355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 37)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 98 страниц)

– Что? – как ни в чем не бывало отозвался между тем Уэльс, супя и супя темные соболиные бровки. – Что ты на меня так уставился?

– Я бы… – на сей раз Рейнхарт поперхнулся уже по-настоящему. От проклятых воспалившихся нервов, зашевелившихся под прожженными табачными драконами лёгкими. – Я бы хотел услышать от тебя хоть что-нибудь, душа моя… Ты ведь понял, что я тебе сказал?

Юнец выглядел раздраженным и – отчасти – оскорбленным.

– Не дурак же! – рыкнул. – Хватит думать, будто я такой же тупица, как и ты, тупица. Понял я всё.

– Тогда почему ты…

– Потому что ждал, когда ты заговоришь дальше, Тупейшество. Обычно же ты треплешься столько, что засыпаешь раньше, чем затыкаешься… Сам, что ли, не знаешь? Ну и с какого черта мне тогда пытаться влезать, если ты так толком и не ответил?

Микелю все еще казалось, что он немножечко спятил – ну разве могло это безумное своевольное существо, устраивающее целый спектакль от невинного прикосновения губ к щеке, столь трезво и взвешенно реагировать на те вещи, которых стыдились и стеснялись даже матерые брутальные бугаи с подбитой ногами прохожих закомплексованной самооценкой?

– Но в таком случае получается, что ты в курсе, что ты… и ты принимаешь, что ты…

– Не альфа. Вероятно, – пожал плечами добивающий последней сумасбродной пулей Уэльс.

– Не… «альфа»? – глупеющим непутевым болванчиком повторил кружащийся головой мужчина, путающийся и шагами, и мыслями, и закипающими в узлах вен ощущениями. – Юноша, о чем, черт подери, ты говоришь? Единственные альфы, которые мне приходят на ум – кроме космических звезд, разумеется, – это… те, кого ты, скорее всего, не можешь знать в силу некоторых… обстоятельств. Но тогда…

Юа, продолжения так и не дождавшийся, покосился на него одним глазом из-под черной-черной в ночных объятиях челки. Недовольно что-то скомканное и вспыльчивое пробормотал – то ли из-за того, что разговор ему не нравился, то ли из-за того, что Рейнхарт столь непозволительно долго тупил, то ли из-за чего-то третьего еще – с ним этого никогда не угадаешь, покуда не скажет сам. Да и то – правдиво ли скажет-то?

– Я читал, – с оттенком наносной угрюмости пояснил в конце концов мальчишка, отводя напряженный взгляд и принимаясь нацеленно рассматривать хреновы расплывающиеся тюльпаны. – Про этот сраный… омегаверс.

– Омегаверс, говоришь…? – потрясенно переспросил Микель, лучше лучшего уясняя, что и альфы, значит, изначально имелись в виду те самые, которых он, благо, знавал.

– Да можешь ты не перебивать меня через каждое слово, твою мать?! – вспыхнул, запальчиво топнув подошвой по мостовой, мальчишка, оскаливая злобный волчий ощер. – Какого хера ты теперь все за мной удумал повторять?! Заткнись или пизди тогда сам с собой! Вот же… кретинище гребаное…

– Прости-прости, котенок, – поспешно откликнулся Рейнхарт, как будто бы добродушно, как будто бы прикидываясь безнадежным идиотом, приподнимая оголенные ладони и даже выпуская из цепкой хватки пригретую цветочную руку – чтобы пойманный да обманутый детеныш почувствовал себя свободнее, наверное. Внезапно поднятая интригующая тема представлялась со всех сторон важной, со всех сторон любопытной и заставляющей вновь и вновь плыть глазами да роющим когтями сердцем, и он бы сейчас пошел почти на что угодно, лишь бы только его мальчик продолжил незаметным для самого себя колдовством приоткрываться навстречу. – Прошу тебя, рассказывай мне дальше. Я не помешаю больше ни звуком. Обещаю.

Юа насупился, покрысился, пожевал привлекающую ежевичную губу…

Но, побалансировав между тишиной и не-тишиной, кое-как заговорил снова – тихо-тихо и как-то… уже не так спокойно-уверенно:

– Я часто сидел в библиотеках, когда некуда было идти и не хотелось возвращаться в тот… дом, а в библиотеках книги заменил сраный интернет. В общем… я иногда читал. В интернете. Про этих гребаных альф да омег – если что, вини во всем ебаного мавра, это он надоумил и это он, сука такая, заявил однажды, что я де ему какая-то там… «омежка». Наверное, мне стало любопытно – нужно же было знать, что там ему вечно мерещится, этому полудурку… – вот я и полез узнавать. Узнал. Выбесился. Потом… Потом понял, что мавр, наверное, прав – хреновым альфой я быть, спасибо, не хочу. Они тупые как пробки и думают только своим вечно поднятым по ветру хуем. Прямо как ты, скотина. Ты у нас, получается, самый натуральный альфа, лисья твоя рожа.

Микель, ошарашенный и ошалевший настолько, что даже забыл думать и про даденный самому себе обет непреложного маха-мауна, и про вспоровшего слуховые клапаны поганого бледнокожего мавра, копающего, оказывается, настолько недозволительно глубоко, не сдержался, весело и обнадеженно – ты бы знал, сколько отворил для меня дверей, мальчик – хмыкнул:

– О да, душа моя. Мы, нехорошие альфы, думаем только хуем. В то время как вы, милые течные омежки, думаете своей прелестной аппетитной жопкой. Разве мы не идеальное дополнение друг для друга? Признайся, дарлинг, тебе ведь хочется, хоть когда-нибудь хотелось, пока ты зачитывался пошлой фантазией своих бесстыдных неполовозрелых сверстничков, испытать то, о чем они пишут, на себе, м? Отыскать своего альфу, прогнуться перед ним в спинке, раздвинуть ножки и заполучить вдалбливающийся по самые яйца член, который будет трахать тебя столь долго, что ты станешь плакать в подушку и похотливо потряхивать ненасытной задницей?

Вот сейчас он безбожно нарывался.

Сейчас он нарывался на такую истерику, на такой габаритный скандал, за которым мальчишка-с-коготками вот-вот должен был отодрать ему голову с плеч да сыграть той в излюбленный исландцами полуночный летний гольф под самым ранним на свете рассветом, что загорался уже в половину первого странного ночного утра. Сейчас он нарывался, и Юа, пока что наглухо онемевший от подобной неслыханной наглости, пока что просто таращащий глазищи и хватающий ртом застревающий промозглый воздух, уже пунцовел, уже полыхал скорой грозой, уже рычал и свирепо разжевывал зубами податливый кислород, обозначая фронтовую линию грядущей войны причудливыми маленькими признаками невыносимой кошатости.

А ругаться в свою очередь…

Исступленно не хотелось.

Хотелось продолжать говорить, хотелось узнавать, впитывать и слушать дальше-больше-глубже. Хотелось чуть-чуть поддразнивать, игриво поддевать, и Рейнхарт – последний на планете выросший болван, не способный обуздать колющегося жалом языка – просящим перемирия жестом приподнял руки…

Вернее, правую поднял, а левой – от греха подальше – обхватил юного цветущего омежку – чтоб его все… – обратно за запястье, привлекая того на всякий случай ближе к себе: пусть хоть обцарапается да загрызет до косточек, зато никуда не денется и не сбежит.

– Ну, ну, душа моего хвоста да мохнатых ушей… – мне, надо сказать, предпочтительнее представлять нас с тобой в образе этаких всклокоченных поющих волчков, нежели орущих мартовских кошаков, ты не возражаешь? – не нервничай ты так! Я всего лишь шутил. Шутил, понимаешь, солнце? Но ты все-таки только попробуй представить: одинокий вожак без стаи и вскормленный им пригретый щенок путешествуют по умирающим городам, выхватывая себе куски подтухшего человечьего мяса прямиком из подвижных пока конечностей да глоток… Вот это, черт возьми, романтика! А не посиделки в полночном ресторане раз в три года, после которых в обязательном порядке намечается фальшивая приторность так называемого «занятия любовью», хотя как той можно заниматься – до сих пор ума не приложу. Люди все-таки удивительно скудны в своих проявлениях, мой свет, и иногда мне становится стыдно от одной лишь необходимости делить с теми воздух…

– …замолчи ты…

– Что, моя радость…?

– Да заткнись же ты, говорю! Замолкни. И не произноси больше ни слова.

Мальчик, горя лицом так, как не горел еще ни разу на памяти Рейнхарта, вскинул на него полностью обезумевшие, полностью повлажневшие и залившиеся киселем беловесной пелены глаза, за которыми Микель моментально угадал не только всесжигающий стыд, не только забитую и почти уже растаявшую злобу, не только полнейшую сокрушающую панику, но еще и…

Желание.

Юное неопытное желание, что, не зная куда деться и как себя проявить в огромном мире чересчур умелых марионеток, терзало мальчишку раскаленными щипцами, заставляя того лишний раз яриться, впустую распускать руки и бранным криком срывать голос, в то время как грудь его вздымалась чаще, губы лихорадочно хватались за воздух, а по нижней половинке припухшей плоти, не осознавая, что делает и как приглащающе выглядит, скользил кончик сбитого с толку языка.

– Не сердись, котенок, – тихо и как-то… чересчур хрипло да интимно прошептал Микель, чье сердце, ударившись о реберный корсет, тоже участило бег, а в глазах пошло кругом, тут же находя отклик и в паху, где невыносимо-томительно напряглось, поднялось, уперлось в штаны и шибануло по нервам раздражающей болью, которую сейчас не было возможности удовлетворить попросту никак и ничем, если только в срочном порядке и за ближайшим углом не устроить этот… Настоящий хренов омегаверс. – Я же объяснил, что всего лишь шучу с тобой, дабы…

– Да ни черта подобного! Ни черта ты не шутишь! Я же вижу, что ты… – голос его внезапно упал до такой изломанной сипоты, что Юа, запоздало почуявший запашок схватившего за горло неладного, резко заткнулся. Прикусил, оставив на тех алые следы, губы. С удивлением поглядел на мужчину, с удивлением посмотрел куда-то вниз, скользнув взглядом по скрытому одеждой животу, и на собственную свободную ладонь.

Удивленно и как-то так… совсем как взаправдашний хрупкий котенок… переступил с ноги на ногу, поерзал на месте, поморщился, будто бы тоже испытывая понятный Рейнхарту, но только не ему самому дискомфорт…

И вдруг, окончательно изменившись в лице, окончательно растерявшись да распылившись по уличным световым сполохам, явил собой такой испуг, такую шелковую непосредственную нежность…

…что Рейнхарт, прошитый от разбитой макушки и до носков переполненных красной ватой ног, невольно разжал пальцы, задохнувшись бесконечно-долгим режущим вдохом.

Разжал.

Их.

Чертовы.

Пальцы.

Быть может, маленький волчоныш-котеныш-детеныш того и не ждал.

Быть может, даже не искал подходящего способа для надлежащего полуночного бегства…

Но как только ощутил слетевший с шеи ошейник, как только уловил чуткими ноздрями запахи ударившей осенней свободы, донесшейся вместе с сырым прибрежным ветром, так тут же, утонув в обуявшей шалью морозной гриве, не оставив Рейнхарту времени прийти в себя и остановить мелкого дурня от очередного сумасбродства – куда, ну куда же ты собрался в одиночку по опасным ночным улицам, сумасшедший зверь с цветочным ароматом…? – ринулся петляющими переулками прочь, тихо-тихо завывая от стыда и бесконтрольной юношеской ретивости раненной навылет собакой, в бессилии расшвыривающей в стороны мусорные бачки да оставленные неприюченно ночевничать наземные вывески.

⊹⊹⊹

В чертовом Кики, раскрашенном в цвета вызывающей семицветной радуги и бережно охраняемом розовым колченогим фламинго с придурковатой приветственной листовкой в клюве, оказалось мерзко не только снаружи, но еще и внутри.

Внутри – особенно, и обещанный фокус с Колапортом лживо не повторился, отчего Юа, выловленный запыхавшимся Рейнхартом за одним из одинаковых поворотов и насильно притащенный к дверям поганого клуба, вконец потерял и лицо, и последнее неутешительное настроение.

Правило 18+ действовало везде и всюду, и мальчик искренне понадеялся на то, что у хренового извращенного лиса все рухнет сквозь пальцы да по-честному провалится, но, конечно же, удача слишком трепетно берегла своего любимца, раз за разом поворачиваясь к выброшенному за борта Уэльсу слоистой жопой: лишь с немного потолковав с охранником, что-то заискивающее повтирав тому на ухо да побросав на звереющего Юа печальные виноватые взгляды, Микель добился некоего непостижимого чуда – громила в черном фраке, приветливо подмигнув, пропустил пришибленного юношу внутрь, пожелав тому приятного и безмятежного отдыха.

Юа брыкался, Юа чертыхался и устраивал немой бойкот, напрочь отказавшись снимать с себя верхнюю одежду – какое нахуй снимать, если проклятый член, непонятно зачем реагируя на больные рассуждения Рейнхарта о блядских альфах да омегах, как встал на улице, так и продолжал обтираться о ширинку, выдавая его с недопустимым поличным?!

Юа был искренне уверен, что если только помешанный на идее потрахаться лисий ублюдок заметит это чертово непотребство – то, как бы он ни старался, как бы ни изворачивался, выпутаться из его скользких грязных лап уже не сможет. И не то чтобы даже особенно хотелось отворачиваться да куда-то там выпутываться, и не то чтобы его не ломало, и не то чтобы голова не плыла кругом от одной мысли, от одной попытки представить все то упоительно-похабное, что творилось в чужих секс-стори, но…

Не мог же он, в самом деле!

Не мог, и все.

Да и страшно было.

И пожаристо-стыдно.

И как-то так, что ни разу не понятно, как после чертового полового акта, со всеми проклятущими альфами, омегами да робко выглядывающими из-за углов подсматривающими бетами – лучше уж со сраной течкой в жопе, пытаясь ее чем-нибудь да заткнуть, чем одним из этих – потом жить. Как вообще живут эти поразительные тупические люди, когда трахаются друг с другом день ото дня, нисколько того не стесняясь?

Микель же, махнув рукой, проявил удивительную покладистость: позволил мальчишке с причудами остаться в парандже, зато сам, и не думая стыдиться, разделся, повесил пальто на гардеробный крючок, раскинул в стороны руки да ноги, падая на кожаный поскрипывающий диванчик и притаскивая к себе под бок присмиревшего от вездесущего постороннего присутствия Уэльса.

Мальчик ерзал, мальчик косился на всех недобрыми кусачими глазами, со временем изобретя для себя хоть сколько-то занимающую игру: как только в дверном проеме появлялась чья-нибудь новая физиономия – особенно много тут плавало морд женского пола с распухшими да покрасневшими слезными бугорками и подтекшей чернильной тушью, – он начинал шипеть да щериться озверевшей корабельной крыской в бегах, опуская и без того минусовое настроение все новыми да новыми градусами ниже. Игра поддерживала на плаву имитацией относительной деятельности, покуда приходилось торчать на треклятом диване, терпеть рядом с собой жар и вес собственнически обнимающего Рейнхарта – не мог он здесь позволить себе отталкивать того да отползать вон, боясь, что тогда отыщется кто-нибудь другой, кто никого никуда отпихивать не станет, – до тех пор, пока Юа не заметил одного крошечного обстоятельства: мужской пах, обтянутый узкой черной тканью, с каждой секундой…

Выпирал все больше, все заметнее.

Пах этот пульсировал, и само лицо Рейнхарта – покрасневшее под густотой прилившей бродящей крови – заострялось голодом да безмозглым дурманом, пока пальцы настойчиво скользили по спине и бокам юноши, ощупывали, обрисовывали выбивающиеся подвздошные кости.

От столь откровенного выражения и столь откровенной позы, от столь откровенных касаний и той ауры ни с чем не спутываемой покровительственной снисходительной власти, что исходила от мужчины, член в штанах Юа забился требовательнее, в заднице щекотно заныло, а сердце застучалось с такой прытью, что в пору было бежать к хреновой барной стойке, хватать первую попавшуюся бутыль и с неистовым рыком разбивать ту себе о голову, попутно наглатываясь какой-нибудь спасающей да святой матери-текилы.

Сатанея, оглушенно ревнуя ко всем и каждому, выстукивая каблучными пятками нервный чарльстон и раздирая когтями диванную кожу, Уэльс с неприязнью вслушивался в играющую на фоне всеобщего галдежа «Strut», выплевываемую динамиками голосом где-то и в чем-то знакомого Адама Ламберта. С еще большей неприязнью глядел на выделывающуюся барменшу, что, потрясая скромное и скудное мальчишеское воображение белым свадебным платьем до пола, прицепленной на тиарку белой занавесочной фатой, распущенными по груди русыми всклокоченными волосами, пухлощеким, непрестанно хохочущим лицом да огромным и несуразным – искусственно-бумажным – цветочным букетом, колышущимся в районе сисек, заманивала под свое крыло кенгуровыми прыжками вверх-вниз, вопя пропитой охриплой глоткой о правах освобожденных от счастья невест.

Кажется, у дамочки явственно съезжала крыша, и Юа, помешкав, побаиваясь и стесняясь сейчас Рейнхарта, кажущегося каким-то особенно… альфовым, особенно… притягательным и особенно… весомым среди пустышек да пустоты, решил о том и спросить, чтобы хоть как-то оборвать между ними эту чертову затянувшуюся тишину:

– Она там что… двинулась, что ли, да…? И почему на ней свадебное платье, если она… ну… на работе…?

Микель не сразу, но отозвался, вопросительно приподнял ответом брови. Окинул пылающего щеками мальчишку задумчивым долгим взглядом, способным, кажется, играючи снять кожу да с любопытством посмотреть, какие же секреты кроются под ней. Притиснул того еще ближе, заставляя капельку помереть и сбойнуть, а сам, прицокнув языком, нехотя обвел глазами приторно-розовые стены, украшенные цветочными гирляндами арки да дверные проемы, развешанные по периметру плакаты то с громкими надписями, то с пиратскими гербами в духе готик-лоли, и, как будто вконец одурев от бьющей по мозгам похотливой ломки, чуть недоуменно, а оттого, сволочь, вязко-сердито, уточнил:

– Кто, котенок?

– Барменша, – тихо буркнул Уэльс, даже довольный тем, что Рейнхарт этой бабенки, которая время от времени осмеливалась задумчиво поглядывать в их угол, как будто не замечал.

Ну, до самого этого момента то есть.

Теперь-то мужчина, сводя над переносицей брови да щуря решившие отказать глаза, чересчур долго разглядывал вскинувшую в приветственном жесте руку девку, не отвечая той, слава богу, ровно ничем.

Продолжая играть в напрягающие гляделки, крепче притиснул к себе беззвучно пискнувшего мальчишку, забравшись пальцами под неуместную верхнюю одежку да рубашку на левом боку, и Юа, в любое другое время от подобной вольности бы обязательно завопивший, ощутил укол острого удовлетворения, под действием которого, как нетрезво решил, позволил бы Рейнхарту беспрепятственно раздеть себя на глазах у всей этой херовой перетирающейся толпы.

– М-м-м… барменша, значит? – чуть растерянно отозвался в итоге тот, все никак не догоняющий хвоста ускользающей реальности. Он выглядел пьяным, он пах пьяным, но Уэльс был точно уверен, что пока ничего – градусного или нет – лисий португалец выпить не успел. – Не знаю, дарлинг. Я вижу только ряды заманчивых коктейлей, пивной автомат да полуживой труп с гигантской страшной впадиной вместо лица. Этот труп отчего-то прыгает, будто верит, что попал на берега необитаемого острова и видит в нас далекий безымянный корабль, и да, если ты об этом, то он белый. Вернее, в белом, как и подобает каждому приличному покойнику. Но что с ним случилось и от чего он умер или так оделся – я, право, понятия не имею, мой свет.

Уэльсу лениво подумалось, что вот, опять галюциногенный господин Воображариум слетел со своих шатких несмазанных винтов. Но с пресловутой да приевшейся другой стороны…

С пресловутой другой стороны, он, черти, внеплановому этому сумасшествию обрадовался.

Ибо, как сам же Рейнхарт и говорил: нехуй, котики.

Нехуй.

Рейнхарт был его, Рейнхарт пришел с ним и принадлежал тоже исключительно ему, и Юа, полыхая той ревностью, которой никогда еще не пробовал на вкус, без зазора совести перегрыз бы артерии любому, кто осмелился бы протянуть к его собственности свою грязную лапу.

Чем же больше времени отсчитывалось от полуночи, тем больше гребаного народа заваливалось в тесную, обставленную душнейшим окрасом комнатушку: например, юноше всеми фибрами вгрызся в память потрясший в не лучшем смысле фрик, напоминающий степенью волосатости виденного где-то в учебнике по биологии юного Чарльза Дарвина – тот тогда настолько показался похожим на хренового орангутанга, что в голову невольно пришел не свойственный мальчишке вопрос: а не потому ли дяденька-теоретик да эволюционер столь жопобольно увещевал о человеческом родстве с обезьянами, что попросту судил по личному опыту да по отражению глумящегося зеркального куска?

Среди остальной безликой массы выделялась девка с надрезом под левым глазом. Надрез этот был настолько точечным, настолько глубоким и тошнотворным, что впечатлительному порой Уэльсу ежесекундно чудилось, будто вот прямо сейчас из того прольется чертова кровь, заползая прямо в удерживаемый в пальцах бокал.

Отыскался тут и бесполый человек в нататуированных на тело гематах, промелькнул кто-то, кто сначала учтиво здоровался со всеми подряд, а потом орал, забравшись на стол, что он де – огромный да оживший пупырчатый гриб, рекламирующий некий пурпурный пластырь «маленький веселый Будда».

Под потолком покачивались надутые гелием воздушные шары – в основном кивовые и апельсиновые. Мигали лампы да миниатюрные, размером с ладонь, диско-шарики из перетолченного витражного стекла.

Толпа набиралась, отвоевывала каждый свободной участок и задавливала всё прибывающими и прибывающими габаритами настолько, что Уэльсу, теснящемуся за столиком вместе с Рейнхартом, стало резко не доставать воздуха, нервы зашкалили и следом поднялась дикая отчаянная злоба на придурочного ублюдка-лиса, что, закрывшись от него внезапно переставшей читаться рожей, просто молча сидел и хрен поймешь, о чем раздумывал, уставившись в несуществующую настенную точку пугающе обессмыслившимися глазами.

Мимо продефилировала какая-то баба, за той прошествовал сгорбившийся мачо-мужик, за тем – еще одна расфуфыренная баба…

И когда Юа, сам не знающий, зачем, обернулся тем вослед, почувствовав в надушенной атмосфере нечто особенно противное, то воочию лицезрел, как те все втроем, сплетшись скользким червиво-человечьим клубком, сосались рот в рот, облизывая обслюнявленные языки и пытаясь добраться руками до чертовых распутных промежностей…

И это стало последней каплей.

– Ты, дрянь проклятая! – злобно и до иступления обиженно на то, что хренов озабоченный тип не обращал на него больше никакого внимания, шикнул мальчишка, полыхая раскрасневшимся разбешенным лицом. – Притащил меня сюда, а теперь делаешь вид, будто тебе невыносимо скучно, будто это как будто бы всё моя вина, и потому даже не смотришь в мою сторону?! Я что, по-твоему, так мечтал здесь оказаться?! Это же твоя прихоть была! Твоя!

Хотелось врезать ему по лицу, хотелось дать кулаком и захлестать бабскими пощечинами поверху, рисуя последние надламывающие трещины-штрихи, когда вся холеная морда обернется сочащимся красным фаршем с румяной вспоротой шкурой. Еще сильнее хотелось, чтобы из паршивых желтых глаз подевалось куда-нибудь такое же паршивое помутнение и чтобы этот идиот…

Чтобы этот безнадежный тупический идиот…

Уже сделал что-то…

Со своим…

Привлекающим, наверное, всеобщее внимание и продолжающим да продолжающим выпирать из штанов…

Полыхая от злости, стыда и ревности, к которым привык точно так же, как светлые архангелы из его снов – к ночевке с ломиками наперевес в подвалах да без согревающих молитв, Юа поднялся на ноги, с шумом и грохотом отпихнул с дороги стол, нарываясь на нежелательное любопытство нескольких зевающих дур. Подлетел к вешалке, на которой покоилось – затененное уже чужими вонючими куртками – пальто Микеля. Подхватил то, вернулся спесивой росомахой обратно и, швырнув удивленной козлине в рожу, скрежещуще, под самый нос, чтобы услышал один лишь лисий адресат, прошипел:

– И прикрой уже, блядь ты такая, свой чертов стояк! Меня бесит, что все они на это ходят и пялятся!

Ей-богу, если бы сучий Рейнхарт попробовал возразить или прикинуться, будто не понимает – он бы либо вцепился тому в шею, что в силу адреналина и повышенной растравленности в крови сделать мог без промедлений, либо бы впился в шею тому, кто наверняка где-нибудь здесь ошивался и подслушивал то, что чужим ушам не предназначалось.

В любом случае куда-нибудь да кому-нибудь он бы обязательно впился, что-нибудь да где-нибудь разодрав, и его, наверное, даже бы выперли волоком наружу за нарушение блаженного общественного – хотя никакого общества тут и не водилось – порядка, и у сраного, опять и опять во всем виноватого Рейнхарта не осталось бы иного выбора, кроме как прервать затянувшуюся череду гребаных издевательств и потащиться следом: чтобы на волю, на улицу, вон, а там пусть уже ноет себе сколько влезет, избалованный лисий выродок.

Если только этот самый выродок не хотел, конечно, чтобы одинокий да потерянный мальчик-Уэльс отправился бродить без него по хитрым да страшным ночным улочкам, во мгле которых – давай уж будем с тобой по-излюбленному тобой же честными, господин Микки Маус! – настолько часто ничего не случается, что впору наплодить младенцев да рассадить их под каждым вторым фонарем, расчерчивая на линялых рисовых полотнах донельзя скандальную и донельзя банальную теорию всех гребаных мирских философий:

«Раскройте вы, долбанутые люди, глаза! Никому ни безмозглые вы, ни ваши такие же безмозглые орущие дети и даром не нужны! Хватит паранойи, идите все в чертову паровую печь!»

Впоследствии же всего, что Юа, проявляя не свойственный ему взлет фантазии, успел напридумывать за одну четвертую десяти хрустально застывших секунд…

Он почти что искренне разочаровался, почти что искренне расстроился, когда злоебучий лисий сын, не воспротивившись и не напросившись на стратегическое отмщение, просто поглядел на него задумчивыми – и все такими же слепо-невменяемыми – глазами. Просто цыкнул, без спросу перенимая чертов копирайт на чужую такую же чертову привычку. Просто откинул с лица ладонью сбившиеся волосы и, покосившись с многозначительной пустотой во взгляде вниз, на собственное выпирающее достоинство, причиняющее если не боль, так адову помеху, вполне послушно накрыл свои чресла черной шерстяной материей, поднимая лицо обратно на сбитого с толку Уэльса.

– Это все, мальчик? – спросил в половину держащегося на плаву, что тонущий парусник, голоса.

Юа, слишком опешивший, слишком обескураженный, чтобы успешно выкаблучиваться или возражать, как-то так взял и…

Честно кивнул.

– В таком случае, душа моя, быть может, ты вернешься ко мне? – все тем же чокнутым голосом спросил такой же чокнутый мужчина, интимно повозив рядом с собой ладонью. Потом, видно, подумал, что столь жалкого приглашения для гордого юнца недостаточно, и, чуть прищурив охотничьи глаза, ловко потянулся рукой тому навстречу, обхватывая пальцами твердое да тощее бедро вздрогнувшего всеми внутренними перепонками Уэльса. Любовно огладил, пробежался шустрыми да опасными паучьими лапками. Стиснул подушки на кармане, чуть отодвигая узкий краешек, и, погружая внутрь фалангу среднего сраного fuck-you-finger’а, принялся неторопливо скользить тем туда-обратно, невозмутимо распыляя по мальчишескому лицу подкожную кровь тотальнейшей беспомощности. – А то мне, знаешь ли, очень одиноко сидится здесь без тебя, свет моих глаз…

Он сотворял свое похабство так…

Так, что Юа, лишь тихонько вякнув монотонную депривационную чушь, никем еще не облеченную полноценным названием в толковом разговорнике, полыхая и погибая, напрочь прекращая что-либо соображать, пока на фоне разливалось громкое, издевочное:

You got something to say

Your hands are tied

Open your mouth, open it wide

Let the freedom begin!

Get on the floor, just let it drop!

Don’t it feel good, don’t it feel hot?

Feel the fire within.

…покорно опустился на черешнево-бордовый диван, скрипнув прогнувшейся кожаной обивкой.

Рейнхарт тут же придвинулся ближе и, опоясывая жадной раскаленной рукой – в огне он ее, что ли, держал или поливал перегаром вина-виски-сидра…? – вонзил в юное тело пальцы-когти, рывком притискивая к себе настолько тесно, что дыхание, протанцевав на острие розового языка, обернулось накаченным морфием синим воздушным шаром, поднялось к потолку, разбрызгало веселую отраву на вспененные головы, опоило всех слезоточивым газом и, разорвавшись на резиновые ошметки, упало к грязным ногам, неистово растаптывающим в оскверненное мракобесие.

Рейнхарт вроде бы ничего больше не делал. Вроде бы как будто даже опять полноценно не замечал его, но цеплялся так крепко, мучил одними касаниями так яро, точно был вовсе никаким не Рейнхартом, а чертовым Томасом Торквемадой, что обывал на бренной земелюшке с добрых пять столетий назад, возносил Кресту Господню благодеянные почести да подпалял огоньком то одного, то другого хренового мавра, в опаленной своей душе не прощая тому сгубленной лапищей предка-Отелло невинной Дездемоновой шейки.

Чуть погодя, когда надрывающееся «Strut», заверченное до пространственных дыр и всеобщих скучающих стонов, сменилось тоже по-своему издевочным «For Your Entertainment», Рейнхарт, продолжая пугать стеклянными глазными стетоскопами, решил, наконец, пойти дальше.

Рука его резко спустилась на мальчишеское бедро, обхватывая всей – показавшейся вдруг такой же широкой и такой же несгибаемо железной, как и челюсть амазонского аллигатора – пятерней. Втиснулась, оставила новые синяковые росчерки-декупажи. Помешкав и пообвыкнувшись с ощущением дозволенности, принялась неистово сминать ноющее – отчасти раздражающей – болью мясо, будто снова не соображая, что мальчишка-Уэльс – не баба, и мять ни в нем, ни на нем совершенно нечего.

Ноги его были тверды, бока и грудь – туда же, если еще не тверже за обилием выпирающих скелетных принадлежностей.

Нечего было мять, хренов лисий аморальщик, и приятным Уэльсу это занятие тоже, если уж вспоминать про чертову прописную физиологию всезнающих школьных учебников, быть не могло по определению: говорят же, уверяют же, будто мужики ничего не чувствуют, когда их вот так вот тискаешь, оборачивая изнасилованными плюшевыми медведями. Это только у баб там какие-то эрогенные точки, нимфоманские бока-сиськи-филе-щекотки-соски, а мужики как будто бы…

Вне, за пределами Темы да в извечном пролете, однако…

Однако Юа с какого-то хрена небесного воеводца о паре белых крыл да золотом фригийском колпаке…

Чувствовал.

Чувствовал настолько хорошо, настолько пьяно-отчетливо и настолько раздирающе-остро, что, продаваясь, поддаваясь и отдаваясь отравленному безумству пропитанного морфием, сладким спиртом да табаком кислорода, просто-таки взял и, вонзаясь зубами в нижнюю губу, прогибаясь в окаменевшей спине и накрывая руку Рейнхарта поверху своей – скребущейся и выпрашивающей, – мучаясь таким постыдным, таким непривычным стояком…

Простонал.

Вроде бы сквозь стиснутые зубы, вроде бы так невыносимо и жалостно тихо на фоне всеобщего грохота подрывных углеродных атомов. Вроде бы столь невозможно мелочно, запечатлевая в один короткий звук единственную правду, в которой он никогда – никогда, слышали, черти? – не собирался вылезать наружу из своих верных, изменяющихся потугами Микеля да предающего арлекинового сердца, миров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю