355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 28)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 98 страниц)

Пролежав так с семь или восемь сердечных ударов, кое-как осознав, что все еще не помер и все еще здесь, Уэльс вполголоса матернулся, проскулил, быстро стискивая челюсти, утопленной ведьминской собакой и, повернув на раздавшийся позади крысиный шум голову, прилично приложился лбом, ни на что – кроме той мысли, что гребаный трупак мог выползти из петли и отправиться за ним по следу – уже не обращая внимания, поднимаясь, не позволяя себе оборачиваться, но…

Делая это, само собой, все равно.

С какой-то нездоровой стороны оно помогло: после секунд двадцати напуганного, но монотонного разглядывания абсолютно пустой, неподвижной, не меняющейся и ничем не пахнущей однообразной мракоты стало относительно легче, ноги прекратили подгибаться, зубы – стучать, и Уэльс чуть спокойнее, промерзая изнутри и растирая ладонями костенеющие плечи, быстро покрывающиеся под рубашкой мелкими встревоженными сыпями, потащился наверх осторожным и аккуратным шагом, то и дело подтягивая хреновы сползающие штаны, в которых, собственно, можно было ничего и не расстегивать, а просто так спускать, если расстегнуть кожаный ремень, худо-бедно удерживающий стесняющую тряпку на худющей плоской заднице.

Чем выше он поднимался, тем холоднее почему-то становилось; на площадке второго этажа, где они с Микелем с несколько часов назад выламывали из стен тайники баб-цареубийц, повеяло приличной ноябрьской промозглостью, пробравшей до скелета и отяжелевшего желудка, а на площадке третьего, едва стоило пересечь последние ступени, осень резко обернулась зимой: одно дуновение – и Юа почти окоченел, беспомощно поджимая подрагивающие – и, наверное, до ногтей посиневшие – пальцы ног.

Вжимаясь в самого себя, стараясь не чихать и понукать артачащиеся конечности двигаться скорее, с разливающейся неадекватной радостью реагируя на прочертившийся в чернотище знакомый чердачный проем, он вдруг практически под самой дверью, за которую надрывно просилось нырнуть, закрыться и спрятаться под глупым детским одеялом, зачем-то подумал, что так не пойдет, так делать нельзя, и если уж прятаться, то прятаться прилично, гарантированно и хорошо, чтобы больше ни одна тварь – ни живая, ни мертвая – не сумела к нему сюда в эту лепрозорную ловчую ночь пробраться.

Поэтому Юа, изрядно повозившись, понапрягав уши, чутье и глаза, пошарив в неизвестности и отыскав с несколько подходящих предметов или не же предметов, а бесформенной, но годной хреноты, оттащил собранный урожай к проходу ведущей на третий этаж лестницы. Рыча и выругиваясь, когда что-нибудь придавливало палец, царапало, резало, отшибало или всаживалось под шкуру занозой, сбросил на опасную пустоту широкий, идеально вошедший во все четыре штыка шероховатый деревянный пласт, оставшийся, наверное, от задней стены какого-нибудь разрушенного гардеробного шкафа. Сверху забросал и утрамбовал тот кропотливо подобранными увесистыми досками, разложившимися на кругляши, прямоугольники да квадраты столиками, запчастями тумбочек и выпотрошенных поролоном наружу кресел, украсив внушительно чернеющую конструкцию перетащенными и вытряхнутыми книжными коробками да разворошенными тряпочными пакетами.

Оценивая проделанную работу с довольно блуждающей на губах ухмылкой, отер о брюки запачканные пылью да паутиной ладони, с опаской прошелся по импровизированному помосту туда и сюда, убеждаясь, что тот без трудностей его выдерживает. Помешкав, осмелился – чуточку озверело, брыкуче и лягуче – попрыгать. Наклонившись, постарался подцепить нижний пласт пальцами и хоть как-то тот сдвинуть или приподнять, напрягая занывшие подплечные мышцы, но не добился ровным счетом ничего – вес набрался приличный, вес радовал и внушал отменным массивом преждевременное, но успокоение в том, что если кто и станет сюда ломиться – тихо он этого не провернет, и Юа, устало покачиваясь, придерживаясь все тех же настенных предметов, потоптавшись на пороге да пооглядывавшись назад, вернулся к себе в комнату, на всякий случай, питая робкую и с трудом признаваемую надежду, позвав:

– Эй… сраный Карп… дурной кошак… рыбина мохнатая… ты здесь?

Чердачная комнатка оставалась немой и глухой и никакого трусливого Карпа, удравшего и без зазрения совести бросившего в одиночестве, в ней ожидаемо не затесалось, из-за чего настроение, попробовавшее приподнять голову, втянуло ту обратно да уныло провалилось в трясинную топку, заставляя с три секунды обо всем этом подумать, передумать, засомневаться и на корню пожалеть, прежде чем войти в помещение и захлопнуть дверь, тут же отдаваясь холоду настолько беспросветному, что сердце в груди закурилось и надломилось тонкой заиндевелой трещиной.

Замкнув старчески звякнувшую скважину да задвинув спасительное кресло, на самом деле ничем особенно не спасающее, Юа напряженно огляделся, выискивая в засаде не то дебильно именованного безумника с нарочно все это подстроившей желтоглазой миной, не то привыкая к темно-синим сумеркам, разбавленным слабым уличным светом…

Когда вдруг отчетливо понял, что хреново окно, которое он столь тщательно завинчивал и закручивал на каждую доступную и рабочую ручку, было…

Опять раскрыто.

И не просто раскрыто, а распахнуто во всю пасть – широко, жадно, постукивающе и пугающе: именно из него, задувая шевелящимися тряпками по стенам да визгом-шелестом приподнимающегося накроватного покрывала, надувающейся пузырями накресленной простынёй и взметающимися по углам бумажными обрывками, забирался в дом этот кошмарный ледяной ветер, закладывающий насморком нос да жмурящиеся со слез глаза.

– Какого же… хера… – подбито пробормотал Уэльс, точно помнящий, что закрывал его, опускал все шейки-галки, много-много раз дергал на себя и проверял их на прочность, и что до той самой минуты, пока он не ушел, все здесь было тихо и нормально, а теперь…

Теперь…

Если происходящее не являлось жестокими розыгрышами такого же жестокого Рейнхарта, решившего продемонстрировать и позволить на собственной шкуре испытать больное чувство больного юмора, получалось, что в доме этом водилось что-то сильно…

Не то.

Что-то настолько не то, что Юа, прежде плевать хотящий на подобную детсадовскую ерунду, кормящую глупые цыплячьи рты абсурдными сказками о бабушках с косами да обезглавленных цезаревых призраках, сглатывая скопившуюся на языке горечь, нетвердым, но упрямым шагом быстро подошел к окну, быстро ухватился за дребезжащие рамы и попытался так же быстро сомкнуть и свести те вместе, да только рамы эти скрипнули, взвизгнули и, суки, воспротивились, словно ухватившись ворохом невидимых цепких ручонок за стены да за сам кислород, напрочь отказываясь запахиваться, сколько бы трясущийся и проклинающий мальчишка на них ни давил.

По факту общечеловеческому, приятному, но зачастую лживому – это был всего лишь чересчур хитрый сквозной ветер, какой-то там незримой физической силой отбрасывающий хлипкого Уэльса назад и не позволяющий под таким-то углом ничего дельного сделать. По факту личному, более правдивому, но затоптанному ногами и выброшенному томиться на забракованное могильное дно – был это вовсе не ветер, а некая злобствующая тварь, ветром прикидывающаяся и с ехидством измывающаяся над скатывающимся с катушек пришлым ребенком, готовым рвать, метать, орать и уже по-настоящему бежать отсюда так далеко, как убежать, пока не спохватятся и не вернут, получится.

Чем бы она там ни являлась, терпением эта тварь не обладала, оказанным не-гостеприимством довольной не осталась и, замучившись играть в нелепые кошки-мышки, исход которых и так был по умолчанию прочитан и прописан, рванула с таким бешенством, что Уэльса, ударенного под ребра и дых, моментально снесло на половину проигранного шага; рамы тут же вырвались из рук, громыхнули, припечатанные чьей-то всепоглощающей исполинской махиной, о стены, просыпавшись брызгами растрескавшегося и разбившегося стекла. За спиной, как будто только того и дожидаясь, что-то зашуршало, задвигалось, заскрипело…

И когда Юа, наивно, перепуганно и задолбанно уверенный, что хуже уже не станет, обернулся, погружаясь в отсрочивающий неизбежное оцепенелый анабиоз, когда выхватил рыдающим взглядом пресловутое кресло, должное защищать, а не предавать и устраивать чертовы сюрпризы, то увидел, воочию и под берущим под глотку кошмаром увидел, что под белой простыней все это время покоились вовсе не тряпки, не мусор и не прочая одомашненная дребедень, которую он должен был осмотреть, проверить и перепотрошить раньше, сразу как сюда залез и заделал единственный толковый проход, а…

А…

Сидел – сидел, блядь…! – там некто…

Кто-то…

Двуногий, высокий, до смерти похожий на человека, только…

Только вот…

С головой не человека, а…

Ли…

са.

С проклятой головой такого же проклятого лисьего животного, разлохмаченной и торчащей клоками шерстью, белым выглаженным фраком, каких у лисов не бывает, и белыми брюками по длине все того же человеческого тела. С тростью, отполированной гребаной тростью в сраной лапе-руке, завернутой в лоск пропылившейся белой перчатки, и с белым котелком на макушке, увенчанной парой растопыренных треугольных ушей. Морда этого ебаного лиса скалилась старыми поношенными клыками – навряд ли способными загрызть, но не в том же дело – и запавшими глазами цвета придавленной темнотой бычьей крови. Морда эта пантомировала и морщинилась, пыталась то ли встрепенуться, то ли пошире раззявить зубастый рот, в то время как прямо на белых острых коленях, оторванный и аккуратно уложенный, покоился мохнатый, но несколько облысевший хвост, перевязанный цветастым носовым платком…

Ветряная тварь, самой себе аплодирующая, веселящаяся, хохочущая, хрустящая звоном перемолотых осколков, задула вновь, хватаясь пальцами и срывая хренову простыню окончательно, открывая чужие тусклые туфли да высокие синие…

Гольфы, завязанные на пышные обвислые банты.

Лис этот дьявольский вдруг покачнулся, нагнулся, словно его хорошенько пнули ботинком в спину, вперед, полыхая и мигая слишком живыми глазами…

Где-то там же сраная белая тряпка, взвившись призраком не-дружелюбного Каспера, просквозила по полу, приподнялась по стене и, отлипнув от той, свернувшись картонной мультяшной фигурой, стремглав – знала, знала же куда и зачем целилась! – понеслась на перекосившегося в лице Уэльса, оплетая того липким меловым саваном и отнимая последнюю возможность дышать, бежать или хотя бы видеть, понимать и смотреть, что вытворяла кошмарная двуногая бестия, подозрительно корчащаяся и пытающаяся как будто бы…

Встать.

Юа, никогда еще в своей жизни не кричавший от страха или боли, никогда вообще не надрывавший рвущихся по жгутам голосовых связок, если дело не касалось ссоры, гнева, обиды или попытки что-нибудь или кого-нибудь заткнуть…

Так постыдно, поверженно, разодранно, истерично и изломанно…

Заорал.

⊹⊹⊹

Микелю не спалось.

Первый час его жрала и терзала ни на секунду не отпускающая злость молодого горного барана, столкнувшегося рогами в рога с бараном другим – пожитым, потрепанным и опытно-древним, которого то ли подло и ублюдочно куснуть за ногу да сбросить с обвала, то ли поджимать хвост да лететь туда самому. Во втором часу, когда эти сраные бараны утихомирились и, кажется, на пару сбросились вниз, совершив славное коллективное самоубийство, в голову полезли тысячи отвратительных и беспокойных картинок, в которых милый сердцу мальчик-Юа, закрывшийся там, наверху, то чесал этого сраного кота по брюху и пел ему больные влюбленные колыбельные, то вдруг поднимался, ломал окно, плел из простыней веревку и, перекинув через плечо длинную черную косу, выбирался на волю с поганым кошаком под мышкой, с легкой руки соглашаясь раз и навсегда оставить его прозябать в только-только оборвавшемся одиночестве.

Паранойя, множась, тужась и грызясь, раздувалась до тех опасных размеров, за которыми Микелю хотелось все в срочном порядке бросить и бежать на улицу, чтобы пасти вероломного малолетнего ублюдка под его же окном; он бы непременно, не медля и не сомневаясь, сделал это, если бы под желудком не ворочался и иной страх: что Юа в то же самое время решит высунуться наружу способом куда более примитивным – то есть через дверь да лестницу, – вскроет каким-нибудь образом один-другой потайной замок и тихенько удерет.

Немногим позже Микелю, пытающемуся все в мельчайших деталях припомнить и сложить, подумалось, что простыня мальчику досталась исключительно в единственном экземпляре, старая, ненадежная и по собственным швам же рвущаяся – наверху завалялось, конечно, и бельишко другое, но верилось в то, что юная роза полезет где-то там рыться и что-то искать, с трудом. Еще через минут тридцать, тикающих и тикающих в болящем мозгу раздражающими настенными часами, Рейнхарт почти твердо убедил себя, что бежать Уэльс все-таки не станет, иначе, наверное, так бы об этом и сказал: мальчик не был похож на того, кто стал бы в чем-то таком лгать да что-то такое утаивать, поэтому мужчине вроде бы сделалось сомнительно легче…

Хотя, пожалуй, нет.

Он все так же ревновал, все так же бесился, злобился, убивался и мучился. Добрался до холодильника, из которого выудил остатки залежавшегося бреннивина, и, пытаясь утолить раздирающую смесь из тоски, обиды, негодования и покрывающего все это сверху непонимания, стал глушить чертов картофельный шнапс с перекошенной кривой рожей, спустя пять гребаных лет так и не находя ответа, как хреновы – Юа, милый Юа, как же заразителен твой ядовитый язычок… – исландцы его пьют и почему он столь уперто сам следует их нездоровому и заразительному, в общем-то, примеру.

Алкоголь кое-как притупил и утихомирил разгорячившиеся нервы, и Микель даже вспомнил, что хотел этим вечером принять ванну, которой, правда, ни принимать, ни видеть больше совершенно не желалось.

Сетуя, прикидывая, представится ли еще в ближайшем времени подобный шанс или не представится, сходил в туалетную комнатку, отлил. С редко проявляющейся подторможенностью – как же он, оказывается, от всего этого устал… – отметил, что чертов труп, которого звали Билли, опять поменял заданную утреннюю позицию. Подумал, зависнув над толчком и невидяще разглядывая болтающиеся синие пятки, что вовсе не нужно Юа знать, что однажды одного такого Билли он воочию знавал, недолюбливал, мечтал собственноручно утопить да повесить, но так и не успел своего маленького порочного желания воплотить: паршивый Билл Фредерик, выходец из поганых американских трущоб, преставился без его помощи, угодив в доску пьяным на рельсы проносящегося скорого поезда.

Способ, которым тот подох, Микелю не понравился – слишком быстро, безвкусно и никак, – а потому, хотя бы примерно запомнив запавшие в ливер раздражающие черты, мужчина заказал у чудаковатых мастеров на все руки, подпольно выполняющих любой грязный и экстравагантный заказ по такому же любому подпольному городу, подвижное изваяние Фредерика в том виде, в котором ему больше всего желалось того загробно лицезреть.

Не то чтобы он любил это чучело и не то чтобы оно ему давным-давно не поднадоело, но снимать его было откровенно лень, да и в самые дурные дни, когда настроение стекало по пальцам в загаженный и забитый сортир, уродливая синяя морда прошлого неприятеля в некотором роде…

Пожалуй, подбадривала.

На сей раз, правда, труп висел как-то… не так, и дело тут было не в этих вот постоянных сменах углов, оскалов, взглядов, ракурсов, местоположений и прочего дерьма, но Рейнхарт привык отмахиваться и не обращать на маленькие безобидные странности особенного внимания: в конце концов, труп – это всегда просто труп, как бы он там ни двигался и ни шевелился.

Впрочем, постояв так еще чуть-чуть, Микель зачем-то – чего никогда прежде не делал – попытался закрыть того тоже давно доставшей шторкой…

Но шторку заело в катающихся наверху зубьях, тело пошатывало от усталости и влитого залпом крепкого пойла, и, плюнув на все разом, мужчина вернулся обратно на диван, кутаясь в тонкое до безобразия одеяло – самое толстое ушло к запершемуся наверху мальчишке, – попутно лениво перекатывая последнюю уцелевшую мысль, что надо бы прикупить одеялко-другое получше, чтобы так жестоко не стыть начавшими подмораживать ночами, раз уж теперь не осталось ни единой причины ночевать вне дома.

Мысль эта, прочно обосновавшаяся в черепной коробке, показалась непривычной и диковинной, и пока он всесторонне знакомился с ней поближе, позволяя губам расползтись в идиотской счастливой улыбке, его незаметно подкосило и швырнуло в сон той непробудной силы, который приходил только к людям безбожно больным или пьяным, лишившимся посредством того или иного градуса всех насущных проблем.

Микель краем уха слышал то затихающие, то вновь возвращающиеся скрипы, слышал, при этом абсолютно не реагируя и смотря странный туманный сон, бойкий топот носящихся туда и сюда громких ног. Слышал воющее кошачье шипение и словно бы даже чьи-то хриплые стоны, слышал визг долбящихся о стену дверей и разбуженных подлестничных бабушек, которым когдато придумал позабывшиеся к этому дню имена…

Но по-настоящему пробудиться – перепуганным, задыхающимся, тошнящимся, бледным и едва ли соображающим, что происходит и где он сам имеет неудовольствие находиться – смог лишь тогда, когда дом – от корней и до сорванной наполовину крыши – сотряс не просто крик, а очумелый надсаженный вопль: отчаянный, злостный, полнящийся предсмертным ужасом и исходящий, кажется, не откуда-то, а из надтреснутого ротика золотого мальчика…

Юа.

Уэльсу было плохо, кошмарно, убито, белым-белым и так тухло-страшно, что он почти готов был звать, визжа и умоляя, этого паршивого ублюдка-Микеля, почти готов был надрывать его и только его именем ошпаренную глотку и просить-просить-просить что-нибудь сделать, как-нибудь сюда проникнуть и скорее от всего этого ада унести, и хотя мозг все еще упрямился, хотя уверял с рвением чокнувшегося самоубийцы, что не надо, что наплевать, что лучше сдохнуть, чем так позориться перед тем, кто наверняка нарочно все это подстроил, пытаясь так глупо и мерзко поиздеваться, мальчишка, барахтаясь в никак не отлипающей от тела удушливой простыне, впервые за жизнь слаженно и без раздумий на свое чертово гордое упрямство насрал.

Стягивал носящуюся по кругу тряпку, опоясавшую ноги, руки и глотку, швырялся той об стену, топтал ногами, отпрыгивал, полз, пятясь, к окну, не понимая, что здесь творилось и как эта сволочь могла так легко и верно, будто нюхом чуяла и глазами видела, опять и опять тянуться за ним вослед. Таращился, когда получалось отвлечься, дикими округлыми глазами на гребаную лисицу с человеческим телом, преградившую единственный выход распроклятым, передвинутым разнесчастными стараниями самого ступившего Уэльса, креслом. Ежась, спотыкаясь, толкаясь из стороны в сторону, выл и скулил под порывами бешеного шквального ветра, рвущего волосы и глаза, покрывался внутренним льдом и, плюя на все, на что еще не успел плюнуть, орал, впиваясь ногтями в ладони, стены и долбящиеся болью виски:

– Рейнхарт! Сучий ты Микель Рейнхарт! Микель Рейнхарт! Микель, чтоб тебя…! Рейнхарт! Рейнхарт!

Впадая в чавкающую людоедным монстром истерию, исковерканной тенью извивающуюся за спиной, Юа был уверен, что тот его просто-напросто не услышит.

Или услышит, но почему-нибудь оставит и не придет.

Или не просто не придет, а вообще уже никогда не появится ни в одном из последующих дней, потому что проклятый труп с первого ванного этажа пожрал его во сне.

Или, как начало думаться спустя неполную минуту зашкаливших сердечных оборотов, все обстояло гораздо хуже, и никакого Микеля Рейнхарта изначально никогда не существовало, а он всего лишь сошел с ума в страшном доме страшных призраков, в котором жил, ни разу того не замечая, испокон веков, и выдумал себе бог весть кого, забирающегося черным вором на школьные сцены да целующего бледные мертвые руки у десятков завидующих идиотов на глазах.

А даже если этот самый Рейнхарт все же имел право быть, даже если где-то там обещался прийти и даже если собирался сделать это с секунды на секунду, то лестница все равно оставалась перекрытой, дверь – запертой, а под той продолжал сидеть придурочный одержимый Лис, мигающий подсветкой жутких червонных глаз, пока ветер драл простыню да с осмысленной хирургической кровожадностью снимал со стен ветхий обойный скальп.

От этих чертовых мыслей, носящихся в голове ржущей галдящей каруселью и чем дальше, тем безвозвратнее отнимающих парализованную трезвость, страх в Уэльсе самопроизвольно поменялся местами с загнанной животной яростью, и ярость та поднялась до настолько зашкаливающей точки брызгающегося вспененного кипения, что, взвыв надломанным хриплым ревом, мальчик уже почти бросился с голыми руками на измывающуюся лису, почти решил испробовать удачу и попытаться отодрать той сраную рыжую башку, когда вдруг…

Услышал доносящийся откуда-то снизу странный, но обнадеживающе пробивающийся сюда, наверх, грохот.

Следом за тем – вроде бы завизжавшие – точно разобрать не получилось – ступени.

Следом – что-то, смутно напоминающее прогибающийся полый пол и треск ломающихся да отшвыриваемых предметов.

Вместе с этим – знакомый до дрожи и аллилуйи голос, выкрикивающий его имя и что-то еще, теряющееся за свистом поганого бешеного ветрища.

Юа, так и застывший на месте, резко потерявший уверенность и вдребезги вцепившийся в посланную то ли чертями, то ли добрыми небожителями надежду, заскулил от охватившей было радости, скоропостижно сменившейся беспролазным серым разочарованием: даже если Рейнхарт взаправду, наконец, услышал его и несся на помощь на всех парах, ничего он так быстро и легко сделать теперь не мог, потому что золотой-мальчик-Уэльс постарался на славу и этой своей гребаной проделанной работой до тех самых пор, пока из темноты не вынырнула ебучая лиса, тихо и удовлетворенно гордился. Дверь подпирала тварь, лестница была завалена, поезд сошел с рельсов, выходы заминированы, собаки задушены дымом в обвалившихся норах, и оставалось только…

Наверное…

Выбираться каким-то хреном наружу самому, прогрызая землю ногтями и зубами и, пожалуй, все-таки бросаясь на поджидающее впереди джентльменское ублюдище.

Думая об этом, вбивая в переклинивающий затылок пресловутое «помоги себе сам», решаясь и не решаясь одновременно, Юа сделал навстречу шевелящейся мочеглазой погани первый надломленный шаг, подпитывая злость приглушенным рыком охотничающего терьера, на что блядский Лис, прищурив щелочки-глаза под тонкими савоярскими веками, приподнял зачем-то голову, приоткрывая и вновь закрывая выбеленную мелкой шерстью нижнюю челюсть.

Юа от этого его действа противовольно застопорился и похолодел, а где-то там, между вышиной и самой глубокой на свете впадиной, другой лис, которого лисом называть уже как-то сильно не хотелось, со всего разгона врезался башкой в деревянную перегородку на оборвавшейся лестнице, взвывая передавленным кошаком с оторванными без наркоза яйцами:

– Что это… что здесь… что здесь произошло?! – вот это Юа расслышал уже хорошо, просто-таки блестяще, четко, до последнего отыгранного созвучия, несмотря на все разделяющие их преграды; мужчина, сыпля редким матом да злобствующими и опасными проклятиями, орал действительно громко. – Чем ты здесь занимался?! Что ты сделал с моим домом, Юа?! Вот же стервец поганый! Я тебя не только еловой веткой, я тебя проволокой железной изобью, слышишь меня?! Скатаю в рулон и изобью, мелкая пакостливая дрянь!

Уэльс, на заявление это каждой шерстинкой ощерившийся, мысленно оскалил предупреждающе клацнувшие зубы, но, к собственному унылому сожалению, все же с ним согласился: потому что кто, черт возьми, просил его возиться с этой ублюдской лестницей? Кто просил хер знает что надумывать, отбрыкиваться от относительно безопасного, если оглядеться вокруг, человека и с мазохистской тупостью добровольно загоняться в еще большую западню?

И если в глубине себя, старательно заталкивая это на дно, он надеялся, что Микель – он же всегда справлялся, всегда, смеясь и играясь, находил двадцать и три сверхурочных выхода – что-нибудь сделает, как-нибудь все исправит, просто возьмет и проломит к чертовой матери любую блокаду и любую бобриную плотину и за считанные секунды очутится рядом, то, кажется…

Жестоко, наивно и вопиюще безмозгло ошибался.

Внизу завозилось, захрипело, что-то заговорило; завизжали по повторному кругу несчастные лестничные старухи, зарытые по штуке под каждой отдельной половицей – ей-богу, скоро его фантазия станет разить ничуть не хуже, чем разила фантазия Рейнхартова. Послышались, такие же торопливые и громкие, обратные шаги начавшегося во здравие, а завершившегося во упокой отката, а потом все…

Вроде бы просто затихло, закончилось, остановилось и прекратилось, оставляя Уэльса наедине с корячащимся лисом в белом фраке, летучей заколдованной простыней да сраным распсиховавшимся ветром, выбивающим последние стекла.

Не зная, как обозвать ту обиду, за которой в груди разлилось кислое и щемящее опустошение, Юа, наплевав уже и на страхи, и на издевательскую лисицу с этой ее подвижной челюстью да поползшими по креслу вверх руками, взревел молодым преданным ягуаром да, проклиная все кругом, все-таки бросился на дурную очеловеченную животину, впиваясь трясущимися от всего вместе пальцами той в тупую башку и принимаясь ее безбожно рвать.

– Сука! – скаля зубы и поджимая губы, кричал он. – Гадина проклятая! Из-за тебя это всё! Из-за тебя, слышишь?! Откуда ты тут вообще взялась, дура чучельная?! Сдохни уже, наконец! Сдохни, ну же!

В процессе затянувшейся экзекуции – башка у лисы оказалась твердой, почти какой-то металлической и упрямо не поддающейся – что-то, как это иногда бывает, пошло немножечко не так; Лис, подобным обращением недовольный, зашевелился активнее, раскрыл зубастый рот и, проявляя чудеса тягловой силы, резким толчком напрыгнул на Уэльса, заставляя того – выигрывающего разве что гибкой ловкостью, но не физикой и не мышцами – повалиться назад, запутаться в покрывалах да простыне и постыдно шарахнуться на лопатки, будучи придавленным сверху тяжеленной тушей плешивого животного, медленно-медленно сжимающего на его бедрах каменные как будто колени.

В какой-то момент Юа, отчаянно впивающийся ногтями-пальцами в чужую мохнатую шею, но не добивающийся ровно никакого эффекта – шкуру не получалось порвать даже приблизительно, – уже почти поверил, что всему сейчас придет бесславный тупиковый конец, повинным в котором он останется только и единственно сам…

Когда вдруг услышал, как пол у порога его комнатки бухтит и прогибается, пульсирует, проваливается, раздается неожиданное, оглушающее, страшное в своей громкости: – «Юа, мальчик!» – а затем дверь, практически расколовшись пополам, срывается с верхних петель, скрипит на кое-как удержавших нижних, отшвыривает кресло, едва не пришибившее придавленного Лисом Уэльса, и, отъехав, пропускает внутрь Рейнхарта – взлохмаченного, с дикими сумасшедшими глазами и почти что обернувшейся в пену подкровавленной слюной у правого уголка рта.

Потребовалась всего лишь крохотная измельченная секунда, чтобы мужчина, оценив с беглого взгляда обстановку, с пинка втемяшил мешающее злополучное кресло в стену. Подлетел в два шага к барахтающемуся под шерстяной бестией Уэльсу, ухватился за шкирку потерявшего котелок Лиса, встряхнул того как следует и, тоже отбросив в сторону, обхватив обеими руками оцепеневшего в ужасе Юа за колотящееся непослушное туловище, оторвал от пола, поднимая на ноги, но не давая тем никакой воли: рехнувшись, практически подвесил мальчишку в воздухе, утыкаясь холодным носом во взмокшую шею, а после, чуть не проломив позвоночник, выпустил обратно, заглядывая горящим кошачьим огнем прямиком в распахнувшиеся, ничего не соображающие, но обескураженные сеансом душевнобольной ночи глаза.

– Юа…? Юа, мальчик мой…? Ты слышишь? Что здесь произошло? Ты в порядке? Почему… – лишь тут он, наконец, соизволил ненадолго отвлечься от Уэльса, скользнуть взглядом по стенам и по окну, по отражающим небо напольным осколкам и трупику притихшего Лиса, все еще, правда, тщетно пытающегося собрать растекающуюся побитую тушку. – Что произошло с лестницей? Что произошло с ним? Что случилось с…

– Чт… что…? – непослушными, бесконтрольно трясущимися губами выдавил из себя Уэльс, глядя на мужчину, разящего запахами спирта, картошки да омерзительной тухлой рыбы с примесью пыльных сигарет, с дикостью, с непониманием, с сумасшедшей растерянностью чудом выжившего в разбойничьем плену ребенка. Он, как ни старался, никак не мог взять в толк, откуда Рейнхарт тут вообще взялся и где нашел силы настолько быстро пробиться внутрь, если лестница так и не загремела отодвигаемыми досками, если он действительно на совесть ее заделал, страшась кошмарной – да только не той, какую в итоге получил – полночной погони. – Ч-что, ты спра… шива… ешь…?

Выдавив это, он с немного, совсем с немного помолчал, перевел отказывающийся приходить в себя не переводящийся дух, а потом…

Потом, ослепнув, обесточившись и оглохнув, просто сломался.

Просто, срываясь на хрип, вой и дающую течь новоиспеченную истерию, закричал.

– Что, ты спрашиваешь?! – бесясь и сходя с ума, ярился мальчишка, осатанело упираясь кулаками Рейнхарту в плечи, отталкивая того и отдавливая пятками все его – все еще обутые с улицы – ноги. Не встречая сопротивления и от этого приходя в еще большую агонию, ударил под колено, ударил наотмашь по лицу, вместе с тем желая впиться в глотку и до изнеможения душить-душить-душить… Что, впрочем, и сделал, хватаясь за воротник да принимаясь всю эту неподъемную и неподвижную тушу нещадно трясти. – Что?! А сам не понимаешь, да?! У тебя в ванной труп висит, вот что! У тебя в доме блядские призраки водятся и свободно, куда им вздумается, шастают, если я еще не совсем чокнулся! Я схожу с тобой с ума, я вынужден торчать на этом сраном чердаке, где даже нельзя то открыть, то закрыть окно, потому что ты меня сюда загнал и потому что у тебя каждую секунду какое-нибудь новое помешательство, от которого я не знаю, чего ждать! Потому что ты ревнуешь к своему сраному коту, в то время как тут торчит еще более сраная лиса, которая и в самом деле распускает свои поганые лапы и пытается я не знаю, что сделать! Так с какого же черта ты не ревнуешь к ней, а?! Потому что ты раз за разом забываешь предупредить меня об очередном волшебном сюрпризе и потому что ты просто идиот, тупический Микель Рейнхарт! Ты просто поганый безнадежный идиот! Чем… чем ты вообще в этой жизни занимаешься?! Чем ты таким занимаешься, что твой проклятый дом насквозь кишит всем этим дерьмом?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю