Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 98 страниц)
Не желая тратить слов на ветер, мальчик, особачившись, потянулся было к мужчине. Уже почти ухватился пальцами за его запястье, почти дернул то на себя, почти породнился с проклятым Карпом, что, изогнув толстую негнущуюся шею – если прослойку между двумя сплошными квадратами можно было назвать шеей, – оголил клыки да презрительно прошипел, всем своим видом демонстрируя к неудачнику-хозяину валеночное пренебрежение…
Когда сучий Рейнхарт, удумав проявить бунтарскую прыть, взбрыкнул.
– Нет-нет, душа моя! Я сам. Сам сейчас избавлюсь от нее, – ловко уходя от цепких когтистых лапок и недоверчивого взгляда, промурлыкал он. – Зачем же тебе лишний раз утруждаться? Прости меня, хорошо? Боюсь, моя память порой дает непредвиденный сбой – ведь я, как ты успел правильно заметить, так чертовски неизлечимо стар…
Насмехаясь над оскалившимся юнцом неприкрытым текстом да корча тому едкие гримасы, Микель вдруг снова прильнул ближе, сокращая последние сантиметры посредством принудительной подгребающей силы. Задавил между обоими телами паршивого кота, нарвался на его предостерегающий вопль и выпущенные месяцами когти…
После чего простосердечно улыбнулся и, взяв да опустив руку с сигаретой – нисколько не испытывая ни душевного, ни какого-либо иного угрызения отсутствующей как явления совести, – принялся радостно и блаженно тушить свой сраный коптящий окурок о разметавшийся по ковру пушистый кошачий хвост.
– Эй, что ты… Что ты, психопат ебаный, делаешь?! Совсем одурел?! Кончай сейчас же! Ему же больно, садюга, маньяк ты ушибленный…!
– А разве же? – невинно поинтересовался этот самый маньяк, улыбаясь той обезоруживающей улыбкой, против которой Юа никогда не мог противопоставить ровным счетом ни-че-го. Даже рук не сумел протянуть, даже сраного кота, дебила распоследнего, не потрудился незамедлительно спасти. – Присмотрись повнимательнее, солнце мое. Я его не держу – это он сам, как видишь, не уходит. И, как ты можешь заметить, либо совершенно не чувствует, либо не соображает, либо – во что мне иногда начинает все больше и больше вериться – откровенно… тащится.
Юа хотел было проорать что-то о том, что хватит пытать тупого кота, хватит быть таким извращенцем и хватит нести эту гребаную бесчеловечную ахинею, когда…
Когда вдруг сообразил, что психопатический Рейнхарт, кажется, был…
Прав.
Рейнхарт был, господи, прав, и жирдяя Карпа и на самом деле никто не удерживал; здоровый раскормленный идиот лежал, щурился плошечными глазами на сигарету в своем хвосте, втягивал ноздрями воздух, раздраженно дергал ухом, но как будто… действительно не соображал, что происходит, и что происходит оно непосредственно с ним, а не с тем же, например, Микелем.
– Он… чего…? – оторопело пробормотал Уэльс, вновь не зная, что должен испытывать, глядя на такое вот… непотребное сумасшедшее зрелище такого же непотребного сумасшедшего кота, принадлежащего тоже со всех сторон непотребному сумасшедшему человеку.
– А того, дарлинг. Видишь теперь? – Рейнхарт, сука такая, выглядел донельзя довольным. Потыкался сигаретой еще с немного и, поднимаясь выше, повел той дальше и вверх по хвосту, потихоньку опаляя белесую шерсть и оставляя на розовой коже небольшие черные пятнышки с горелой подкоркой. – Сдается мне, он просто удивительно туп, юноша. Ветеринар – признаюсь, один раз пришлось все-таки взять на себя позор и добраться туда – уверял, что у него там что-то де замедленно, поэтому нужно быть аккуратнее: в угаре больной на голову кошак может сотворить разве что не суицид – и я даже поверю, что продуманный! Только вот что я тебе скажу, радость моя: это все бред да чистой воды вранье помешанных на котиках-пандочках гринписовцев. Когда ему надо, этот чертов кот реагирует куда быстрее меня. А иногда просто настолько отупевает, что вовсе не замечает, даже если ему отдираешь заживо хвост – я, стало быть, пробовал разок…
– Но… как же… – Юа настолько опешил, что никак не мог сообразить, что такое происходит, непонимающе оглядывая перекормленную тушку изумленными недоверчивыми глазами.
– Да просто как-то так, – пожал плечами Микель. Ткнул сигаретой настойчивее, кажется, занимаясь всем этим уже с одной-единственной ревностной целью – отогнать дурную зверюгу прочь и примоститься рядышком с мальчишкой и с одной стороны, и с другой, занимая почетное место избалованного ручного любимца: я ведь лучше какого-то там сраненького кота, правда, милый? – Единственное, что пробуждает его сомнительную мозговую деятельность к жизни, это жратва. Банальная жратва, дарлинг. Смотри внимательно, сейчас я продемонстрирую тебе один очень занятный фокус.
Юа Рейнхартовых фокусов обычно опасался, и опасался не напрасно, но сейчас… согласился, сейчас кивнул.
Наблюдая, как мужчина прихватывает с тарелки кусок очищенной от соуса оленины, покосился на кота, что, все еще не выражая ни малейшей осведомленности происходящим, только зевнул, марая воздух гниловатым внутренним запашком. Шевельнул обожженным хвостом, выпустил из пальцев-подушек когти, с чувством подрал теми ковер…
– Эй, тупица! Рыбина ты безмозглая! – позвал Микель с веселым задором, опуская мясной кусок так низко и близко, чтобы тот уткнулся в розовые кошачьи ноздри да измазал в соку саму сплющенную пуговицу-дыхалку. Кот как будто попрядал ушами, как будто сморщился носом, что-то подозрительное чуя… но пока все так же оставаясь безучастным. – Я же сказал, что он тупой как пробка… – повел плечами начинающий раздражаться из-за затягивающегося концерта Рейнхарт. – Вот досталось же… Просто, понимаешь, однажды взял, приперся да остался тут жить, отказываясь валить и по-хорошему, и по-плохому. Я не то чтобы особенно обеспокоился, уверенный, что наиграется да свалит, а вот тут – подарочек, чтоб его! – как-то так и больше года прошло, и никуда эта рожа не девается. Пришлось смириться, что еще было делать? Жаль, конечно, что я не настолько садист, чтобы в мешок да в море… А я бы хотел, между прочим. Эй, жиртрест! Синдромо даунито! Але! Вас вызывают по рации! На носу вражеский крейсер! Не хотите ли раскрыть свои умные толстые глазки? Мясо зовет, тупой Карп! Мя-со! Олешка! О-леш-ка!
Тупой Карп – который действительно тупой, – на крик – а Микель уже именно кричал, Микель уже вопил так, что даже у Юа закладывало уши – не реагировал тоже.
Он вообще ни на что не реагировал: мурчал себе, портил в удовольствие коврик, вылизывал передние лапы да спутанную пушную грудину…
– Ну вот, видишь? На сей раз все обстоит еще хуже обычного, увы: он категорически отказывается меня слышать, юноша. Прогрессия налицо… то бишь морду. Причем строжайше в обратном порядке.
– Может, он… ну… не голоден просто? – не слишком уверенно предположил Уэльс, до сих пор до конца не понимающий, как и когда умудрился погрузиться во всю эту страннейшую игру со страннейшим котом, когда они с Рейнхартом вот так – как-то совсем… по-семейному, что ли – сидели у огня, обложившись старыми игровыми коробками да едой, и, украдкой разделяя тепло, мучили несчастное обделенное животное, незаметно ставшее… таким удивительно общим.
– Боюсь, что не в этом дело, мой мальчик. Он-то всегда голоден, поверь мне. Просто… А, нет, гляди! Очухался-таки наконец! Мозги прочистились, реакция началась!
Пятнистый жирдяй, встопорщившись вдруг треугольниками ушей, и впрямь подал явственные признаки заторможенного интеллекта.
Потряс головой, побил мягкими лапами, перекатился с одной жировой прослойки на другую, раскрывая пасть для хриплого – и тоже почему-то надкуренного – «мява». Заурчал, зарычал, вытягивая трубочкой лопасть неожиданно длинного языка – какого котам вообще-то не полагалось при себе иметь – и пытаясь повиснуть на крючке с олениной, точно большая деградирующая рыбина, в упор не видящая ни удочки, ни победно ухмыляющегося рыбака.
– Понял теперь, почему его Карпом зовут? – довольно проурчал Рейнхарт, с азартом потряхивая заглоченной приманкой. – Потому что он ведет себя не как кошак, а как… Опа.
«Опа» это означало то, что зверь, худо-бедно ухватившийся клыками за предложенное угощение и принявшийся им нещадно – со звуками подступающей рвоты и чавкающей пены – давиться, заглатывая обслюнявленными осклизшими шматками, вдруг резко затормозил, резко остановился и резко, подняв дыбом хвост, с подозрением принюхался.
Потоптался на месте снеговым пухлячком, походил вокруг своей лунной оси, не в силах понять, в чем таится подвох и где же выискивать его подпаленные корни. Принюхался еще разочек. Мявкнул. Зыркнул с укором на Уэльса, со злобой – на Микеля, виновато – пусть и не искренне – разведшего отпустившими мясо руками.
Плюхнулся, подкосившись, на сморщенную жопу. Задавил передней лапой ползающий следом хвост, доверия к которому испытывал еще меньше, чем ко всем этим безволосым двуногим кормильщикам. Вспыхнул, перекосившись в физиономии, дикими медными глазищами…
И там же, с какого-то хера выблевав обратно пожранную оленину, успевшую намешаться с комками такой же пожранной шерсти, невидимым пинком подскочил над землей на добрую половину метра, ощерил шерсть, выпростал все имеющиеся когти и, вопя пойманным взрезанным полтергейстом, яростно стуча из стороны в сторону обожженным хвостом с запашком ментолового дымка, со всей дури, скорости и прыти бросился наутек, ударяясь о стены, углы, предметы мебели и освобождая ревнивому Рейнхарту, чуточку пристыженно – исключительная наигранная выдержка перед перепуганным бледным Уэльсом, – но обрадованно ухмыляющемуся, теплое местечко возле теплого мальчишеского бока.
– Вот. Видишь теперь, дарлинг? Об этом я и говорил. Просто-таки редкостной уникальности психопат!
– Прямо-таки весь в тебя, садистский извращенец, – буркнул ответом Уэльс, все равно намеренно отпихивая гадского лиса и думая, что Карпа ему жалко, в то время как сраного Кота из ванны да из кадки он бы и сам с удовольствием… чем-нибудь попрожигал, чтобы соорудить сраную рыбину на вертеле да милосердно скормить первой попавшейся четвероногой бродяжке.
– А вот и неправда! Я, между прочим, реагирую сразу, как только, и обычно даже прежде, чем что-либо случается – а это значит, что у меня, в отличие от него, еще и хорошая интуиция, mon cher, – забахвалился кудлатый придурок. После чего, смутно припомнив, чем они изначально собирались тут заниматься, нехотя отлип от мальчишки, прополз на четвереньках к коробкам – теперь, когда неприятеля в лице плоской припухшей морды больше не якшалось поблизости, он вновь был спокоен, вкушая нераздельную прайдовскую власть – и, усевшись рядом с теми да поскидывав отовсюду цветастые крышки, с чуточку удивленным лицом запустил в глубины руки, принимаясь чем-то греметь да что-то усердно перерывать. – Признаться, хрен его разберет, что во всех этих ящиках может заваляться… Где-то тут, если верить моей памяти, должны отыскаться исконные английские фанты… Как тебе игры на разде… в смысле, игры на желание, котенок? Нет? Тогда, может, увлекательнейший квест про похождения маленького белого львеночка, капельку похожего на тебя своей прелестной челкой? Шашки и нарды – это немного скучно и пригодно только тогда, когда приходится коротать вечера в тленной тоске да крайне дерьмовой компании, никак более не способной тебя развлечь. Ну или способной, да только отнюдь не по обоюдному желанию… Игры – это удивительнейшее изобретение человечества, душа моя! И зазорно прекращать смотреть на них лишь потому, что ты как будто бы вырос… Впрочем, я хотел показать тебе нечто совершенно особенное, котик. Не помню, куда же я их подевал, но, вероятнее всего, они должны быть где-то… Ага!
Грохоча коробками, руша и кроша в тех все, что порушить да покрошить было можно, Рейнхарт, приподняв в воздух ворох из разметавшихся на полу страннейших карт, изъял на свет вроде бы самую простенькую, аккуратно вырезанную из дерева шахматную коробку.
Подтащил никем не занятую песцовую шкуру, сбросил с той съестные крошки и, раскрыв свой деревянный сундучок с сокровищами, принялся тот трясти, позволяя чуточку заинтересовавшемуся Уэльсу смотреть, как в серый мех из резного жерла выныривают причудливейшие фигурки: размером с его указательный палец, тщательно прорезанные, прорисованные и проточенные, маленькие сгорбленные человечки глядели по сторонам зрячими, серьезными, мрачными и обездоленными глазами, не понимая, за что неизведанный мастер заточил их души в бесполезные костяшки, когда у них за плечами всё войны да войны, всё топот коней да звон лезвий и пение тугой тюленьей струны.
Среди фигурок отыскались обычные пешки – крестьянские батраки с палками-мотыгами да пращами и простецкими колпаками, надвинутыми на грубое морщинистое лицо. Нашлись кони – тех как будто было даже больше, чем нужно, хоть Юа и не слишком разбирался во всех этих игровых правилах. Еще эти кони напоминали детских качающихся лошадок, и гномоподобные вооруженные великаны в латах на их крохотных спинках смотрелись настолько дисгармонично, что юноша, лошадей тайной да секретом любящий, испытал бо́льшую симпатию к ферзю да королю – последний походил на восточного мудреца с длинным-длинным воздушным мечом в руках да узкими прикрытыми глазами-щелочками, а ферзь и вовсе являлся потайным волшебником, более всего имеющим тесное сходство с…
– На Гендальфа похож, – пробормотал вполголоса он, кивком указывая на волшебника и тут же неистово смущаясь того, что только что умудрился ляпнуть.
Микель, который увлеченно раскладывал на полу коробку, обращая ту клетчатой черно-рыжей доской, позволяя мальчику самостоятельно ознакомиться с настоящими участниками всех игр, как будто даже не удивился, а лишь добродушно хмыкнул да кивнул.
– Знаю, – сказал. – Я, если что, их так и зову – Гендальф Белый да Саруман Черный, хоть, как ты можешь увидеть, они тут все какие-то… желто-бурые скорее, а не белые и не черные. Если тебе интересно, то имена тут присутствуют у всех! – заверил вот тоже, впрочем, прекрасно заранее осознавая, что в такие подробности Юа, к сожалению, подаваться не захочет.
В чем ни разу не ошибся.
– Они… странные немного, – помешкав да ощупав по очереди каждую фигурку, проговорил наконец Уэльс. – Не похожи ни на одни из тех, что я видел. У нас в первой школе, которая еще в Ливерпуле, открылся шахматный клуб, но фигурки там были самые обыкновенные, которые и везде… Из чего сделаны эти?
Рейнхарт, настолько удивившийся внезапному желанию своего цветка заговорить с ним и добровольно доверить еще один запылившийся ключик, что снова прекратил и двигаться, и дышать, так и повиснув над игровой доской с занесенной в пустоте рукой, поспешно сглотнул застрявшие в горле перетасовавшиеся слова и подхватил за юношей, пока тот, испугавшись собственной храбрости или повисшей тишины, вновь не решил нырнуть за прочную звуконепроницаемую сетку своих секретов:
– Из кости, радость моего сердца. И я счастлив, что в моем доме есть хоть что-нибудь, что тебя заинтересовало, – как будто забывая о том, что собирался делать, Рейнхарт поползал на коленках с места на место, поглядел задумчиво на мальчика и снова на доску… Лишь только после длительных, непонятных Уэльсу сомнений все-таки потянулся за фигурками и принялся осторожно каждую в порядке очереди устраивать то на белой, то на черной клетке, попутно продолжая говорить: – Как ты заметил, это не совсем обычные шахматы. Вернее, вообще ни разу не обычные, душа моя. Знавал я одну летопись – не летопись, легенду – не легенду… В любом случае называлась она «Сагой о епископе Пале», датируемой, кажется, где-то тринадцатым – или около того – веком нашего с тобой времени. В книге той с несколько интересных раз упоминается одна небезызвестная мастерица, прозванная Маргаритой Искусной. Если мы с тобой когда-нибудь заглянем в здешний национальный музей, то ты поймешь, золотце, что Исландию несправедливо обзывают художественно отсталой и вообще недоразвитой в этом плане страной, говоря, что единственная достойная вещь, которую высекли из самого обыкновенного дерева, это резная дверь из ничем не примечательной церквушки в Вальтьоуфсстадуре. Дверь эта забрала на себя всю славу и стала как бы единственным достоверным экспонатом здешнего средневекового декоративно-прикладного искусства, но… Отчего-то, знаешь ли, все разом позабывали нашу тетушку-Маргариту, – прервавшись ненадолго от сплетающейся истории, Микель с теплым медовым удовлетворением посмотрел на явно заслушавшегося мальчишку. Улыбнулся, подгреб пальцами с тарелки пару рыбных сочных кусочков, быстро те прожевал, запил имбирным кофе и, не желая заставлять вспыльчивое создание – неторопливо покусывающее кусок аккуратно поделенного на дольки апельсина – ждать, принялся рассказывать дальше: – Так вот. А Маргарита эта тем временем прославилась вырезанием из моржовой кости навершия для епископского посоха, принадлежащего тому самому Палу Йонссону, который никогда не жалел деньжат за красивую вещицу. И, строго между нами, навершие это мы можем лицезреть в одном из мировых музеев, пусть я и не могу ответить тебе, в котором именно – таким вот не афишируемым анналам истории, к сожалению, свойственно практически отовсюду исчезать. Также эта женщина – получившая вторую часть своего имени не просто ради громкого словца – была прославлена участием в строительстве запрестольной перегородки для собора в Скаульхольте, что располагался в центре самой первой местной епархии. Ну и, как ты мог догадаться, вот этими вот замечательными шахматами…
– Прямо этими? – капельку изумленно, капельку с неискоренимым, но оправданным, наверное, сомнением переспросил Юа, как только, поразмыслив, постиг, наконец, то, что мужчина пытался до него донести. – То есть совсем… этими…?
– Если ты пытаешься спросить, что не жалкой ли копией я владею, бахвалясь в пустоту, то нет, мальчик. На этот раз нет.
– Но как ты…? – у него это просто не укладывалось в голове.
Нет, в искусствах и его производных Юа был не то чтобы силен, да и вообще плевать на это все хотел, однако, понимая примерно, что нечто из тринадцатого века, существующее в единственном экземпляре, должно находиться либо в музее, либо в руках у нынешнего власть имущего, терялся, все меньше и меньше понимая, что и почему скрывалось за сумеречным шлейфом ускользающего от разгадки лисьего человека.
– Так уж получилось, мальчик мой, – с легкой улыбкой отозвался мужчина. Расставил свои фигурки – правда, не друг напротив друга, а сбив в одну общую перемешанную кучку, где темные якшались со светлыми, а светлые снисходительно пожимали руки их Темнейшествам. – Не подумай, будто я отгрохал все имеющиеся у меня сбережения ради приобретения этой вот – не самой на свете полезной – вещицы. Или, скажем, что я половину жизни гонялся за правом заиметь то, чего иметь как будто бы не должен. И по наследству мне тоже ничего не переходило, нет. У меня вообще туго с ним, с потенциальным наследством – мои предки, даже если они где-то когдато бывали, оказались нищее церковных крыс и оставили меня прозябать в прелестном уличном христараднике… Весь секрет этих побрякушек, понимаешь ли, в том, что люди попросту идиоты. Секрет кроется всегда только в этом, мой Юа.
– И что между всем, что ты наболтал, общего? – чуть недовольно, потому что все еще ничего не понимал, спросил мальчишка, наблюдая, как мужчина, явно не собирающийся уже ни во что сегодня играть, расселся на заднице, запустил в коробку руку и, отвечая ему со всем внутривенным пылом, принялся попутно что-то из той выковыривать.
– А всё, душа моя! Абсолютно всё. Ты хочешь знать, как так вышло, что эта игрушка очутилась у меня, когда я не представляю из себя ничего знатного или повсеместно признанного? Мой тебе ответ – очень легко. Настолько легко, что впору даже рассмеяться. Они – светлейшие умы нашей планеты, – как выяснилось, не уверены, что это именно Маргарита вырезала эти фигурки, а потому отказались наделять их ценностью. Они даже не уверены, что эта Маргарита вообще существовала, и плевать, что пишут летописи того самого епископа, в котором никто почему-то не сомневается – разве что в том, что у него имелась небольшая безобидная шизофрения на придумывание воображаемых Маргарит. И плевать, что в чертовом соборе осталась вырезанная ее рукой стенка, разрисованная, помеченная знаменательной датой и заподлинно подписанная. Понимаешь, милый? Великие ученые мира сего, безмозглые зажратые бездари, подчиненные массовому Средству Манипулирования Идиотами – СМИ, на мой взгляд, так транслируется куда как вернее, – порешили де, что Исландия просто обязана была являться в те времена крайне скудной на выдумки, потому что… Потому что тут обживались викинги, потому что – всякий, конечно же, знает – викинги поразительно тупы, и потому что тут почти что не растут деревья. Значит, никто ничего не вырезал, и плевать, что это вообще морж, а на дерево. И даже плевать, что за деревом всегда можно сплавать на соседствующий материк. С другой стороны, недавно эти идиоты откопали здесь остатки ладно сохранившейся ладьи, вырезанной из кости вымершей крупной рыбины размером со слона. Понимаешь, да? Все сходится, все стыкуется, но доказательств – чтобы чернилами по жопе покойника: мол, это сделала я, я, сраная тетушка Маргарита! – нет, и вещь, какой бы хорошей она ни была, сразу же аннулируется. В итоге эти шахматы – которые пусть бы и не сделанные именно Маргаритой, но все равно дошедшие до нас из далекого прошлого – сбросили на дешевенький задрипанный аукцион для быдло-алкоголиков, и я, случайно увидев вывеску, унес их оттуда, забросил в коробку да… Дожидался, наверное, когда уже смогу с кем-нибудь в них сыграть. Хоть и теперь, рассказав тебе все это, играть мне больше не хочется, душа моя. Уж не серчай.
– Почему это? – на всякий случай взъершившись, уточнил Уэльс, неуютно сжимающий между колен ладони.
– Почему? Да черт его знает… – меланхолично выдохнул Рейнхарт. – Потому что посмотрел на них впервые за столько времени, наверное… И подумал, что нет, ребята. Вы же не хотите сражаться, у вас это по лицам видно. Какой идиот сказал, что вечно надо тыкать друг другу в жопу палицей? Давай лучше поставим их с тобой где-нибудь тут, в гостиной, и пусть себе стоят, заключив нерушимое посмертное перемирие, а? Я вот уверен, что Гендальф да Саруман давно ищут способ утрясти свои стариковские несогласки… Ты только посмотри, как они один на другого смотрят! Какая, выдержанная веками – прямо как отличнейшее винцо! – страсть, какой бородатый дедулин пыл!
Этот придурок улыбался, смеялся, отшучивался, а Уэльсу почему-то казалось, что говорит он серьезно. Говорит он настолько серьезно, как будто бы пряча истинную истину за тем фарсом, что называли его губы, что Юа не сумел ни воспротивиться, ни прикрикнуть, ни огрызнуться, ни что он там еще обычно делал, находясь с этим человеком рядом и не умея вот так хитро, но легко выносить на божий свет свою собственную предательскую правду.
– Странный ты, Рейнхарт, – сказал лишь – спокойно да мирно, а потом, желая перевести разговор в иное русло и еще чего-нибудь интересного послушать вместо привычной бестолковой сказки на ночь, спросил: – А это что за ерунда?
Микель, польщенный тем, сколько ему сегодня доставалось вопросов да неприкрытого одухотворенного внимания, сколь пьянящим покорством мальчик-Уэльс одаривал его в недавнем клубе, так и не став менять ласкающего по сердцу тепла на незаметно отпавшие ежовые колючки, поспешил проследить взглядом за мальчишеским кивком…
Правда, не нашедшись с выжидаемым ответом, нахмурился. Задумчиво почесал затылок.
После чего, помешкав, виновато, но честно признался:
– А я, сладкий мой котеночек, и сам не знаю.
Коэффициент умиротворения в крови был настолько подушечно-высоким, что у Уэльса даже не отыскалось желания ругаться: банальная лень, перекочевавшая к нему от лисьего Светлейшества, скрутила по рукам и ногам, навалилась на живот, помассировала тот и заставила сонливо отмахнуться – ну и пусть его, глупого этого лиса, пусть нарывается со своими похабными словечками, пока может. Потом-то он еще придет себя, потом-то еще выскажет все, что думает – и чего не думает тоже…
– Не знаешь? – цепляясь всеми конечностями за мягкую уютную лень, покладисто уточнил юноша. – Ты-то?
– Я-то, – фыркнул Рейнхарт. Подхватил двумя пальцами одну из разбросанных по полу карточек. Повертел ту, прищурился, принюхался даже и, досадливо крякнув оттого, что так ничего и не придумалось, протянул бумажку мальчишке. – На вот, сам оцени, если не веришь. По правилам, конечно, это зовется картой Таро, но… Не верь им. Идиотским этим правилам. Потому что никакое это не Таро, мой хороший.
Уэльс, озадаченный, карту принял, уложил на ладонь, внимательно пригляделся. Увидел какую-то… традиционную многополую содомию, где большой маскулинный Зевс в золотом молниеносном венце оприходовал по очереди трезубцем то белую отелившуюся корову, то длинноволосую грудастую девку, то маленького тощего мальчика, радостно подставившего под тупой наконечник зад.
Стремительно покраснел.
Поспешно вернул чертову карточку обратно, делая вид, что ничего не видел, и только попробуй заикнуться, проклятый лисий извращуга, будто это не так!
– Теперь ты понял меня, да? А я вот о том и говорю… Настоящее Таро – это ведьмы там всякие, магия, древнее кельтское колдовство, Самайн да Мабон. А это, простите, что за вакханалия? Их таких много, к сожалению: на одних Брейгель с целыми толпами маленьких агонизирующих людишек. На других – Рубенс, у которого целлюлит распространятся даже на мужиков. А есть еще Рембрандт – знаешь этих прелестных чумазых бомжиков при тусклом-тусклом свете керосиновых фонариков? Сидят, шушукаются, вещают мировое злодеяние… Есть еще очаровательные культуристы после овечьей сушки – это по вкусу дядюшке Микеланджело. Или вот эдемское безумство толстопопых овец да страшненьких амуров. И не будем забывать про Караваджо – уйма волооких кучерявых юношей, которых все отчего-то почитают красивыми – хотя по мне, так страх господень, – и одна-единственная непопулярная женщина в личной коллекции. Да и та, мать его, Горгона Медузьевна, понимаешь ли… Короче, классика, чтоб ее! Наши прекрасные современники, по определению не способные создать ничего нового, но постоянно переиначивающие старое – причем весьма и весьма бездарно, – решили наложить на картишки Таро, которым вообще положено существовать в одном экземпляре на колоду, репринты чертовых картин, извращаясь так, как никогда не извращался даже я. Так что я просто не в силах ответить на твой вопрос, мой любознательный цветок… Хотя бы по той причине, что ответа на него в нынешнем сумасшедшем мире нет.
Юа, и хотящий что-нибудь сказать, но абсолютно не находящий нужных слов, смуро да молчаливо поежился.
Еще разок с неприязненным испугом покосился на незадачливую карточную репродукцию, предназначенную вроде бы для гадания, но страшно представить, что и кому способную нагадать. Закусил горечь послевкусия оставшимся куском апельсина, запил кисловатым чаем, поглядел на Рейнхарта, ведущего себя на удивление ладно и даже не пытающегося его по возвращении домой лапать…
Как вдруг, пересекшись взглядами, резко уяснил, что сильно поторопился с выводами: тот, отбросив и карты, и шахматы, и свой недопитый кофе, теперь внимательно смотрел только на него, словно не замечая больше ничего на свете, даже ответного внимания самого юноши.
Мимолетно глянул за окно, где за желтым светом тонкореброго фальшивого месяца каталась по небу настоящая луна – мучная и сдобренная разбившимися яйцами пухлой рябой переполки. Снова посмотрел на Уэльса, неторопливо прищуривая что-то явно затевающие глаза…
Потом вдруг потянулся, резко, цепко и болезненно ухватился за подростковую руку, стиснул взбрыкнувшие лапки-запястья…
И прежде чем Юа успел вымолвить хоть слово вящего назревающего протеста, прежде чем успел оттолкнуть да обматерить, с какой-то со всех сторон блудливой улыбкой предложил – не предложил, а, в принципе, в ласковой форме повелел:
– И только тут я, глупец, понял, какая сегодня все-таки дивная ночь, чтобы безвылазно проводить ее взаперти, юноша… Как ты смотришь на то, чтобы позволить себе немножечко прогуляться перед сладким утренним сном?
Никак.
Никак Юа не смотрел.
И хренова школа, начавшая подозревать в чем-то вопиюще нехорошем зачастившими внезапно прогулами, снова, печально махая растопыренной тюленьей ластой, грустным красным солнцем откатывалась за спящую синюю гору…
Потому что кто…
Ну кто, в самом деле, по-настоящему его спрашивал?
========== Часть 23. На старом кладбище ==========
«Стой! Куда взобрался, поэт?
– Прости мне! Высокий
Холм Капитолия стал новым Олимпом твоим.
Здесь, Юпитер, меня потерпи; а после Меркурий,
Цестиев склеп миновав, гостя проводит в Аид».
Иоганн Вольфганг Гёте. Из «Римских элегий», 1788
Подмерзшая крушина с черно-ядовитыми ягодами, покрытыми легкой бахромцой перемешавшихся дождей да инеев, переплелась с карликовой сосной, ольхой, елью и березкой с черным стволиком да вздыбленными гнездовыми ветками странствующего лесовика. Дым, поднимающийся в продрогший воздух от мрачных монотонных плит да крохотных купелей, светился розоватым, сливался с синим, становился аспидно-вороньим и, проедая октябрь в его сердцевине, длинной змеиной бородкой полз по земле, окутывая ноги двух блуждающих прохожих, явившихся в тот неподобающий час, когда призраки еще выходили из своих склепов, дабы попотчевать друг друга новыми байками, в обитель кромешной обреченной пустоты.
– Эй, тупоголовый же ты ублюдок… – зычно позвал Уэльс, всеми силами стараясь сдержать бурлящее по кулакам – и порядком доставшее его в последнее время самого – раздражение.
– Да, моя радость? – ответ был как всегда кристально чист и радостен, будто этот вот болтун-куролес вообще ни разу не понимал, куда его, обещая самую обыкновенную недолгую прогулку, затащил.
– Какого черта мы здесь? – в лоб спросил мальчишка, глядя разозленными глазами на жуткую сизоватую таблицу, намертво вбитую в закалиточную дверцу из переложенных друг на друга железных шестов. Дверца, лишенная замка и привязи, постукивала на ветру, скрипела, визжала, открывалась от малейшего касания и вообще выросла в сплошной монолитной бетонной стене, достающей Уэльсу где-то до середины груди, очень…
Своевременно и внезапно, не позволяя еще толком понять, что скрывалось в самом затененном, но вместе с тем и самом центральном участке города.
На таблице значилось «Holavallagardur», пахло и рыдало сырой землей да ненавистным Юа запахом перегнившей прелой листвы, от которой остались лишь слизь да бескостные болотные останки…