто не могу взять и не воспользоваться представленным самим мирозданием шансом… Ну почему же ты снова так пространно смотришь на меня, сладкое дитя?
– Потому что мне, блядь, холодно, – в отчаянной искренности признался Уэльс, не пытаясь даже сорваться на приевшийся крик: глупо было надеяться, что спокойно-печальные интонации хоть как-то помогут делу, но растрата голоса на господина лиса в последнее время становилась все более бесполезным занятием, поэтому он, чересчур уставший сейчас, старался поберечь и силы, и их общие – без того извечно страдающие – нервы. – Я ног не чувствую, придурок. Какое, к черту лысому, гулять…?
Рейнхарт выглядел очень виноватым, очень растерянным и очень сбитым с толку неизведанными сложившимися обстоятельствами, и по глазам его Юа почти отчетливо мог прочесть, что мужчина сам бы и рад все это немедленно прекратить, сам бы и рад обогреть любимого мальчишку да окутать того уютным домашним теплом, но почему-то, наперекор полезной радости…
Делать этого уперто не собирался.
– Признаться, золотой мой, мне тоже немножко… прохладно, – мягко выговорили посиневшие подрагивающие губы, пока на кончике носа проблестела да быстро стерлась ладонью склизкая капелька приближающегося насморка. – Но это не должно умалить красоты здешних мест и дерзостного желания их подчинить! Только оглянись! Неужели твое черствое заколдованное сердечко остается глухим даже к песне одичалого моря?!
– Сам ты глухой, придурочность хренова! – моментально оскалившись и в корне позабыв, что еще только что обдумывал тактику нового, чуточку более мирного поведения, должного привести к такому же чуточку более мирному совместному существованию, порычал Уэльс, впрочем, округу остывающим взглядом обдавая все равно.
В принципе, с тем, что здесь было стекляннейше-красиво – он и не спорил.
Такая – далекая, угрюмая, холодная и подлинно полярная – красота ему была более чем по душе, и покуда Микель вытаскивал на сушу промозглую лодчонку, покуда зарывал в песок весла и утаскивал от тех подальше мальчишку, помогая тому взбираться на сыпучий склон черной гальково-вулканически-кварцевой дюны, простирающей вершины над пенящейся водой на добрые два-три десятка метров, Юа действительно мысленно соглашался, что ему нравится тут быть.
Море сверху представлялось до смехотворного крохотным и могло поместиться в единой горсти, море кружило сносимыми ветром чайками-парапланами, облизывало выбивающихся из волн гранеными пиками кварцевых однолюбов, и где-то там, вдали, за молочными вербовыми туманами и неровными рельефами выступающих мысов, просвечивались темные блокады гор иных – каменисто-скальных, разъеденных мелкой трещинкой и измученных бесконечными ветрами.
Уэльсу нравилось здесь, и даже плевать бы на холод и медленно покрывающееся влажной испариной горло, если бы не очередное надоедливое ощущение, будто Рейнхарт ему чего-то недоговаривает.
Например, хотя бы того, что город в данный момент захватывают хомяки-людоеды, до смерти страшащиеся соленой воды. Единственный, кто проведал об этой их маленькой слабости – исключительно Его Величество Хаукарль, и поэтому они с Юа должны в обязательном порядке побыть тут, пока милые пушистые грызуны не закончат со своим кровавым пиршеством и не отправятся восвояси, заодно делая экологический, одобренный самой природой воздух еще в разы – без человечков-то – экологичнее.
Будь Юа чуточку менее скрытным, он бы даже спросил о них, об этих чертовых хомяках в рыже-белое зачесанное пятнышко, а так вот, оставаясь старым привычным собой, только и смог, что, поковыряв носком промокшего сапога убегающую из-под подошвы насыпь, хмуро да угрюмо спросить:
– А лодка что? Ее-то ты возвращать собираешься, Тупейшество?
Микель как будто бы поперхнулся каким-то там своим лисьим секретом, не желающим таиться на днище очарованного тролльего ящика, как будто бы еще сильнее побелел в лице, но, тут же сделав вид, что всего лишь подавился глотком слюны, неправдоподобно бодро воскликнул:
– Разумеется! Я же не вор какой-нибудь! – Правда, уже через секунд так тридцать молчаливого созерцания штормящей морской седины, запал его стих, стух, и мужчина, осторожно подхватывая возлюбленного мальчика за руку, задумчиво проговорил, точно опробывая кончиком языка каждое слово на незнакомый вкус: – Хотя, с другой стороны, никаким воровством тут и не пахнет… Я, как водится, оставил им в залог деньги, и если, допустим, не верну их чертову лодку, то они останутся не с котом в мешке, а с чем-нибудь… Поприличнее.
– И что, их хватит, чтобы выкупить целую лодку? – с сомнением уточнил Юа, тут же добиваясь отрицательного, слишком поздно спохватившегося качка головой.
– Нет, не хватит, конечно… – убито пробормотал мужчина: только убивался он не из-за неких мифических угрызений совести, которая, в принципе своем, вообще в настырном португальском создании отсутствовала, затерявшись еще на заре рождения, когда у доброго ангела-Разиила закончились серые нитки для пришива, а из-за того, что мальчик-Юа вот-вот мог впасть в немилость и начать на него ворчать да ругаться, ворчать да ругаться, отбирая у жизни последние радости. Как привередливая склочная женушка, ей-богу! – Но, я хочу сказать, что какой им с нее прок, с этой жалкой лодки, а? Их там и без того пруд пруди, никто даже не заметит пропажи, да и в качестве эти чертовы посудины таком, что только в море ходить да ждать, когда же со свистом и сговором нас поприветствует первая в ряду пробоина. А так, глядишь, тот старикан – если он окажется достаточно дальновидным да мозговитым – сможет себе чего-нибудь дельного прикупить… Да вот хотя бы новую лопапейсу и куртенку в придачу: его-то одежонки все сплошь дырявые, сквозят наверняка… Я это к чему, юноша? К тому, что им лодчонка все равно не нужна, помяни мое слово.
– Им не нужна, значит, а тебе что, так сильно приспичела, ворюга ты несчастный? – с укором проворчал Юа, впрочем, не спеша кричать, что красть плохо и всякое такое еще, о чем любили надрывать голоса напыщенные недалекие праведники – привык, наверное, что это все равно бесполезно, когда дело касается господина лиса. – Ну, сопрешь ты ее, и дальше что? Куда будешь девать? Люльку для кошака выстругаешь или что, Тупейшество? И потом что, станешь вот так запросто разъезжать по всему городу с украденной лодкой на горбу?
Микель честно все выслушал до самого конца, поежился под особенно зверствующим порывом и, поглубже укутавшись в ни хрена не спасающие отяжелевшие тряпки, жалобно и печально, но зато очень, очень и очень откровенно выговорил:
– Да нет, что ты, душа моя. Для кошака мне даже гнилой грецкой скорлупки было бы жалко – и просто прикупить жалко, куда уж говорить о том, чтобы корпеть над той своими же руками, – а лодка мне совсем ни к чему – я, признаться, рыбкой-то баловаться люблю, но плавать за ней – упасите меня кто-нибудь, воздержусь. Рыбалка – весьма скучное, скудное и утомительное занятие, посему пристрастием к нему я похвастаться, увы, не могу.
– Тогда зачем воровать-то…? Почему не вернуть ее, где взял, если так и так пустишь в расход? – опешив, бормотнул Уэльс, привычно думая-надеясь, что чего-то, наверное, недопонял или попросту упустил, но…
Но чокнутый человек, продолжая радостно улыбаться напившимся Микки Маусом, вдруг вскинул голову, прищурил глаза и, расплывшись в дебильнейшем озарении, совершенно очумело и совершенно жизнерадостно выдал:
– А затем, дарлинг. Мы с тобой могли бы просто оставить лодчонку там, где она и стоит – и еще минуту назад обязательно поступили бы так, не беря во внимание все твои возражения, – но внезапно меня посетила муза Трех – взявшихся, наконец-то, за ум – Поросят, что переселились жить в чудную прочную пещерку с антиволчьей системой безопасности, и одарила просто-таки блестящей идеей! Изумительно тонкой идеей, я бы даже сказал! В исконно скандинавском духе, как и подобает этим суровым краям!
Юа, закусив губы, против воли тихо-тихо простонал – никакой чертовой «блестящей идеи» он ни слышать, ни узнавать не желал.
Вовсе ничего общего с той – безоговорочно опасной и червисто-скользкой – иметь не желал, но так как Рейнхарт уже горел, Рейнхарт полыхал и обжигал отбрасываемыми углями-поленьями, чинящими целый прибрежный пожар, юноша, отчетливо понимая, что его мнением снова, снова и снова не подумают интересоваться, только угрюмо, сдавленно и смиренно пробормотал одними непослушными губами, потерянно и забыто глядя на прикорнувшую на черном пепле замученную бесхозную посудину: