355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 91)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 91 (всего у книги 98 страниц)

Если только не готовятся к решающему кровавому прыжку.

Тупо стоя и тупо глядя на них, вдыхая горелый дым, который шел вовсе не от высушенной подожженной листвы, Юа на мгновение разглядел весь этот чертов грунт, легший под его ноги, до малейшего крохотного камушка, до самой последней гальки, до ничего не значащего бурого скола – и был он отчего-то в багровых натеках, окопах, лужах рвах. На другой миг защемило подреберье, а на третий…

На третий, ощущая себя мотком магнитной пленки, зажеванной VHS-ридером старого видеомагнитофона, стертой и перетертой белыми шумами и приближающимся строгим финалом, когда отгремит последний урезанный титр и все на свете закончится, если кто-нибудь не нажмет на кнопку обратной перемотки, юноша, не привыкший поддаваться гордыне там, где опасность пахла откровенным траурным вальсом, а музыка звучала честной и даже взрослой, отступил на шаг, с тревогой и сутулой обреченностью глядя, как чертовы люди-нелюди, кроющиеся в хвойной тьме, все так же остаются стоять, все так же остаются смотреть, прожигая дулами зачерненных глаз его распятое открытое тело.

Юа, надламывая последние струны шаткой ускользающей жизни, решившей покинуть его с концами, обрывая все выпавшие муки одним контрольным выстрелом, отступил еще на шаг, и еще на один, с непониманием, сковывающим тело ужасом и легким болезненным раздражением глядя, как мертвые люди, глодающие его несуществующими глазами, продолжают смотреть, смотреть и смотреть. Как пальцы их шевелятся в карманах, как обдает остывающее зрение черный железный лоск, как скалятся в кулаках ножи и стволы, предназначенные на этот вечер лишь для одного именинного – пусть и будущего, но очень скорого – ангела…

Без произнесенных вслух звуков, не говоря и даже не обещая, а просто информируя, что глупый мальчик, тонкий опасный мальчик, возведенный предателем в ранг сберегаемой королевской розы и драгоценной игрушки, уже никуда от них не денется, спадая к ногам простреленной безобидной расплатой, как только царь-Левиафан, шевельнув ожиревшим хвостом, отдаст этому миру свой благословенный приказ.

⊹⊹⊹

Если бесцветно, темно и страшно – выход не виден и за версту, это Юа знал, это Юа помнил, этим он дышал и на это слепо глядел сквозь собственные трясущиеся пальцы, когда, не находя сил раскрыть заевшего замка на дверях, ворвался в дом через оставленное раскрытым окно, с онемевшим недоверием всматриваясь в зализанный теменью холл гостиной, высвечивающийся одной лишь только белой постелью и затухающими желтками свечей.

Огонь дрожал, огонь нервничал, огонь удивленно выгибал жидкие позвоночники, и хоть Юа уже ничего не соображал, хоть последней на тело памятью осознавал, что не должен был возвращаться в дом, что не должен был приводить драконьих прислужников сюда по следу, что должен был попытаться ускользнуть в город и затеряться по совету Рейнхарта – прекрасно знающего, о чем предупреждает – среди толпы, он не мог не.

Не мог не вернуться.

Не мог сбежать куда-то еще, когда хорошо знал, что его все равно перехватят, все равно догонят, все равно пошлют в спину напичканный свинцом снайперский снаряд, и как бы быстро он ни бежал – от натасканных не на травлю, а на быструю смерть собак ему не скрыться.

Не скрыться никогда, не скрыться нигде, и чем дольше мальчик об этом думал, тем меньше внутри оставалось животного страха, освобождая место для такого же животного безумного ликования, тесно переплетенного с ослепляющей и срывающей болты мстительной злобой.

Злоба возвращала по местам вещи и отрывала из груд мусора подсказки, а извращенный больной восторг, изливаясь страстной кровью за пропавшего лисьего Короля, подталкивал к единственно верному, единственно возможному выходу-ответу: ему ведь плевать, было, есть и всегда будет абсолютно плевать, что человек по имени Рейнхарт из себя представляет.

