Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 98 страниц)
– Очухался, значит…? Вот же ты безнадежное болванище, а… и выпусти уже меня, пока всю шею не переломал.
Рейнхарт, как будто бы собиравшийся и сам что-то такое исполнить, покуда мальчишка-Уэльс не раскрыл своего прелестного ротика, в равной степени умеющего окрылять и швырять лицом на скальные утесы, настороженно застыл, глядя со смесью вины и испуга: обещание, еще до конца не достигшее рассудка, было тем незапятнанно бесценным, тем невозможным и тем безудержно сводящим с ума, чему он ни за что бы не позволил ускользнуть из рук.
– Я… я не… подожди, погоди минутку, милый мой ко…
– Да выпусти ты! – в бессилии брыкнув ногой, лениво и неохотно распалился Юа, обдавая смятенного лиса выпотрошенным прищуром, полнящимся стыдом, плавленой покорностью и обреченным осознанием, что никуда же, черти, все равно ему теперь не подеваться, раскрывай он там рот или не раскрывай… Никуда же, черти, и деваться-то давным-давно не хотелось. – Не сбегу я никуда от тебя, дурачина. Просто дай кое-что сделать, или прикажешь мне вот так торчать всю ночь напролет, пока ты комплексным ускоренным курсом сходишь с ума? Что за садистское наваждение у тебя с этой хреновой ванной вообще, Тупейшество?
Рейнхарт, вернувшийся в ипостась привычной побитой собаки с прогрызшей в желудке дыру язвой, виновато поглядел на собственные подрагивающие руки, на дрейфующие по зеленым волнам раздавленные мокрые сигареты, на всплывающее в водной глади мутное отражение, искажающее его лицо настолько, чтобы за смятыми линиями и павшей листвой октябрьских лодочек опять и опять пробуждался голодный Зверь, хохочущий из подземно-подводной берлоги.
Помешкав и стиснув зубы, чтобы снова проявились дышащие огнем желваки, только на сей раз – от бессилия и злости на самого себя, – разжал дрогнувшие пальцы и, чуть подавшись назад да привалившись спиной к самому отдаленному от мальчишки бортику, растекся сгустком слезовыжигательного, потерянного и пристыженного самобичевания, не способного отыскать должных сил даже для того, чтобы заглянуть в глаза замученного, но терпящего все это Уэльса.
– Прости меня, душа моя… Я так разволновался… так распсиховался, когда вдруг осознал, что буду испытывать эту пагубную ревность постоянно, буду терзать тебя ею постоянно тоже, угрожая покою и жизни того единственного существа, которое умею так неумело любить, что… Я просто не смог удержаться от этих проклятых… сигарет, а потом… думаю, ты прав, и они не очень хорошо на меня влияют, котенок, но как избавиться от очередной дерьмовой привычки – я совершенно не представляю… Сколько бы я ни пробовал прежде – все равно раз за разом срываюсь, едва что-нибудь успеет приключиться…
Юа смиренно скосил взгляд, одними углистыми глазами с раджастханским подпалом обругивая глупого лиса за все то сумасбродство, что тот извечно творил, привнося в их еле-еле начавшую налаживаться жизнь бесконечно новые и новые проблемы.
Тяжело и глубоко вздохнул.
Наполовину высунувшись из ванной и мурашчато поежившись от объявшего тело недремлющего сырого холода, убаюканного на ладонях сквозняков, подтащил к себе вытянутым указательным пальцем примостившуюся на полу чашку с остывшей ромашкой, погружаясь обратно в заволновавшееся тепло и протягивая ту лохматому придурку под самый нос, не позволяя потянувшимся было рукам коснуться или перенять глазированную гуашевыми фиалками посудину.
– На вот, выпей, балбесина.
– Что это, хороший мой…?
– Ромашка твоя гребаная. Много ромашки. Не знаю, сколько нужно было сыпать, но я вбухал три ложки. На кухне еще одна кружка стоит. Пей давай, пока еще чего-нибудь не начудил…
Он старался говорить так спокойно, как только умел, и Микель, тараща полнящиеся не то благодарностью, не то обожанием, не то недоумением и не способностью поверить в происходящее леопардовые кристаллики, послушно подался навстречу, прижался губами к зазубренному кружечному краю. Отхлебнул первый глоток, чуточку поморщился, но, не выказав ни слова возражения – а Уэльс и без него прекрасно знал, что малость перестарался и варево получилось почти что невыносимо горьким, – принялся отпивать дальше из чутких обхаживающих пальцев, пока чашка не опустела, а на губах хренового извращенца не растеклась блаженная, уже больше никому и ни разу не угрожающая улыбка.
– Неужели работает…? – оторопело и недоверчиво пробормотал Юа, с сомнением заглядывая на дно опустевшей посудины с бежевато-пыльным отливом – Рейнхарт, оказывается, заодно выдул и чаинки, оставив фарфор девственно-чистым, будто собакой вылизанным, с легонькой тенью раскрошившегося цветочного налета.
– Разумеется, работает, сладкий мой котик, – тут же отозвалась наглая лисья рожа, все еще слишком провинившаяся и смущенная, чтобы вести себя совсем уж нахально, но уже достаточно пришедшая в себя, чтобы, выгнувшись в спине, ухватиться за вскрикнувшего мальчишку и, не оставляя тому времени на сопротивление, привлечь к мокрой бьющейся груди, усаживая аккурат между услужливо раздвинувшихся колен: совсем так, чтобы членом к члену и чтобы краской по щекам, с той лишь разницей, что у Уэльса, едва пережившего последние часы, ничего пока и не думало подниматься да стоять, а у Микеля как раз-таки все еще вонзалось штопором и в воду, и в потолочное небо, одним уже этим живо обещаясь исправить небольшую проблемку с возлюбленным отзывчивым подростком. – Ты позаботился обо мне, отварил для меня чай, напоил из своих прелестных ладошек… Как, ради всего на свете, оно могло не сработать, скажи мне, пожалуйста?
– Да я про ромашку говорил, дурачина! – поспешно дал обратного хода Юа, еще разок с недоверием покосившись на кружечное дно: верить в то, что там плел и плел себе сумасшедший лис, так или иначе не получалось, а значит, дело все же было строго и исключительно в нем, в этом гребаном перемолотом цветке, и впрямь творящем воистину удивительные вещи.
Юа даже взял себе это на заметку, Юа даже подумал, что надо будет попробовать начинать все последующие утренние часы с того, чтобы заваривать да вливать в глотку паршивого Величества одну-другую чашку этого вот чудо-раствора и прятать по углам все вшивые сигареты, пахнущие как-то… инстинктивно сильно не так. Тоже вот цветами, травой, костром, солнцем, мхом и лесом…
Гребаным натуральным сеном, короче.
Правда, отвлекаться на праздные мысли не стоило, потому что господина фокса поблизости никто не отменял, и тратить время даром, когда в руки только-только попался относительно покорный лотосовый мотылек, тот, как оказалось, не собирался.
– Золото мое… – прозвучало и позвало вдруг над самым мальчишеским ухом, забираясь в него колдовским непокорным шепотом да щепоткой совращающего языка, и Юа, запоздало сообразивший, что зря, очень и очень зря потерял и над собой, и над головой, и над банальной осторожностью контроль, обреченно вскинул лицо, понимая…
Что и это сделал до пагубной пагубности…
Зря.
Зря, зря, чертовски и необратимо зря, потому что…
Не может быть не…
Зря…
Когда…
Когда эта хренова зараза, этот вороватый Король-Лис, заточивший в себе всех великих да злых духов старого Йорка, завывающий кинингом слетающихся на шабаш полнолунных баньши, медными шиллингами по-эльфийски вызолоченных глазищ смотрел так…
Так невыносимо, что…
Впору опустить бессильные руки, спрятать бессильные зубы, подкоситься, припасть на колени и, сомкнув ресницы, позволить хохочущему пьяному Величеству делать то, что тот делать собирался, пробирая до дрожи, выцеловывая касаниями пальцев, и, обласкивая каждую пору, подснежниками внушая в ту ответное желание, ответную необходимость да кружащий предсмертный стон, в песне которого тело, перекраивая себя мабонскими созвездиями, раскладывая новый узор картежной тарокки, послушно и покорно раскрывало ошкуренные лепестки.
– Если… если твое восхитительное обещание все еще в силе, мой ангел, то я… я бы…
Юа, плененный и одурманенный, тряхнул ослабевшей головой, прикусил опаренные полынной ромашкой губы.
Накрепко зажмурившись, вскинул выпитую иссушенную руку, накрывая всеми разом пальцами рот смолкшего в священном трепете мужчины, и, покачнувшись, доверительно уткнувшись ему лбом в успокаивающее плечо, вышептал в танце собственных несмелых пальцев, продолжающих невесомо поглаживать целующие Рейнхартовы губы:
– Да… Оно… в силе, Рейнхарт… и ты можешь… Оно просто – слышишь, ты…? – в силе…
⊹⊹⊹
Тонкий звонкий мальчик, окутанный ворохом лоснящихся мокрых волос, облюбованных самой ночью, маленький юный Ди Каприо, пленяющий в своей сладкой хрупкой красоте, держал даденное обещание, оставаясь покорно подчиняться алчным рукам и губам, и Микелю казалось, что с каждым вдохом он все истовей зажигается изнутри, с каждым вдохом его сердце все суматошнее горит алым углем, и во все стороны брызжет жидкий георгиновый жар.
Микель осторожно, стараясь привносить в действия и движения непривычную бережность, уложил своего котенка, свой юный бесценный трофей, обвенчанный с редкой породистой красотой, на провалившуюся под их общим весом кровать, разметав шелк черный по шелку белому. Облизнул пересохшие в трещинку губы и застыл пронзенным изваянием окрыленного Овидия: от открывшегося зрелища внутри груди зудели да царапались чувства, а голова, отнимая у глаз способность видеть, а у губ – говорить, тихо-мирно уползала последними планками, оставляя одну лишь давящую, темную, густую пустоту, пронизанную нервными хвостами потрескивающего напряжения.
В развращенном воображении Рейнхарта, предвкушающего этот вечер еще с тех пор, как он в первый и последний раз выскользнул из лишающего ума мальчишеского естества, уже тогда давая негласное обещание молчаливых индейцев, успело зародиться бесстыдное множество идей по поводу того, как можно было бы довести до апогея сей сокровенный час: греющие ментоловые мази, перехватывающие атласные ленты вдоль неискушенного подросткового пениса. Обуздывающая конская сбруя на ретивые зубы, предусмотрительно стиснутые кляпом. Кожаные поводья и позвякивающие колокольцами собачьи цепи, едкий свистящий хлыст по спине и отстеганным округлым ягодицам, распускающимся налитыми соком пуансеттиями собственнических следов. Черным лоскутом ткани на потерявшие способность видеть глаза, жестокой толстой игрушкой в узенькое чувствительное колечко, чтобы доводить, пожирать, собирать ртом капли с плачущей молочной головки, обхватывать ту языком и выпивать, бесконечно, бесконечно выпивать.
Он желал, он безумно желал все это опробовать, желал подарить букет искрящегося наслаждения из боли, робости, стыда, сладостного совращения и блаженного награждающего соития слабо знакомому со взрослыми любовными ритуалами телу, но…
Отчего-то сейчас, склоняясь над подаренным небом юношей, не мог ни отлучиться от того, ни позволить себе тратить драгоценные минуты на пустые глупости, когда собственное существо билось в отчаянном порыве взять, подчинить, приласкать, вкусить, познать…
Не силой, не ремнями или ударами, а стонами долой с прокушенных губ и размеренной укачивающей истомой, которой наивный непорочный мальчик еще попросту не знал.
Завязать доверчиво глядящие глаза – лишить себя возможности любоваться застывшей в тех зимней вековой тьмой. Связать, стреножить и опутать – потушить пламень напоенной лоском гривы, терзающей обострившееся обоняние одним своим хвойно-ромашковым, хвойно-кленовым вечереющим запахом…
Микель, касаясь короткими боготворящими поцелуями выступающих подвздошных косточек, узкого таза и кружева бледной сливочной кожи, слишком хорошо понимал, что не сможет, так странно и дурманно не сможет сделать ничего из того, что делать привык, что делать хотел, что делать считал исконно правильным, чтобы раз за разом напоминать пусть безумно обожаемой, но все еще жертве, где и под какой из его рук находится принадлежащее ей место.
Ему действительно желалось, но тело, переплетшееся венком с душой, противилось, отбивалось, отказывалось соглашаться практически на все, кроме…
Кроме единственного безобидного баловства, обещающего опоить их обоих коктейлем будоражащих, непотребно-перченых ощущений.
Обласкав поцелуями полумесяц впалого живота, огладив ладонями хрупкие ребра, ломкостью костей задевающие истерзанную кожу, Рейнхарт забрался кончиком языка в бархатную пещерку пупка, пощекотал. Стиснул сочные ягодицы, сорвав с губ забившегося мальчишки первый за вечер стон, что, пойманный да закушенный зубами, тут же вновь поглотился алеющим восточным цветом, потерянно и бегло отвернувшим красивую кукольную головку.
Довольно усмехнулся одними уголками губ и, отбросив с лица выбившиеся влажные завитушки волос, мазнув по покрывающейся мурашками хризантемовой шкурке тихим растравленным хрипом, нехотя поднялся на ноги, шатким пьяным шагом ступая в сторону бесконечного лабиринта чертовых драконьих ящиков, в одном из которых еще совсем недавно видел…
Видел…
Кое-что, что сможет их… развлечь.
– Эй… – голосок нетерпеливого котенка дрожал, перебивался, звенел полевым вьюном-стрижом и трескался крылышком посаженной в шкатулочную клеть ласточки, в то время как чернеющие стуженые глаза в растерянности жгли спину обнаженного мужчины, нырнувшего в глубину обогретой камином, но про́клятой озимыми ветрами багрой комнаты. – Ты куда намылился…?
– А что? Неужели же тебе так не терпится, котик? – Рейнхарт, ни на миг не прерываясь в своих донкихотовых поисках, касаясь ловкими пальцами ящичков, торопливо перебирая содержимое и с раздражением закрывая те обратно, приподнял изящную бровь, сошедшую с анфаса тех времен и тех писаных вольных людей, что тоже давным-давно сгинули, оставшись быть лишь на смазанных пародийных портретах да под крышами безымянных музейных моргов.
– Нет! – тут же взвился вспыльчивый детеныш, раздраженно и уязвленно смыкая острые зубки. Скребнул по кровати ладонью, ухватился за краешек подушки, будто бы раздумывая – запустить той или все-таки не запустить и какой увесистости снаряд получится, если рискнуть отправить избранного десантника в неравный бой. – Ничего подобного, идиотище! Просто не понимаю, почему каждый раз, как тебе удается меня завалить, ты обязательно куда-нибудь пиздуешь, скотина…
– Вот как…? Разве же я так делаю, ангел мой? – насмешливо и вместе с тем рассеянно отозвался мужчина, вырывая следующий ящик уже попросту из петель и, удерживая тот на весу, принимаясь возиться в разнобойных внутренностях, выковыривая на свет что угодно – от распечатанных копий постеров дедушки-Адольфа и до сложенных из носовых платков парусных корабликов, – но только не чертово искомое барахло. Против собственной воли он вновь – и совершенно невпопад – начинал злиться, да глупый мальчишка, продолжая шипеть и выеживаться коротенькими, но больно дерущими перцовыми иголками, никак не желал этого замечать. – Сколько же нового я внезапно о себе узнаю…
– Хорош паясничать, хаукарль! – сипло и взвинченно рыкнул ощетинившийся котенок, все же подхватывая подушку покрепче и швыряясь той в мастерски пригнувшегося лиса. Подушка пролетела через половину комнаты, ударилась о стеклянную перегородку секционного шкафа, и Микель, задумчиво наклонив к плечу голову и что-то там припомнив, вдруг почему-то отправился за ней, принимаясь возиться-копаться в очередной порции понатыканных сотами ящиков. Уэльсу же, начинающему потихоньку что-то недоброе предощущать, от зрелища этого чем дальше, тем больше делалось… тревожно. Беспокойно. Панически-дурно и нехорошо. – Что, скажи мне, ты там все ищешь, непутевая ты акула? – подтягивая поближе к себе руки и ноги, настороженно добавил он.
Подумав, подобрался, встрепенулся и сел, прижимая к груди колени и на всякий случай закутываясь в теплое шуршащее одеяло из какой-то там страшной смеси овечьего руна, верблюжьего пуха и бамбуковых потрохов.
Которое, чтоб его, одно на двоих, обязательно надо было одно на двоих, гребаное же извращенное Тупейшество.
Юноша поерзал, занавесился шалью из собственной гривы и, скаля зубы, что злобный щен на прикормившей свалке, принялся с возрастающим вниманием вглядываться да вслушиваться, стараясь, впрочем, не смотреть на подтянутую задницу чертового мужчины, то и дело мелькающую перед глазами этаким выбеленно-подгоревшим пятнышком океанического маяка: смотреть было стыдно, да и телодвижения чокнутого лисопата не оставляли в покое, потому что…
Да потому что – вот-вот! – чокнутый же от пальцев на ногах и до самой макушки, и Юа неплохо уяснил, что одними сподручными средствами, то есть средствами теми, которыми наделила гребаная матушка-природа, господин фокс в своих брачных плясках пользоваться категорически не желал.
Если и пляска – то обязательно зашкаливающей изощренности, с присутствием пыточных штуковин, накладных когтей, прищепок для белья да на соски и ряда прочего отталкивающего дерьмишка, от которого хотелось и держаться подальше, и позабыть обо всех опрометчивых обещаниях, что Юа преждевременно умудрился этому непробиваемому кретину дать.
– Ничего такого, что было бы достойно твоего волнения, мой дикий бутон, столь упоительно жаждущий быть сорванным да познавшим радость поспевшей зрелости… – промурлыкал ответом похабный кретин, перелезая шелудивыми лапами в последний – то есть первый, так как он постоянно начинал все делать с конца – ящик, и там, кажется, отыскивая то, что отыскать пытался. Хотя бы потому, что, угловато выпрямившись и замерев, пробормотал какое-то сумасшедшее, нехорошее, песенно-угрожающее, а Юа отлично помнил, что во всех этих мясорубных ужастиках люди – и особенно маньяки – петь начинали именно тогда, когда добивались своей поганой аморальной цели: – Независимый Лорд, ты, увы, слишком горд, чтобы стать на ступень одну ниже… – а затем, напевшись, да не допев…
Затем, сука такая, до чертовщины пугающая и нездоровая, развернулся и, удерживая руки строго за спиной, с участливой улыбкой Джека Потрошителя, завидевшего еще одну бесхозную беременную проститутку, направился обратно к Уэльсу, забившемуся всем телом в предчувствии чего-то кошмарно и беспросветно…
Дерьмового.
Очень дерьмового.
Очень, очень и очень дерьмового.
То, как блестели желтые глаза, приобретшие тусклый ореховый оттенок темных лесных болот, по кочкам которых привычно скакать белошерстным фосфоресцирующим гончим. То, как бледнело и вместе с тем, привычно заостряясь, полыхало приходом его лицо с налившимися черешневыми губами и лихорадочно скользящим по тем шероховатым языком. То, как видимо подрагивали плечи, сведенные крепким узлом судороги, и как само тело этого хищного существа оборачивалось телом покрытого шкурой зверя, готового вот-вот выпростать когти, оскалить клыки и гибким прыжком броситься на отступающую добычу, предостерегающе шипящую в своем ненадежном логове и пытающуюся осторожно – и по возможности незаметно – отползти на иной край кровати…
Все это, сплетаясь в единый сполох, единый цветочный венок белладонны, наводило Юа, приноровившегося задницей чуять грядущие неприятности, на очевидную догадку, что сейчас Рейнхарту станет просто заебись насколько весело, а вот ему самому…
Ему самому – чтоб тебя, паршивая лисица… – будет сраной несправедливой реверсией…
Плохо.
Наверное, именно по вине этого осознания, наверное, по вине того, что мужчина уже вжался коленом в постель, в то время как сам Юа едва ли дополз даже до ее середины, юноша, поддавшись сбойнувшим нервам и на корню перечеркивая произнесенные вслух в ванной слова, подвывая и плюясь рыком, взвился, практически заорал, поднимая ворох наэлектризованных лютым негодованием волос:
– Да пошел бы ты к дьяволу! Не подходи ко мне, мразина! Даже не думай, понял?! Что бы ты там ни притащил, просто иди к дьяволу и засунь это говно самому себе в задницу! Посмотрим, ублюдок проклятый, как тебе это понравится!
Навряд ли его вопли имели хоть какую-то силу, но Микель все же притормозил, приостановился, с сомнением и мрачным неудовольствием вглядываясь в перекошенное испуганное лицо, страх на котором старательно прятался за вынужденным гневом, делающим из беззащитного пушного котенка все еще такую же беззащитную, но опасную в своей нестабильности пантеру.
– Но ведь ты, насколько мне помнится, почти поклялся, душа моя, что этой ночью станешь принадлежать мне по собственной доброй воле, – с угрожающей расстановкой отчеканил Рейнхарт, перемещая половину веса на левое колено и упираясь правой рукой о мягкий упругий матрас под белой простыней, в то время как рука левая продолжала утаивать в тени сгорбленной спины нечто, с чем Юа ни за что и ни в каких условиях знакомства заводить не хотел. – Так разве же можно вот так вот нарушать свои собственные слова, негодник? Возможно, мне стоит обучить тебя и им, этим прозаическим правилам поведения приличных мальчиков, плоть моя? Кодексу юных ройал-сквайров? Или, быть может, ты хочешь, чтобы я прекратил доверять тебе, свитхарт? Сдается мне, ты даже приблизительно не осознаешь масштаба той катастрофы, что неминуемо разыграется на нашей с тобой совместной сцене, если это когда-нибудь – и твоими же очаровательными глупыми потугами – случится.
– Пошел к дьяволу, сказал же! – в еще большей истерии рявкнул Юа, с горем пополам решая, что продолжать таиться уже не имеет смысла, и подбитой ящеркой отскакивая к изголовью кровати, вжимаясь одеяльной спиной в гладкое отполированное дерево, украшенное гравюрной трехмерной резьбы в позабытом китайском – снова, ебись оно всё в рот, китайском, сраные Цао и собачьи мародеры! – стиле Dongyang. По изголовью порхали выхорашивающиеся пернатые журавли, убирали под крыло голову священные грациозные ибисы. Распускали бутоны солнечные лотосы в японской канаве, танцевала в кругу ряски ветреная дева Фэй Лянь, украшенная перьями уток-мандаринок, а Юа вот, исполняя совершенно иной танец под насмешливо-печальными пустыми взглядами, сжимая в трясущихся пальцах края одеяла, озлобленно и остервенело вопил: – Я обещал, пока ты сам не стал творить эту хероту, дрянь! Даже знать не хочу, что там у тебя в твоих чертовых лапах, грязная лисица! Я не дамся, понял?! Если не умеешь пользоваться своим собственным членом и постоянно пытаешься трахнуть меня чем-то еще, то и ищи для своего блядского отростка другую дыру, извращенная скотина! Не смей ко мне приближаться, пока я его тебе не оторвал к чертовой мамаше, идиотище! Как обещал – так и разобещаю! Откуда я знал, что тебе просто, оказывается, слабо раздвинуть мне ноги и воткнуть в задницу свой хуй?!
Все, что он говорил – он говорил, конечно же, напрасно: лицо Рейнхарта серело, чернело, покрывалось корешками просвечивающих вздутых вен, а пальцы его очень и очень нехорошо стискивались на новенькой простыне, обещая изрешетить ту разбушевавшейся скоростью пожаловавших ранних дыр.
Еще одно движение – и матрас, руша миф о собственной звукоизоляции, тихонько пискнул под двухметровым весом распаленного яростью и возбуждением придурка, чей член, невольно притягивая трепещущий взгляд, бесстыже сочился чертовой смазкой, поднимаясь по направлению северного потолка и выше, споря с самим ураганом и беспрекословно предъявляя на мальчика с азиатским разрезом угольно-дымчатых глаз пожизненные права, выкупленные из костистых лап разжиревшей посмертной старухи.
– Все, что ты говоришь мне, это ложь, мальчик, – сухо и холодно прошипел запертый в мужской шкуре Зверь, очень и очень настаивая, чтобы Юа благоразумно принял эту единственно верную точку зрения – себе же и во благо, – в то время как руки его продолжали подрагивать, а из-за пелены губ то и дело показывались острые наконечники выбеленных зубов. Тихо чертыхнувшись на мешающееся в коленях одеяло, Рейнхарт совершил еще несколько ползков, грязной королевской коброй подбираясь все ближе и ближе, чтобы сердце, заточенное в мальчишеской груди, дало трещину и потекло наружу ливнем семи буддистских слез, породивших семь незапятнанных речных пионов. – Ложь, потому что ты напуган, мой неразумный юноша. Я вижу тень страха в твоих глазах и на твоем прелестном личике, я чувствую запах твоего ужаса в воздухе, поэтому не думай, будто сумеешь провести меня и заставить повестись на это откровенное запальчивое вранье. Однако же слова твои – пусть они и не честны, – несомненно, ранят меня и приходятся сильно не по душе. Поэтому я буду вынужден…
Что там за «поэтому» и что этот маньяк снова был вынужден по больному самоубеждению сотворить – Уэльс не хотел ни знать, ни слышать, ни даже видеть движения губ, опечатывающих наверняка страшные и абсолютно больные слова в жизнь.
Еще одно шевеление гребаного Чудовища, вскинутая в недвусмысленном жесте скрюченная рука – и Юа, распахнув повлажневший блеск потерявших свой цвет глаз, шустрым степным сайгаком метнулся прочь с паршивой постели.
Не заботясь собственной постыдной наготой, которую блядский деспот все равно уже знал наперечет, по каждому пятнышку кожи и по каждой небогатой родинке, мальчишка отбросил мешающиеся тряпки, взвился на тонкие упругие ноги. Босиком, перепрыгивая через вываленный на пол знатный хлам, ринулся в стеклянном ужасе через всю гостиную, нарезая по той очумевшие зигзаги…
Когда запоздало сообразил, что несется не куда-то там, а прямиком на разведенный огонь и в чертов мотыльковый тупик, воспользовавшийся его помешательством и потерянностью в искаженном разгулявшимися призраками пространстве.
Проклиная все вокруг, рыча росомаховым багульным котом, Юа тут же резко развернулся на носках ног и, стараясь не глядеть на Рейнхарта, полыхающего ощутимой злобой и надвигающегося наперехват, вновь, продуманной загодя тропкой, бросился огибать молчаливого медведя в запылившейся косматой шубе. Запнулся о кадку с высунувшей голову рыбиной, расплескал воду, отшиб пальцы и матерно взвыл, пропрыгав последующие три метра на несчастной одинокой правой ноге. Превозмогая боль, побежал-поковылял дальше, в пути, конечно же, не вписавшись в лабиринты завалов и отбив себе костистое плечо об оставленный открытым шкафный ящик, ревя уже в голос, подожженной ведьмой или облезшим подстреленным волком, покуда плоть наливалась очередным скорым синяком приземистого сажневого оттенка.
– А ну стоять! – послышалось из-за спины.
Слишком-слишком близко из-за спины, и Юа, добежавший практически до порога прихожей и очумело вспомнивший, что по старушечьей лестнице на второй этаж сейчас не пробиться, в ванную соваться себе же дороже, входная дверь наверняка заперта, чтобы сам он и не сбежал ночной порой, да и высовываться наружу с голым членом и голой задницей в хренов шторм – явно не самая лучшая идея, резко свернул налево и вперед, где, напротив затопленной болотами кухни – еще чуть-чуть, и в тех наверняка заведутся квакучие пупырчатые лягушки, – таились два темных помещеньица: скучноватый погребок с запасами не особо интересной провизии и всяким разным хламом, и подвал, с которым Уэльс так и не успел детально познакомиться – вообще не знал о том ничего, кроме того, что подвал этот как бы есть.
– Еще чего! – в сердцах рявкнул он, молясь всем богам, чтобы хренов подвал оказался открыт, чтобы имел какую-никакую внутреннюю замычку и чтобы – что особенно желательно и критично необходимо – был лишен предательской проводки, без света которой наверняка даже Рейнхарт, имеющий зрение летучей мыши, не смог бы так просто его отыскать, если успеть забиться, спрятаться и запретить легким дышать. – Ты себя видел?! Слышал?! Не буду я тебе стоять, хаукарлище!
Ударившись еще о два косяка, но не обращая на боль да неудобства внимания, Юа прыгучим кузнецом втек в нужный коридорчик, пронесся мимо распахнувшей глазницы кухни, с грохочущим в висках пульсом слыша, как позади разъяренным буйволом дышит чертыхающийся и тоже налетающий на все подряд Зверь, и, проскользнув вдоль невзрачной дверки погребка, ухватился трясущимися пальцами за ручку еще более невзрачного подвала, не заботясь уже ничем, кроме этой своей сутры о мнимом временном спасении.
Ручка заскрежетала, заскрипела, воспротивилась копытами да лбом молодой антилопы, и Юа, взвыв кошачьим ругательством да ударив по той острым коленом, налетел сверху всем своим весом, потормошил из стороны в сторону, не желая так быстро принимать безысходность обрушившегося положения, и вдруг…
Вдруг, не веруя собственным глазам, сообразил, что дверь каким-то невозможным чудом…
Подчинилась.
Медленно-медленно отходила назад древесная планка-перегородка, медленно-медленно поднималась снизу кромешная котлованная чернота, ударившая в ноздри пресной смесью из мерзостной окиси, пыли, забродившего медицинского спирта, чего-то телесно-тошнотворного и трухляво-бумажного, будто где-то там, внизу, притаилась свалка для приходящих помирать туда уличных бродяг, так никогда и не узнавших, что даже под самым грязным и самым отравленным на свете дождем можно смыть с себя пожравшую душу гниль.
Если не при жизни, так хотя бы перед белым прощальным концом.
Аминь.
На секунду Юа, всем сердцем жаждущий спасения и избавления от маячащей на горизонте участи быть использованным в качестве бесправной игрушки для распущенного сексуального удовлетворения голодного вызверившегося волка, замер, трусливо застыл, не в силах заставить тело перешагнуть нарисовавшийся порог между мандариновым домашним теплом и мертвой черноточью хохочущего Сайлент Хилла. На секунду его ладони судорожно взмокли, дыхание прервалось, на лбу выступила щекочущая испарина, колени прошила болезненная судорога, вывернувшая изнанкой суставы да чашечки…
А когда все закончилось, когда из небытия его вдруг вырвал охрипший рык вконец осатаневшего Рейнхарта, когда мальчишка попытался нырнуть за все еще услужливо приоткрытую дверь, фантомно и странно обещавшую своей собственной одержимо-призрачной волей захлопнуться за его спиной, стало уже слишком…
Поздно.
Меньше чем через две секунды, едва скованные мурашками стопы ступили за напольную древесную балку, запястье Уэльса оплели крепкие стальные пальцы.
Дернули, едва не вывихнув руку из положенного той места или и вовсе не отодрав ту вместе со всем мясом от шаткого болта человеческого крепления.
Юа, прошитый и перешитый теперь еще и этим, взвизгнул.
Юа не сумел даже удержать чертовых слез, тут же волной ударивших о кромку глаз и хлынувших на щеки, но прежде, чем успел раскрыть рот и выплюнуть хоть слово, он ощутил, как его хватают пальцами другой руки за обратную сторону шеи, как стискивают, как нажимают, желая сгорбить над полом-землей уродливым бессильным карликом. Как дергают за чувствительные ленты волос, оставляя в грубых ладонях черный заплаканный шелк. Как неистово душат, как пытаются переломить шейные позвонки и, отбирая последние крохи дыхания, не позволяя вспомнить, как это – говорить, с проклятиями и рыком утаскивают прочь, заставляя забитым униженным горбуном ползти на высоте опущенной хозяйской руки.