Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 98 страниц)
Было отчасти больно, но настолько мелочно и смешно, что Уэльс только щурился и шипел, поскребывая ногтями по диванному покрывалу и старательно отводя глаза, чтобы не позволять Рейнхарту, обернувшемуся его личным карманным факиром, подчинить да заставить пойти на поводу у закипающего в крови одержимого безумства.
– Потому что, пусть мне и нравится знакомый тебе дивный городишко с цветными крышами да скверно бодрствующими в ночной час улочками, я все-таки предпочитаю места несколько более… уединенные, мой любознательный мотылек, – мирно проговорил Микель, продолжая бережно оттирать с высокого, чуть хмурого – до легкой морщинки посередине – лба запекшуюся корочкой кровь. – Здесь намного тише и спокойнее, чем на перепутье немногочисленных и в общей своей массе славных, но время от времени лезущих наружу гнилым нутром людей… Хотя, сознаюсь тебе, что бываю я в этом доме чудовищно редко, и большую часть времени провожу как раз-таки в тех самых шумных и грязных городах, которые так не люблю.
– Почему…?
Юа всегда верил и всегда в своей глупой вере придерживался, что такие вещи, как потемки чужой каждодневной жизни, его волновать не должны и делать этого никогда и ни за что не станут, но сейчас впервые понял, насколько же он в своих выводах ошибался и насколько сам теперь, изменив себе прежнему, панически хватался за скользкую страшную мысль, что вдруг Рейнхарт однажды прекратит появляться здесь: и в этом доме, и в этом городе, и попросту в его жизни. Вдруг он замучается, наиграется, устанет, заскучает, вышвырнет и оставит одного, увлекшись где-нибудь и с кем-нибудь чем-нибудь…
Иным.
Стало от этого настолько тухло, липко и мерзко, что мальчишке, смурнеющему лицом и поджимающему тонкую линию бессильно прикушенных губ, даже почудилось, что в груди зашевелился и попытался умереть от подхваченной внезапно лихорадки запрятанный внутренний ребенок, и он так по-бабски, так по-людски ухватился разжимающимися когтями за этот хренов труп, пока сердце, рехнувшись, кровило и кровило выбитой красной смолой, а сволочной лисий тупица, абсолютно не понимающий ничего тогда, когда понять было так нужно, все продолжал и продолжал над ним каждым случайным словом измываться:
– Иногда мне случается отлучиться, и порой этот срок может растянуться на месяц или даже два. Ничто никогда не держало меня на одном месте, поэтому я позволял себе вдоволь пошататься по новому городу до тех пор, пока не начинал тошниться им по утрам. И когда дороги снова возвращали меня сюда – идти в место, которое принято называть домом, с каждым разом хотелось все меньше и меньше; иногда я и не шел, снимал квартирку или комнатку в центре и коротал ночи там, решаясь вернуться сюда только тогда, когда блевать хотелось от чужого шума, грязи и обилия таращащихся в спину назойливых морд. Парадокс, но, вопреки моей любви к уединенным и тихим местечкам, я не очень хорошо переношу одиночество иного сорта, мальчик…
Он уже давно прекратил трогать его лицо, и теперь, выбросив на пол проспиртованную вату, просто сидел рядом, оглаживая внимательным изучающим взглядом. Касался им, проникал под самую кожу, почти-почти раздевал и как-то так по-особенному сводил с ума, что Юа, терзающийся между непризнанной самим собой панической ревностью и внезапным десятком безумно важных вопросов, которые так хотелось спросить и задать, не удержавшись, тщетно пытаясь съязвить и закрыть в брюхе нарывающую рану, брякнул:
– И поэтому ты завел себе кота?
– Поэтому я завел себе тебя, мальчик, – хмыкнул Рейнхарт, на сей раз без прежней неприязни – с одной лишь меланхоличной задумчивостью – покосившись на распластавшееся на боку мурлыкающее животное. – А эта дрянь приблудилась сама. Каждый раз, уходя отсюда, я оставляю раскрытым какое-нибудь окно и надеюсь, что она свалит куда-нибудь от голода и тоски, но – что бы ты подумал! – нет. Категорично нет. Всякий же раз этот паршивый кот остается здесь, обмывает меня матерным мявом и продолжает корчить ехидные сплюснутые рожи, катя к ногтям из мести обосранную миску.
Юа, чуточку успокоенный сменившимся круговоротом куда более безобидного разговора, не заставляющего так безбожно кровоточить и страдать, попытался представить, что в его прежнем доме жил бы кто-нибудь такой – пушной и молчаливый, и неожиданно пришел к заставившему чуть приулыбнуться выводу, что это вовсе не так уж, наверное, и…
– По-моему, это не так и плохо… – несмело, неумело, стараясь обходить стороной чужой взгляд, пробормотал он.
Микель с какое-то время помолчал, покосился с сомнением на свою зверюгу, тут же вернувшуюся к презрительному вылизыванию яиц и напоказ подставленного сморщенного заднего прохода…
– Быть может, и не плохо… – пожав плечами, отрешенно, не выявив ничего, что получилось бы прочесть и прочувствовать, проговорил в итоге он. – Но дело в том, мой мальчик, что я попросту ненавижу котов. Слишком уж они своевольны да себе на уме и им, по сути, глубоко на тебя накласть: только корми, пои и получай когтями по морде, когда протянешь руку за ответным теплом… Вот так и повелось, что между нами отродясь не водилось ни хороших, ни задушевных отношений. Я имею в виду, между мной и каждым встречным котом в целом. Я все-таки лис в душе, юноша. А лисы, как известно, те еще собаки. Где же ты видел собаку, что станет дружить с котом?
Он посидел еще немного, рассеянно поглядел по сторонам, как будто на время позабыв, где и почему находился…
А после, поднявшись вдруг на ноги и даже не попытавшись нарушить хрупкого душевного равновесия застывшего цветочного мальчишки, сморенного чудаковатой, но впервые настолько уютной вечерей, каким-нибудь новым нервирующим непотребством, спокойно склонился над тем, протягивая руку ладонью вверх, и, хитро улыбнувшись уголками согревшихся до чайной мороси глаз, приглашающе прошептал:
– Пойдем-ка, малыш. Продолжим нашу небольшую экскурсию перед принятием ванны да непритязательным, но теплым и в кои-то веки домашним ужином.
Юа, боящийся, так искренне и так страшно боящийся, что не выдержит, поддастся этому всему и где-то там же раз и навсегда умрет, поспешно отвернулся, делая вид, что занят разглядыванием лениво прислушивающегося кота, запутавшегося когтистой пухлой лапой в его штанине, но руку…
– Да хватит… хватит уже меня так… называть-то… просто… прекрати это, дурак…
Руку эту, терпеливо дожидающуюся, сумасшедшую, горячую, крепкую, до мурашек и подкожного воя необходимую, несмело ухватившись трясущимися влажными пальцами, уже через сорок, тридцать, двадцать, пять несчастных, еле-еле выдержанных секунд…
Принял.
Комментарий к Часть 11. Дом, который построил Шут
**Крампус** – легендарная фигура в фольклоре альпийского региона, спутник и одновременно антипод Николая Чудотворца (Санта Клауса), а также название обходного обряда в ночь с пятого на шестое декабря.
Крампус – огромный, мохнатый, с рогами и копытами черта или козла – приходит к тем, кто как раз-таки плохо себя вел, и приход его, как следует, ничего хорошего не сулит.
**Потир** – сосуд для христианского богослужения, применяемый при освящении вина и принятии Святого Причастия.
========== Часть 12. Ведьма с глазами самой преданной кошки ==========
Они странные.
Я для них слишком нервный.
Слишком чудной. Слишком первый.
Слишком отчаянный.
Дикий.
Злой.
Просто какой-то… вообще никакой.
Они просто не видели меня у твоих колен,
Когда каждое слово берет в явный плен,
Когда хочется рядом свернуться котом…
Они ничего не знают.
А то.
Матвей Снежный
– Там, дорогой мой мальчик, кроется наш маленький кухонный погребок, – пояснил Микель, небрежным взмахом двух пальцев указывая в сторону прикрытой обшарпанной дверцы, совершенно не вяжущейся с обликом по-своему мрачной, затерявшейся между авантюрным арт-хаусом, вампирской готикой и классическим дымным панком, но тщательно вылизанной – в исконно лисьем представлении, конечно – гостиной. – Ничего интересного мы в нем не найдем, а потому и заглядывать внутрь пока не станем: я, признаться, тоже не думал, что всё обернется таким удивительным образом, и ты столь скоро не просто почтишь меня своим визитом, но и с поличным переберешься под мое крыло, цветок.
Вроде бы совершенно обыкновенные слова возымели над Уэльсом то неожиданное действо, от которого его самого пробило насквозь, впервые открывая очевидную для всех, в общем-то, истину: Рейнхарт, каким бы он там извращенцем или психопатом ни был, добровольно забрал его к себе, повесив на шею обязательства кормить, обхаживать, терпеть и разоряться.
Он спокойно и охотно соглашался разделить с пришлым мальчишкой свой дом, спокойно и охотно показывал ему его тайники, нашептывал нелепые и забавные иногда – историю получения того самого чучельного медведя, добытого через водку, спор и русский странствующий цирк, например – секреты, бесконечно рассказывал и объяснял, не забывая придерживать за спину или за плечи, чтобы непредсказуемый дикий зверек, по течению экскурсии перебирающий и перемалывающий косточки-корешки, попеременно погружаясь в глубины собственного видоизменяющегося мирка, куда-нибудь не удрал, столкнувшись нос к носу с той или иной детской да пакостной мыслишкой.
– За покупкой свежих продуктов мы с тобой выберемся завтра, равно как и за некоторыми иными необходимыми вещами: я, помнится, собирался прикупить тебе новые ботинки, да и гардероб твой расширить отнюдь не помешает… Ну же, давай, проходи, не стесняйся; я сам толком не бывал здесь столь долгое время, что до сих пор чувствую себя этаким обнаглевшим, без спросу вломившимся в чужие хоромы гостем, – хриплым лаем просмеялся он. Провел Уэльса мимо болтающейся на сквознячке кухонной двери, еще раз выбрел на площадку засыпанной песком прихожей, свернул не налево, где потрескивала огнем знакомая уже гостиная, а прямиком от входной двери, где, под никуда не ведущей шеренгой упирающейся в стену тупиковый лестницы, притаилась еще одна невысокая обесцвеченная дверь. – Здесь находится ванная, в которую я тебя непременно в самом скором времени отправлю, как только мы с тобой закончим наш познавательный обход, – пообещал.
Снова подтолкнул упоительно покладистого мальчишку под спину и, к вящему недоумению Юа, повел не обратно в жилую комнату сгущающихся красных тонов, где крутилась и клубилась шатенькая вихляющая лесенка, а, обогнув причудливый закрытый закуток за еще одной незамеченной полустенкой – этакий имитированный в минимализме лабиринт призрачных Винчестеров, – открыл пошире распахнувшимся синялым глазам лестницу иную: до неприличия узкую, сложенную из старого подгнившего дерева, исхоженную до отметившихся черных пятен, наверняка страшно скрипящую, лишенную перил и наотрез не-внушающую-доверия.
– Пойдем-ка. – Крепкие смуглые ладони требовательно и направляюще надавили на рюкзак, который мальчишка все продолжал и продолжал таскать на спине, так пока и не отыскав подходящего местечка, где мог бы просто сесть и спокойно, ощущая это самое местечко по-своему своим, перевести дух. – Что значит – «не хочешь»? Не бойся, она не развалится. А если даже и развалится, то я обязательно поймаю. Тебя, конечно, не лестницу.
Уэльс сам по себе был существом достаточно нервным, не склонным к принятию того, что на кого-то можно взять и зачем-то положиться, а потому ни одна из лисьих идей ему по вкусу не пришлась, но, не желая выглядеть в золоченых глазах черт знает каким трусом, он все-таки, глотая скопившийся под языком испуг и кисловатое упрямство, занес над ступенькой ногу и ступил на первую перекладину, морщась от скрипа да визга столь протяжного, что даже забытый плоскомордый кот, затерявшийся в глубине дома, вдруг явил на свет свою тушу и, прянув ушами, запрыгнул сразу на третью ступень, быстрым скакучим комком умчавшись куда-то наверх, куда бы эта странная лестница ни вела.
– Паршивый Карп, никак беду пытаешься накликать, сволочь… Клянусь тебе, мальчик, всякий раз, как вижу этого проклятого кота, я теряю три горсти несчастных нервных клеток и половину горсти клеток жизненных! Придушил бы его собственными руками, не будь я таким добрым да сострадательным…
Ни на сострадание его, ни на доброту мальчик-Юа, машинально отерший основанием ладони прошибленный и ушибленный лоб да длинные смазанные царапины, не повелся, а вот на кое-что другое, не вяжущееся в обычно простой, прямой и не завернутой ни единым узлом логике, не клюнуть при всем желании – желания, впрочем, не было – не смог:
– Ты что… назвал кота… «Карпом»?
Рейнхарт, пожавший плечами с каким-то по-особенному недовольным видом, в котором наглядно читалось, что обсуждению своей ненавистной зверюги он далеко не рад, вроде бы кивнул, а вроде бы и нет, погляделся наверх, где мохнатая бестия скрылась, и лишь тогда, для густоты эффекта разведя руками, ответил:
– Ну а что? Надо же было как-то назвать. А карпов, которые рыбки, я люблю. Как учат нас умные гуманные книжки – у каждой твари должна быть не только неповторимая морда, не только неповторимая пара, но и собственное неповторимое имя: иначе от морды не будет никакого проку, а пара все равно изменит, спутав с парой другой. Уж не знаю, почему так повелось, но всем живущим требуются эти гребаные имена. Да и не живущим, если подумать, тоже требуются, чтобы не пачкали посмертной болью подушки и спокойно валялись у себя в гробах… Но полно об этом, юноша. Час нынче поздний, и я испытываю острую необходимость накормить тебя да хорошенько отмочить в горячей воде, а то ты вон какой продрогший да чумазый, не в обиду тебе будет сказано. Поэтому, с твоего позволения, продолжим эту дискуссию позже, а сейчас вернемся к нашему небольшому вояжу.
Юа, в общем-то смирившийся, думающий, что кот вон как по ней шустро скакал, а в довесок еще и прошитый легким оттенком интереса, попытался отнестись к лестнице с чуточку большим доверием и, морщась от раздирающего уши визга, все-таки пошел наверх, стараясь передвигаться быстрее, чем блудливые лисьи руки, дурашливо пытающиеся его догнать под предлогом все той же полубабской поддержки.
Правда, сопровождающий шум, напоминающий скрёб заточенной вилки по стеклу или отмытой школьной доске, добивал настолько, что, едва преодолев последние ступени, мальчишка не выдержал и, ступив босыми стопами на такой же визглявый пол, с трудом сдержав свою необузданную импульсивную натуру в руках, в сердцах ударил пяткой по чертовым – еле-еле друг к другу подогнанным, занозочным и дырявым – половицам.
– Да что за нахер такой?! – щерясь, жмурясь, едва не прикрывая руками уши, прошипел он. – Как ты вообще здесь ходишь?! Куда ведет вторая лестница, которая там, в гостиной? Разве не наверх? Почему мы не пошли по ней?
– Наверх, конечно, а то куда же ей еще вести, – охотно отозвался Рейнхарт, улыбаясь самой своей добродушной, насмешливой… и немножечко пакостливой, вот же сволочь, да кошачьей – ага, чистокровный, видите ли, лис он, как же… – улыбкой. – В общем-то, я тоже предпочитаю пользоваться именно ей, дабы лишний раз не тратить нервы, но в честь твоего новоселья захотел продемонстрировать все красоты этого – со всех сторон дивного да особенного – дома, а таковых тут, надо сказать, не мало. По правде, я занимался обустройством только первого этажа, так что навряд ли что-либо за его пределами пробудит твое любопытство, конечно, да и рыться во всем этом хламе не сильно безопасно… но и это мы тоже сможем однажды исправить, если поймаем нужное настроение. Что же до нашей милейшей лесенки, издающей тонкие оргазмирующие трели изнасилованных старых перечниц, то она, судя по всему, использовалась как потайной спуск к туалету – этакая секретная садовая тропинка для робких неоперившихся девочек, живущих когдато под этой крышей заместо нас. Хотя я совершенно не могу вообразить, как они умудрялись ходить по ней тайно и как их не перебили допеченные задушенным сном папа́ и мама́… Даже у паршивого Карпа не получается проводить свои диверсии бесшумно, а хрупкие лилейные особы, даже если они каждое утро встают на весы и блюют в цветочный горшочек проглоченной накануне пищей, все равно будут несколько… поувесистее.
Вслушиваясь в посмеивающийся, едкий, пульсирующий приподнятой оживленностью голос, Юа, вопреки тщетным стараниям, никак не мог подпустить на нужное расстояние к сердцу тщательно вылавливаемых, оглаживаемых, глотаемых друг за дружкой слов; все эти «мы» и «нас» не укладывались в голове, резали кружащийся слух, волновали, смущали и приводили в состояние глупой косульей беспомощности, и мальчик, не понимая, насколько Микель серьезен хотя бы в том, чтобы предлагать ему провести совместную и какую-то сплошь… семейную, что ли, уборку, всеми силами пытался делать вид, что занят чем-нибудь иным.
Например, чересчур увлеченным разглядыванием частично открывшегося глазам второго этажа, оказавшегося капельку странноватым тоже, но не в пример более близким к нормальному укладу устоявшегося человеческого жилья.
– Как ты можешь увидеть, дарлинг, это местечко у нас используется заместо вневременного склада. Или, иначе говоря, хламо да пылесборника, – подтверждая его догадки, объявил мужчина, конфузливо, но не совсем, постукивая костяшками пальцев по стене из тончайшей – хотя, быть может, исключительно на внешний вид – древесины, запорошенной вездесущей паутиной и комочками соткавшей целостный тополиный узор пыли.
– И уютно тебе так жить-то? В помойке такой… – угрюмо буркнул Уэльс, передергиваясь в озябших плечах – дуло тут зверски, даже под полом от застревающего воздушного течения то подвывало, то скреблось – и как всегда не находя ни умения, ни тактичности сдержать свой не в меру ядовитый зубастый язычок.
Впрочем, Микель Рейнхарт об этой его особенности отлично знал, а потому даже не обиделся, даже вообще ничего не сделал и не сказал – лишь наново развел руками и, тоскливо потеребив карман брюк, в который забыл перетащить из пальто успокаивающие сигареты, не нашел ничего лучшего, чем разместить блудливые пальцы, привыкшие все время что-нибудь стискивать или трогать, на узком мальчишеском плече, вызывая во взорвавшихся Уэльсовых зрачках перепуганные нервозные нотки.
– Ну что же ты извечно так дергаешься да смотришь с этим болезненным недоверием, золотце? Не волнуйся, я вовсе не собираюсь тебя насиловать. По крайней мере, сейчас точно не собираюсь. Я, знаешь ли, ревностный ценитель прекрасного, а также того, что всякий человек имеет неприкосновенное право на спокойный сытный ужин, принятие расслабляющей ванны с капелькой бергамотового масла и ничем не омраченный сон. Так что не надо шарахаться от меня, дарлинг. Я ничем тебя не обижу.
Юа, с третьего удара сердца выцепивший в груде пространных усыпляющих слов то самое, про стоящее над душой мучающее изнасилование, отнюдь не отринутое, а переложенное на какое-то чертово вневременное «потом», поперхнувшись скукожившимся в горле воздухом, обернувшимся липким сургучным пузырем, каждой забившейся фиброй вспыхнул. Быстро-быстро покрылся разбежавшимися по лицу близняшными пятнышками, как лесная земляника покрывалась по весне крохотными белыми ворсинками, покуда сошедшее с ума солнце интимно ласкало ее огрубевшими мужественными ладонями. Затрясся, не справляясь с зажившим собственной жизнью нутром, от самых кончиков пальцев на осоловело подогнувшихся ногах, качнулся как будто навстречу…
И, со звонким хлопком отбив ладонь послушно отнявшего ту мужчины, всем своим видом говорящего, что ничего иного он и не надеялся ждать, вывернулся из-под его махины, отскочив на два или три калечных заячьих шага, чтобы снова, еле-еле дыша, поднять забитые порохом да дающим искру курком глаза-дула: пусть они оба и слишком хорошо понимали, что ничего глупый-глупый мальчишка не сделает хотя бы в силу физического неравенства, но…
Заключенное хрупкое перемирие оставалось шатким, как наметившаяся зеленая скорлупка новорожденного лесного ореха, да и под рукой непредсказуемого мальчика-азиата, умеющего порой удивить не хуже впадающего в скалящиеся припадки мужчины, ошивалось слишком много опасных колюще-режущих предметов и просто того, что можно было с удовольствием пустить в расход, разбивая о коронованную наглостью кудрявую башку на мелкие злобные щепки. В том же, что юнец, ежели вдруг что, попытается как следует его чем-нибудь приложить, Микель не сомневался – зачем сомневаться, если в свое время уже проходили и результата добились как раз-таки положительного?
– Да иди ты на хер собачий! – шипя разбесившейся заправской кошкой, прохрипел, еле сдерживая подступающий к глотке крик, ощерившийся Уэльс. – Иди-иди туда, слышишь?! И руки от меня убери! И про это самое трепаться не смей! Дотрогался и дотрепался уже, хватит! Сам же обещал своей мордой лживой, что не станешь ко мне лезть, если я… не захочу… А я и не хочу, ясно тебе?! Ни близко, ни далеко всей этой похабщины не хочу!
Микелю столь бескомпромиссная и бурная реакция искренне не понравилась, пусть он все еще и признавал за мальчиком некоторую оправданную правоту: в конце концов, он его едва не изнасиловал прямо тогда в подъезде, и до этого – в квартире, и до этого – три с половиной десятка раз в одержимо пульсирующих под височной жилой мыслях, но…
Но, право слово, не изнасиловал же. Что же теперь столько времени дуться и белениться из-за того, что даже по-настоящему не случилось?
– Зачем же теперь еще и на собачий? Один хер, другой, третий – не надо так, мальчик, – приподняв уголок губ в излюбленной спятившей манере, не сулящей ничего хорошего, хмыкнул все играющий и играющий в свои больные игрища лис. – Скажу тебе по правде: мне вообще не по вкусу та штуковина, на которую ты меня раз за разом посылаешь. Не в таком, я имею в виду, контексте. Столь малопривлекательная роль, прелестник, категорически не по мою душу: я, если ты еще вдруг не догадался сам, хоть и ума не приложу, как бы так могло получиться, предпочитаю брать и только брать, и обратного, увы, тебе от меня не дождаться. Так что ни на какой хер я не пойду. Тем более на животный. Что еще за извращенные пристрастия, краса моя? А такой с виду нежный да трепетный ясельный ягненок…
Терпение Уэльса, укоротившее непокорные обломанные щупальца в тот самый злополучный миг, когда очутилось в беспросветной подчердачной узости с единственной перекрытой лестницей и с концами поняло, что в доме этом паршивый Рейнхарт пользовать его может как захочется и заблагорассудится, щелкнуло, пискнуло, жалобно раскрыло все зацементированные аварийные шлюзы и, печально качая седой головой, спрыгнуло в кипящий черный океан, запоздало припоминая, что плавать за свою неполноценную недолгую жизнь так и не научилось.
Терпение самоубилось, сгинуло и ушло, вскармливая вспоротой зубами брюшиной подтекших белых акул, и Юа, задыхающийся от нездорового треморного жара, пристыженный, испуганный, начисто выпускающий контроль над ситуацией из трясущихся мертвеющих пальцев, вздыбив на загривке шерсть, с шипением и рыком сделал то единственное, на что у него хватило – или не хватило, это как еще посмотреть… – мозгов: взял да со всей дури двинул ногой об стену, выливая губами четыре десятка перемеженных друг с другом проклятий.
Двинул с чувством, злостью и ретивостью вырвавшегося на свободу циркового животного, наплевав даже на то, что нога была босой, а боль, снимающая садистичную плату – куда более отчаянной, чем его запальчивый удар.
Спустя пару секунд, когда до обманутого тела начало что-то по разрозненным крупицам доходить, мальчика перекосило, передернуло, обдало ведром ледяной краски на разрывающуюся голову, покуда все его существо тщетно пыталось не выдать набежавшей на глаза соленой влаги, не сдать кусающих губы всхлипов и не разжать окаменевших кулаков: сделаешь так – тут же взвоешь котом с передавленным хвостом, это Юа знал уже слишком хорошо.
Если бы Рейнхарт сейчас тронул его, с усердием и упоительной вспыльчивостью громящего чужой дом – он бы, ей-богу, распсиховался окончательно, поэтому Юа – отчетливо осознающий, что каждым шагом и каждым проступком всё глубже и глубже загоняет себя в предложенную клетку – умудрялся испытывать подозрительное со всех сторон облегчение с того, что тот, мрачнея лицом и с тревогой поглядывая на свою ходячую психующую катастрофу, не предпринял попыток ни притронуться, ни даже толком позвать…
До тех, правда, пор, пока хренова расшибленная стена, не просто кажущаяся, а и на самом деле оказавшаяся безбожно тонкой да хлипкой, не покачнулась, не скрипнула под задумчивым этюдом чужой жестокости…
И, решив последовать примеру потопившегося терпения, не провалилась в собственное нутро обгрызенными трухлявыми досками, выпуская на волю дымный запашок старой плесневелой пыли, прокатившихся россыпью забальзамированных паучьих трупиков, древних купюрок редкой исландской кроны, женского эгрета в форме приколоченного к цветочной шпильке пера в обсыпке стеклодувных камушков, нескольких клочков желтой бумаги, перевязанных красной шерстяной ниткой, и черно-белой фотокарточки разрумяненной разодетой женщины с пухлыми щеками летучего херувима, но холодным и страшным в своей бесцельности прочертившимся взглядом.
– Удивительные нынче творятся дела… – осторожно подступившись поближе, заинтересованно пробормотал Микель, медленно опускаясь рядом на колени – чтобы ненароком не разнервировать вроде бы притихшего да набесившегося мальчишку – и склоняясь над ворошком выпавшего наружу потаенного барахла. – Ты посмотри, краса моя. Кажется, ты в своей очаровательной запальчивости отыскал чей-то стародавний тайник. Подумать только! А я все это время жил здесь – уже около пяти долгих лет – и ни разу даже не подозревал, какие чудеса может хранить эта вечно сонная да разваливающаяся хибара.
Юа за его спиной неприкаянно, с придыхом берущего верх смущения, помялся, не в силах сообразить, что ему стоит теперь делать: продолжать беситься, когда беситься больше не хотелось, или, наконец, угомониться, последовав за вниманием Рейнхарта, отлипшего от него, выпустившего из лап да соскользнувшего в раскрывшую створки крысиную нору.
Вроде бы ему тоже стало любопытно, как только может быть любопытно человеку, не привыкшему подпускать к себе этого чувства на расстояние вытянутой руки, а вроде бы и злость все еще шевелилась где-то на далеких задворках, смешиваясь с таким простым и таким сложным непониманием: как, черти подери, люди вообще выкручиваются из этих несчастных скандальных ситуаций? Как они живут, как решают подобные проблемы, не проливая лишней крови и слез, и как, после всего, что между ними случилось, снова спокойно говорят друг с другом, не сходя при этом с ума?
– Что же ты там все стоишь и стоишь, моя глупая радость? – позвал между тем лисий Микель, как будто острым нюхом чувствуя, что и как нужно сказать, чтобы шебутного юнца успокоить, и на корню пересекая череду бесконечно-муторных, бесконечно-бесплодных противоречий насквозь прогрызенного теми Уэльса. – Разве тебе не интересно, что нашли твои запальчивые ножки? А вот и неправда, интересно, я же вижу. Так что давай, не упрямься, иди сюда.
Юа, пытающийся разжать губы и что-нибудь опять и опять ершистое, сволочное, неуместное ответить, но, себе же на радость, решительно в очередном лживом выпаде не преуспевающий, кое-как поддался, подчинился и неловко опустился на корточки, присаживаясь, впрочем, в некотором отдалении от заметившего – и быстро с этого помрачневшего, – разумеется, его жест лиса.
– Кто она такая? Эта женщина на снимке, – помешкав, тихо спросил он, ответом особо не интересуясь и прекрасно, в общем-то, понимая, что знать того Рейнхарт наверняка не мог – фотографии было черт-те сколько лет, да и похоронена она здесь оказалась, судя по виду, с несколько десятилетий, а то и больше, назад, посмертно храня верную память о ком-то связанном со всеми этими лестницами, комнатами, скрипами, пылями и переходами.
Однако же Микель, не уставая поражать, знал откуда-то всё на этом свете снова.
– Мария Александрина фон Вечера, сдается мне, – лениво и задумчиво протянул мужчина, разглядывая снимок так и сяк. – Слыхал когда-нибудь о такой?
Юа, приоткрыв и закрыв рот, даже не качнул головой, а угловато и размыто вильнул одним подбородком: чем дольше он находился с этим человеком, тем лучше уяснял, что слишком много набиралось тех вещей, о которых он общим счетом не просто ничего не слышал, но и не подозревал, что они – фантасмагорические и оглушающе разные – где-то да зачем-то существовали.
Прежде мир его был скуп, лаконичен, незатейливо незамысловат и подстриженно монотонен; даже новый город на новом северном острове исторгался из этого мира, заключаясь в одном-единственном переходе от дома до школы и обратно, с пути которого странный мальчик со странными бесами внутри никогда не соглашался по доброй воле сойти. Прежде он не баловал свой мир отвлеченными праздными вопросами, не задумывался о могущих что-то раз и навсегда изменить ответах, отмахивался от всего, что имело привычку кишеть-шуметь-бродить вокруг, задевая смазанным призрачным боком, а теперь…
Теперь, рассеянно и хмуро таращась на зажатый в пальцах Рейнхарта снимок, чувствовал себя все более уязвимым, обделенным чем-то важным, потерянным и – совсем немножечко, через подавленный стон и скрип стачивающихся зубов – обмануто-ущербным: настолько, что в самую пору было устроить вспышку крушащей дурацкие стены обиженной истерии, чтобы только никто не догадался, зачем, из-за чего и почему она его по-настоящему терзает.
– Дамочка, что смотрит на нас этими томными прискорбными глазками, говорят, не пострашилась сгубить обожаемого народом кронпринца Рудольфа, а потому все и каждый из потомков той эпохи, лишенных моей лени и нежелания в чужие потемки вмешиваться, втихую или не тихую ее проклинают: думается, наша леди уже давно ископтилась на том свете от такого обилия внимания к своей скромной персоне. Справедливости ради стоит добавить, что к злобящимся толкам вполне могла примешаться постылая человечья зависть, так что принимать на веру всё, что о ней болтают, отнюдь и отнюдь не следует, но… У сей мадам, однако, была не жизнь, а воистинная мыльная опера. По одной версии они с непутевым принцем совершили в запале зашкаливающих чувств совместное самоубийство, а по другой версии людишки толкуют, будто она его никогда и не любила, будто нарочно свела и с ума, и в могилу, мастерски сымитировав собственную смерть, покуда доверчивый мсье Рудди и в самом деле отдал кому-то там свою наивную баранью душу, пытаясь намылиться за ней следом. Вот так мир и лишился очередного наследного правителя, отдавшись в бесчинствующие лапы нового бесправного узурпатора… Как бы там ни было, запомни, что женщины – это страшные, пагубные, попросту беспощадные существа, с которыми не стоит лишний раз связываться, мой милый Юа, если не хочешь грустно и бесславно утопиться в развешенных ими путах. Хорошенько заруби себе это на очаровательном вздорном носике, договорились?