Окажись он наемным киллером, окажись просто маньяком-психопатом-любителем, окажись серийным убийцей или последним на земле отринутым антихристом, несущим в массы черную блошиную смерть – ему наплевать.

Все, что волновало сердце, все, что волновало его самого, это осознание, это твердое каменное решение – он останется рядом с Рейном, он должен остаться рядом с Рейном, принимая его и только его искаженную сторону, и покласть, Господи, кем сам он после этого станет, на какой из кругов ада попадет и сколько вечностей будет расплачиваться за содеянный грех.

Покласть.

Захлопнув окно, защелкнув то на задвижку, хоть и прекрасно понимая, что никого это не остановит, что за ним все равно неотступно явятся, осмотрев беглым взглядом тонущее во мраке помещение, Юа, привыкший доверять заложенному в грудину звериному чутью, а оттого остро знающий, что внутри пока еще никого не было, что те люди – профи, а не трусливые новички навроде повешенного чертового таксиста, который, кажется, все же был одним из них, что они не станут таиться за углами и поджидать вернувшегося домой тинейджера, без того будучи уверенными, что легко прихлопнут его и без проблем войдут в дом, метнулся к проклятым свечкам, задувая на тех играющий уже отнюдь не на руку огонь.

После – ринулся в прихожую, на ощупь отрывая из песка сотовый, оглаживая пальцами дисплей, снимая непослушную блокировку и с последней на ночь надеждой вглядываясь в перепутье сраных гусениц и проклюнувшегося смуглого лица, но по-прежнему не находя ни отчетов, ни писем, ни звонков – ничего, кроме оглушающей добивающей тишины, за которой, спрятав телефон в карман джинсов, сбросив куртку и ботинки, выдающие цокотом каблуков с зимними набойками, мальчик-Уэльс, впитывая дыхание ускользающих из пальцев не минут, а уже только секунд, внутренне готовясь к странной своей цветочной смерти, обещающей после – возможно – принести вечную жизнь, задыхаясь покидающим воздухом и грохоча сердцем так, будто внутри застряли в бездорожье немецкие военные танки, ревущие визгом всех неродившихся мертвых младенцев, на нетвердых ногах поплелся к подвалу, к адовому идолу смерти и воскрешения, к беснующемуся в том смеху, к раскачивающемуся в петле Мигелю и разбросанным по полкам ядам – ко всему тому, что оставил своим наследием Его Величество Король, даже оттуда, с острова Небытия или все еще Бытия, старающийся остерегать детство стремительно взрослеющего ребенка опасной для всех прочих волчьей тропой.

Ноги его путались, ноги его спотыкались и отказывались идти. Глаза видели лишь рассеченные поперечные полосы сменяющего темноту еще более глубокого смерда, и Юа, удерживающийся взмокшими ладонями за стены, отдающий всего себя на попечение этого чертового Дома, соглашаясь принять все его тайны и секреты, соглашаясь ступить на тот же путь, что избрал для себя и Рейнхарт, вытянув из колоды последнюю на жизнь карту, переступил через тихий-тихий порог, скорченным выпитым призраком растворяясь в бесцветной темноте убаюкивавших мягких кровяных ладоней.

…на порог иной, скрипнувший петлями старой склочной двери, ступили три пары ног в черных лакированных сапогах, быстрым осенним потоком вливаясь в охваченное сумраком нутро, и где-то там, в подвале под занятой виселицей, на пол да в воду упала избранная роком черно-белая карта.

Пиковая Дама, разбросав по алому цианиду анисовые розовые лепестки, с поклоном у сердца приветствовала родившегося на свет принца, принявшего в пропахшей смертью утробе свое новое пожизненное крещение.

Комментарий к Часть 42. Подвал

**«Ja meine beliebt. Ich gehöre einem dir»** – «да, мой возлюбленный. Я принадлежу тебе одному».

**Уваровит** – разновидность граната изумрудно-зеленого цвета.

**Родохрозит** – марганцевый шпат, малиновый шпат; рудообразующий минерал, также известный как роза инков. Инки считали, что родохрозит – это кровь древних правителей, превратившихся в камень.

**Деймос** – смятение, ужас.

========== Часть 43. Кошмар нашей любви ==========

Я просыпаюсь в кошмаре, черные птицы кричат.

Темные соборы проливают полночь на свои алтари.

Я – твой слуга, мой бессмертный,

Бледный и совершенный.

Такое страшное пробуждение:

Статуи закрывают глаза, комната меняется —

Разорви мою кожу и поглоти меня.

Древний язык говорит через мои пальцы,

Ужасающие границы, где ты заканчиваешься, а я – начинаюсь.

И сквозь твой рот я не мог разглядеть,

Что разыгрывается катастрофой все, к чему я прикасаюсь —

Ведь я истекаю нервами и подавляю тебя.

И я буду держать твои бьющиеся кисти до тех пор,

Пока они не перестанут биться…

Смерть твоя так похожа на песнь ангелов.

Ludo – The Horror of Our Love

Дверь, встретившая Микеля, болталась распахнутой на взломанных, потерявших свою чертову девственность, петлях, что, потупив железные головы, не издали ни звука, ни скрипа, когда мужчина – осторожно и с дрожью в немеющих пальцах – притронулся к вышелушенной дождями и снегами поверхности, отталкивая ту прочь основанием загрубевшей ладони.

Дверь шевельнулась, покачнулась, ухмыльнулась едким оскалом волшебного козлиного черепа, на секунду явившего пустоглазый свой лик, а затем все остатки света резко поглотила чавкнувшая чернота, ударившая в лицо вонью жидкого металла, надруганного моря и подгнивающей мочи болеющего гнойной гангреной трехглавого пса.

Аккуратно и медленно – когда тело и сердце, гремя в грудине, просились сорваться на безумный бег, на крик и на дрожь в каждой жиле, на удары головой о стены и разодранное на клочья надсаженное горло, – мужчина переступил через порог, стараясь ступать так мягко и тихо, как только помнил, как только успел за годы своей жизни научиться: ни шелеста, ни звона каблука, ни стона изученного подчиненного дерева под ногой, чтобы единственным источником извне оставался дождь, стекающий с серого покусанного неба тугими каплями, не поящими, а уродующими и терзающими воспаленную землю.

Губы мужчины, сжатые в упрямую черную черту, ведомую желтыми заледеневшими глазами и заострившейся мимикой смуглого лица в алых брызгах, подрагивали, губы хватались за воздух, тщетно пытаясь выдохнуть знакомое, нужное до спазмов и удушья, имя, но, вопреки всем желаниям, молчали.

Молчали, молчали, трижды – будь оно все проклято – молчали, пока он продолжал погружаться в нутро смолкшего, как никогда мрачного послесмертного дома: не якшался нигде чертов жирный кот, не переговаривались на ветру или дуновении полуночи занавески, не встречал изнеженный запах мальчишки-Юа, все последнее время преследующий наваждением и самого Рейнхарта, и каждую стенку, и каждую доску, легшую в основу старой захламленной громадины, и Микелю даже на миг померещилось, будто никогда никакого Юа у него не было.

Будто не поменялось совершенно ничего в его унылой бессмысленной жизни, будто не существовало последних двух – переменивших все до неузнаваемости – месяцев. Будто он оставался таким же самим по себе, каким и был, если не завираться, всю вечность подряд, и будто все, что случилось на берегах северного чадящего моря – лишь плод его спятившего, вконец одурманенного синим маком и чертовым жженым кактусом, сознания, более не способного отличить обнадеживающую выдумку от добивающей реальности.

Погружаясь в зловоние своего кошмара, окинув хмурыми глазами пустующие вешалки с сорванной одеждой, он поравнялся с проемом гостиной, на миг окинув ту тщетным взглядом, но все равно ни черта не разобрав – от света не осталось ни следа, и единственное, что пыталось выделиться на иссинем фоне, что пыталось пробиться сквозь вечный сумрак – это, наверное, белизна разбросанной постели. Правда, наверное – оно всего лишь только наверное, и Рейнхарт не был до конца уверен, что то постель, что то не насмехающиеся над ним инфернальные воздухотворения подкинули в колоду с шестерками очередную бесполезную двойку, заводя глумящиеся пляски вокруг подгорающего пуха и мертвых горличных перьев.

Чертыхнувшись одним лишь прокуренным сердцем, попытавшись сделать еще один шаг, но не отыскав сил подчинить себе искалеченное болью тело, Микель скрипнул зубами, мазнул по стене левой ладонью, в правой до холода и стали сжимая рукоятку серебристо-цинкового Steyr’а – запряженного и готового накормить парой чертовых снарядов любого, кто попробует проскользнуть мимо, кто окажется не Юа, и кто решит, что имеет неоговоренное право заблудиться в его уродливом исковерканном доме.

– Юа… – тихо-тихо, с ноткой грубой паники и треском разрываемой плоти позвали мужские губы, пока глаза с надеждой и сумасшествием вглядывались в зыбучую склепную ночь, швыряющуюся в лицо отражением его же собственных слов. – Юа, мальчик… Ты слышишь меня, хороший мой…? Ты здесь? Юа…

Если здесь кто-нибудь и был, то только все те же шутовские дьяволовы отродья, все те же заученные твари, разукрашенные в черную лохматую сажу, и чем дольше Рейнхарт стоял, чем дольше звал, чем дольше укачивал в ладонях разума и спятившего сердца нежелание принимать и думать о том, о чем думать было нельзя, тем холоднее похрустывал воздух, тем меньше в сдающемся теле оставалось выдержки, тем сбитее и хриплее становилось дыхание, и тем меньше оставалось сил на…

Просто на.

На все на этом чертовом свете, на все – совершенно все – разом: от банального контроля над костями и мышцами, до еще более банального желания сберегать собственную обессмыслившуюся жизнь, что теперь, на ослепших горящих глазах, оборачивалась до тошнотворного…

Ненужной.

Неуместной.

Никчемно-пустой.

Не таясь, не думая, что случится дальше, если в доме все еще пряталась голодная падаль, удерживая перетанцовывающими пальцами не умеющий согреваться от простого человеческого касания пистолет, Рейнхарт, теперь уже выстукивая каблуками все приметы, все разгадки и все заколдованные имена от шкатулок, сундуков и нечистых сердец, отправился было дальше в пугающих лабиринтовых поисках, когда вдруг, оборвав нить доставшейся жизни, ощутил, как ноги угодили в липкое, мокрое и чавкнувшее, медленно-медленно струящееся по дереву и просачивающееся сквозь доски напряженными тяжелыми каплями.

«Не вода, совсем не вода это была», – шептались сами капли, шептались стены и напитываемый черной тягучестью пол.

Ни разу не чертова протекшая вода!

То, что пыталось пробраться в армейский ботинок, перепачканный налипшими слоями грязи, истертого грунта и еще таких же проклятых капель, успевших загрубеть и зачерстветь, имело сладкий запах и сладкие следы, имело дух обреченности и дух завывающих в гнильце трупоедов, и мужчине вовсе не понадобилось наклоняться, зачерпывать осклабившийся сок на ладони, чтобы убедиться, что тот – красно-гранатного цвета, что тот вязок, тот пугающ для всех, кроме него, и что сейчас, когда вселенная перевернулась, а Создатель закурил смешанный с ладаном героин, он не страшен больше ни для кого, за исключением Микеля.

За исключением, черти, его и только его одного.

Напуганный и растерявший последнее желание таиться, не заботящийся ничем, кроме всклокотавшей в груди ударенной ярости, кроме сковавшего все и каждую мысли эпилептического страха, он, сорвавшись на быстрый сбитый шаг, гремящий каблуками по росчеркам алой лужи, продолжающей и продолжающей свой медленный речной бег, дошел до ванной, выбив в той с ноги чертову дверь.

Дверь покачнулась, дверь отлетела, с грохотом спружинив о стену, и мужчина, ворвавшись внутрь, в бессильной агонии сдернувший белую занавеску и перевернувший ударом колена бак с грязным бельем, с отупляющей агонией выбежал обратно, едва удерживая руки от того, чтобы не позволить тем направить проклятое дуло ему же в висок, просквозив тот красным сполохом и выпивающим жизнь щелчком на трижды сраном предохранителе.

Разбросанные по стенам разжиженные мозги, никакого шума, тишина и один лишь скорбный плач ангелов, пока то, что останется от души, не взметнется, не растерзает зародыши крыльев и, содрав с себя пальцами кожу, налепив ту кровоточащей стороной наружу, не погрузится на седьмой адов круг, оставаясь бдеть и скулить в том навсегда, наказанное обреченной вынужденностью прозябать в посмертии без прошившего все то редкое хорошее, что в нем еще когдато теплилось, мальчишки-цветника.

Следуя течению крови, Микель, не в силах уговорить себя оторвать от ее изгибов глаз, торопливо и шатко, преодолевая тщедушные метры долгими-долгими секундами, расползающимися по расширяющимся стенам золой от черных смерть-костров, побрел дальше, с тошнотой и ужасом во искупление – которому никогда не случиться – понимая, что крови становится лишь все больше, а исток ее ведет к…

Перед кухонным проемом мужчина остановился, судорожно втянул ноздрями завибрировавший воздух, тут же уловив, что ни на какой кухне безнадежно искомого не было и нет.

На кухне вообще ничего нет, и чутье кипело, чутье тянуло дальше, чутье звало и било по спине плетьми, как бьют порой тех, кто осмеливался глядеть в темноте на звезды, оскверняя чужое зломудрие, зарождающееся на пепле сожженных книг.

Рейнхарт, повинуясь заточенному в ребрах зверю, покорный его воле, пошел дальше, уже заранее зная, куда – всего святого ради – приведет его багрый ток.

В кромешной мгле, не разбавленной ни светом из отсутствующего в тупике окна, ни единой скудной лучиной на весь погребальный дом, Микель, свернув за крохотный уголок, нащупал косяк подвала уже вслепую. Соскользнул пальцами в проем, моля и желая – в отчаянной последней надежде – убедиться, что все еще не закончилось, пожалуйста, все еще не закончилось, ну же! Но пальцы прошли сквозь пустоту, но подвал разинул раскрытую пасть с надломанными зубами, и под леденеющий свист под костьми, под тряску самого сердца, Рейнхарт, в своем сумасшедшем тумане гонясь за упархивающей морфийной синей бабочкой, попытался было шагнуть за порог…

Когда вдруг ноги его споткнулись о.

О.

О груз, поваленный поперек лестницы, стремящийся выползти из черной утробы, но стремления свои растерявший в тот миг, когда жизненная жила покинула его, оборачивая новым на очереди мусором перед слепой загаженной землей.

Трясущийся каждой внутренней язвой, проглатывающий вместо кислорода едкий отравленный перегар, мужчина, наклонившись на корточки, быстрыми рваными движениями мазнул пальцами по голове чертового «мусора», находя короткие грубые волосы, толстую крепкую шею, уши совсем не той формы, припухлые щеки и мелкую, но ощутимую щетину, последним штрихом снимающую с сердца ржавый налет поселившейся в том было безысходности.

Скользнув ладонью по спине твари, которую бы с удовольствием – приди он чуточку пораньше или окажись у него сейчас чуточку больше времени – осквернил и сам, нащупал растерзанную под лопатками дыру, мокрые капли, застывающее мясо, проглядывающее через порезы содранной одежды: ножовое ранение, и не одно, если верить раздробленному фаршу из кожи и ткани – тот, кто убил его, набросился, затаившись, со спины, повалив одним решающим ударом, а после, боясь и не веруя, что тварь не поднимется снова, просто ее добил, пуская крови больше чем нужно, чтобы уже всё.

Чтобы наверняка.

Перед глазами тут же промелькнул некто невысокий, изящный, одетый в черное и близкий к извечной ярости, но видение показалось сумасшедшим, для видения не было никакого основания, страх все так же грыз внутренние клапаны, и мужчина, потушив нервную улыбку, как тушил всегда сигареты – то есть с чувством и тягучим свертыванием пепельной шеи, – перебравшись через труп, бросился вниз, ловко угадывая привычными ногами ступени и продолжая удерживать в согнутой в локте руке пушку, готовую вот-вот прорычать смертным наговором.

– Юа! Юа, мальчик! Юа, ты слышишь меня?! Боже, скажи, только скажи, что ты слышишь меня…! Пожалуйста! Прошу тебя… Юа!

Он шептал тихо, он звал; голос его отражался и отскакивал от стен, под подошвами взорвалась плеском вода.

Через три секунды, по старой памяти находя наугад болтающийся над головой шнурок, Рейнхарт разлил по округе кроваво-красный вернувшийся свет, доставшийся в подарок от прошлых жильцов, и, щуря глаза, принялся в подступающей злостной истерии оглядывать подвешенный за петлю труп с сорванным с головы мешком, перевернутую полку с ядами и одуряющими колесами, заставляющими терять всякую бдительность даже самого толстолобого кретина. Картонные и деревянные коробки с вырытым напрочь нутром, разбросанные и топящиеся в воде именные фотокарточки, разложенное по поверхности столешниц огнестрельное оружие, в то время как оружие холодное почти полностью отсутствовало, сплетаясь с ощущением рваной резаной раны под пальцами, доводя до абсурдной, но по-своему такой же страшной, как и их обоюдный летальный исход, мысли, что если это мальчик-Юа вышел из адового поединка победителем, если это он испил чужой крови, в то время как никто не посмел покуситься на кровь его собственную, то, быть может, после всего, что он здесь увидел…

После всего, что теперь знал об этом чертовом подвале и о самом чертовом мужчине-убийце, едва не сгубившем юную, только-только зачинающуюся жизнь, он просто…

Просто и снова…

Подписал своей рукой еще одну мертвую кому – только теперь не для себя, а для влюбленного до беспамятства желтоглазого монстра, бросая того навсегда.

Секретов больше не было, карты вскрылись, фишки вернулись в руки к игрокам, и Истина, насмешливо щуря реснитчатые глаза, швырялась в лица собравшимся зрителям издевками со всеми их старыми детскими откровениями, разоблачая на всю оставшуюся никчемную жизнь и воруя то единственное, то незаменимое, что каждый успел для себя выбрать и отыскать.

Шаткий, полумертвый и вскрытый от горла и до низины живота, чтобы кишками нараспашку и кровью заместо сальных желез, Микель побрел обратно, наверх, для начала желая отыскать, обязательно отыскать полюбившегося горячему извращенному сердцу мальчишку, поверить и успокоиться, что тот в порядке, слизать с его пальцев всю испытанную боль, уткнуться поцелуем в живот, а потом уже…

Потом уже связать, надеть аркан, сломать и снова обмануть.

Не отпускать.

Что бы ни случилось, как бы маленький поганец, все-таки прознавший эту его пиковую тайну, себя ни повел – ни за что и никуда не отпускать, даже если для этого потребуется навечно лишить того свободы, воли, пьяного доверия и посадить на чертову привязь, но…

Но зато хотя бы оставить рядом.

С собой.

Навсегда.

Не любовью, так кошмаром, болью и принуждением.

Поднявшись, перешагнув через растерзанное тело, выпустившее всю желающую освободиться кровь, он проверил прикрытый погреб, проверил все-таки кухню и, постояв под старушечьей лестницей на второй этаж, прошел в гостиную, через каждый пропущенный шаг вновь и вновь повторяя подрагивающими губами заветное имя.

В комнате, где света оказалось не в пример больше, где пошатывалось шторкой измученное сквозняками окно, где пахло смутными, смятыми и затоптанными привкусами жизни, Рейнхарт помешкал за чертой пересеченного порога, осторожно ступил на ковер, ощущая вдруг, как тот тоже прогибается под ногой набухшей скверной влагой.

Мрачнея и погружаясь в снедающий заживо ночной хоррор, медленно, по-кошачьи щурясь и в обесцвеченной слепоте оглядываясь по сторонам, пытаясь выхватить из вороха перевернутых шкафов и чучел, из пущенных на пол бумаг и распотрошенных перьев то единственное, что дало бы ему зацепку или хотя бы вынудило покорные пальцы и впрямь развернуть старый добрый Steyr дулом себе в висок, выпуская всего одну контрольную пулю – без Юа он больше не боялся смерти, без Юа он не хотел ничего, – под властью объявшей душу летаргии, под трескающимся холодом, наконец, поравнялся с кроватью, на миг ошпарившись о короткий и тихий вдох, навеянный то ли ветром, то ли призраком, то ли убийцей, а то ли тем маленьким принцем, которого он, выжив из ума, потерял.

Первым, что выхватили истерзанные замученные глаза, оказалось новое тело.

Чертово тело, чернеющее разводами, выступами, смазанными контурами и пологом белых простыней-одеяла-подушек, разваленных над и вокруг. Тело исторгало из себя смолистую сейчас жидкость, тело застыло с раскрытым ртом, и из шеи его, с задней вывернутой стороны, торчал, поблескивая во мраке, всаженный по самую рукоятку стальной охотничий нож, оборвавший жизнь потенциального убийцы одним отчаянным ударом.

Сердце Микеля екнуло, сердце Микеля поднялось к горлу, возжелав вырваться жидкой консистенцией горькой отравленной рвоты, сотканной из пережитого страха, непонимания, ликующего восторга и надежды, а после, когда глаза скользнули по постели дальше, сглаживая вздыбленные кровяные подтеки, смягчая жесткий сок и разрушая выросшие горы, темнота содрогнулась, перемешалась, прозияла рваным пробелом, и мужчина, едва не подкосившись, с ужасом и мгновенно разгоревшимся в радужках пепелистым счастьем повстречал точеное белое лицо дикого восточного цвета, выброшенного на вспененный берег алого моргоубежища.

– Юа…? – губы не слушались, губы заплетались и путались в словах и буквах, сердце извергалось греческим жертвенным излиянием, руки тряслись. – Юа, мальчик мой…

Восточный цветок поднял голову слишком слабо, слишком ломко и слишком никак, чтобы поверить, будто на том сохранились все его нежные лепестки, будто ни один не облетел, будто в глазах его – не стекло и неузнавание, а крупица теплящейся бойкой жизни, как у подснежника, пробивающегося сквозь грязный бензиновый слой покрытого настом инея.

– Юа… милый… ласковый… хороший мой… – Цветок молчал, цветок немо смотрел, не шевеля ни ртом, ни единой отказавшей мышцей, а ноги Рейнхарта, подчиняясь своей собственной воле, запинаясь, побрели навстречу – ближе, быстрее, путаясь в складках ковра и погружаясь в пролитую кровь. – Мой любимый, милый, безумный мой… ну же, посмотри на меня! Все, теперь все уже, слышишь? Все закончилось, я с тобой… Я всегда буду с тобой…

Цветок продолжал беречь тишину, заплетая ту в венки из собственного сока и выпотрошенных корней. Цветок смотрел, и в зрачках его черной пастью щерился познанный подвал, в то время как руки Микеля, готового связывать, переламывать оберегаемую шейку и уносить с собой силой, ухватились за нож в горле покойника, грубо за тот дернули, сбросили чертов шматок мяса на пол, едва ли замечая, как скривился от глухого шмякнувшего отзвука мальчик, как встрепенулось его тельце, как вжалось спиной в окрыления ибисов и толщи лотосовых журавлей.

Когда колени мужчины – черная сажа на красно-белом снегу – ступили на зашептавшийся матрас, когда кровать прогнулась и нехотя подчинилась, позволяя убийце с запахом смердящего мрачного пиршества заползти на нее и двинуться дальше, на встречу с застывшим бесчувственным мальчишкой, серый сквозняк ударил захлопнувшейся входной дверью, цветочный детеныш вздрогнул, напрягся всем своим существом…

И в ту же секунду, будто впервые осознав, что происходит вокруг него и что одиночество, с треском разорвавшись, закончилось, Юа, исказившись в лице, вскинув залитые кровью ладони, резким толчком подался вперед.

Вцепился дрожащими пальцами в чужой воротник, кривя кости и ломая вены. Болезненно стиснул и, ухватившись зубами за изжеванные губы, подавив терзаемое нутром бесслезное рыдание, потянул на себя застывшего Рейнхарта, прильнув всем корпусом и обхватив того трясущимися, но напряженными и обласканными властной приказной силой руками за шею.

Ногти скребнулись между лопаток, поддевая смятую ткань. Ногти поднялись выше, хватаясь за волосы, стискивая те, выдирая, путаясь и пачкая, обтирая о мокрые пряди сходящую чужую кровь…

И когда мальчишка раздавленно проскулил, когда все-таки позволил своим губам раскрыться и выдавить завывающий всхлип, когда все его существо разом вжалось в мужчину, и не рот, а сердце, просквозившись сквозь поры, вышептало: – «Идиот… какой же ты идиот, Рейн… Будь ты проклят! Будь ты – Господи, за что, за что это всё…?! – трижды проклят…» – тогда Микель, хорошо знающий о следующей за ним шаг в шаг чуме, хорошо помнящий о том, что обнявший чумного и сам становится навечно чумным, прохрипел бессвязным ответом, обхватил тощее тельце руками, втиснул в себя изо всех сил, ломая позвонки и раздирая нежную плоть:

– Прости меня… Прости меня, милый мой, Юа, прости… Но, Боже, как же я счастлив, что ты в порядке, Боже… – голос его надламывался, срывался с тихих шепотов на рыки, с рыков – на сплошное монотонное шипение, а после – на необходимый до ломки в суставах прокуренный баритон, толчками пробирающийся за ту сторону дрожащих ушных перепонок. Губы скользили по подрагивающим окаменевшим плечам, губы дышали в холодную шею и выглядывающие косточки. Руки жадно шарились по спине, поддевая трясущимися пальцами все те участки, которые Юа одновременно чувствовал и не чувствовал, но все равно охотно поддавался, охотно выгибался и открывался, слишком напуганный, слишком не соображающий, что Рейн – настоящий, что он не просто сошел с ума, что здесь и сейчас что-то происходит в единственной возможной реальности, и он не валяется дохлым тупом, видя заместо своего личного фаворского света вот это вот чокнутое заостренное лицо с подпалами безумствующих синяков. – Ты ведь в порядке? Мальчик… Мальчик мой, милый мой мальчик… Как ты, скажи мне? Скажи мне немедленно, Юа, котенок…

Ошпаряющая, закипающая в зародыше ласка резко сменилась не менее ошпаряющими приказными позывами; руки, еще только-только выглаживающие позвоночник, теперь забрались под подсохшую, но пропитанную рвотой и кровью рубашку, налегли на холодную тонкую кожу, принимаясь выщупывать все хрящики и гармони продолговатых ломких костей.

Прошлись градом по хребту, легли на гибкую поясницу, ощупывая что-то и там. После – перетянулись на тощие бока, на ребра, на грудь, оглаживая ушибы и кровоподтеки; одно касание, одно нажатие в ту особенную точку, за которой дремали застуженные легкие – и Юа немедля отозвался спровоцированным приступом хриплого стариковского кашля, за которым лицо Микеля вконец исказилось и, покрывшись гуляющим мракобесием, прильнуло ближе, чтобы видеть в темноте, чтобы обхватывать каждую черточку бушующими зрачками.

Ладони подобрались наверх, осмотрели горло, надавили на хрупкий кадык, запутались в разбросанных нечесаных волосах. Пальцы, подрагивая, смяли уголки грубых затвердевших губ в кровавых трещинках, расшевелили те, размяли пластилином. Огладили подбородок, царапнулись по впалым синялым щекам, беря в силки и заставляя приподнять голову, чтобы совсем глаза в глаза, чтобы дыханием к дыханию, чтобы в теле Уэльса – уже не столько живого, сколько сдохшего в живом пока теле – что-то с оглушительным треском перемкнуло, перевернулось, загрохотало, и рот, подчиняясь уже отнюдь не его воле, а первородному соблазняющему греху, о генах которого никогда и никому не следовало забывать, распахнулся, приоткрылся, пропуская внутрь пальцы и охотно обхватывая те шероховатым голодным языком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю