Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 98 страниц)
Не нужно было этому чертовому человеку – отчего-то так и не решившемуся ответить на важный для него вопрос – знать, что уезжать отсюда он… банально, наверное, страшился: это здесь, в Рейкьявике, все как-то само собой запрялось, все как-то само собой получилось и до сих пор отказывалось укладываться в чернявой голове в нужном обескураживающем порядке.
Это здесь все улочки пропахли их общим – который всегда один на двоих – запахом, запомнили минуты первых свиданий и укрыли двух безумцев от прочего мира, где все наверняка обещалось разрушиться, развалиться на куски и попросту бесследно закончиться, вернувшись воспоминаниями сюда же: перелетным крылом арктического гуся на выжженный горный хребет, под циклопические ноги сорока с лишним спящих вулканов, а там, в большом мире, в огромном городе наподобие того же Ливерпуля, куда Рейнхарт и вовсе мог однажды уехать без него…
Там, скорее всего, лисий король отыщет себе новую потешную забаву, увлечется незнакомыми высотами и думать забудет о каком-то там нищем безродном мальчишке, однажды сорванном с неприступного утеса.
Мальчишке, который никогда и ни за что не покажет, как больно, паршиво и бессмысленно ему отныне оттого, что разорвавшей сердце физиономии с проржавевшим лепреконьим золотом глаз больше не будет.
Спустя еще одну тысячу шагов, когда ходячие конечности у обоих стали отказывать, требуя немедленного привала, Микель ожидаемо сорвался с грани первым и, пересекши черту принижающего нытья, которого никогда бы не позволил себе Юа, принялся домогаться мальчишку уже не благородными рыцарскими попытками отдать свое последнее пальто, чтобы самому обернуться чертовой ледышкой в злобствующей ранимости арктических почв, а банальными и не разу не украшающими:
– Юа, милый мой, славный Юа… Кроха, если я сейчас же чего-нибудь не поем – клянусь тебе, я не смогу ступить и шагу, и душа моя вознесется к небесным вратам, где мне придется взяться за убийство ангелов и ломать тем шейки до тех пор, пока господин Создатель не отправит меня обратно к тебе на Землю или в срочном порядке не доставит ко мне тебя.
– О господи… Да замолкни ты! Замолчи! Прекрати скулить! Достал, сил моих нет это терпеть! – раз за разом злобно шикал Уэльс, еще больше бесясь с того, что голос его звучал слабо, вяло, надтреснуто и вообще как-то… не несколькими градусами солидно ниже, а… почему-то, вопреки окучивающейся в горле боли, позорно выше. Звонче, чтоб его все в синюю печку. – Закрой свой поганый рот, избалованная скотина! Мы, если не понял еще, в одних условиях, и я тоже хочу жрать! Ничего с тобой не случится, если в кои-то веки немного подвигаешься, а не будешь извечно просиживать свою задницу да одолевать за день праздные полчаса гребаной медленной ходьбы! До сих пор не понимаю, как ты еще такими темпами не разжирел, жопа ленивая?!
Секунд этак двадцать Юа подобным дерзким вопросом себе выбил, зато по истечению взятого в аренду времени поплатился вынужденной необходимостью терпеть еще более чокнувшегося лиса, что, сияя надраенным медяком, склонился, уткнулся глазами в глаза и, генерируя в глотке вполне себе вибрирующе-пульсирующее мурлыканье, с охотой ответствовал, заранее предвкушая эпатажный эффект от этого своего извращенного признания:
– А это потому, что я питаю страсть тебя оседлывать, строптивая моя душа.
– Оседлы… вать…? – черт знает отчего дрогнувшими губами переспросил Уэльс, поспешно расцветая иллюминированными щеками-подбородком-скулами-шеей. – Что еще за хренову чертовщину ты несешь, гад больной…?
Желтые глаза разгорелись ажиотажем, когда постигли – в который уже раз, честное слово, пора бы и привыкнуть – всю глубину мальчишеской неискушенности. Приблизились, перемигнулись змейками-кобрами и, сложившись в кошачьи паскудистые щелочки, слившись с губами да языком в один уничижающий поток, прошептали хрипловатым простуженным полурыком:
– Оседлывать, страсть моя. Седлать, запрягать, брать за узду и ездить-покорять-обуздывать. Или, выражаясь иначе, я питаю страстную любовь тебя любить. Трахать тоже подойдет, чтобы ты понял наверняка, мой недалекий эльфийский принц, а подобные занятия, да будет тебе известно…
– Заткнись…! – в сердцах и с опавшими листьями осеннего стыда на губах пролепетал Уэльс, снова и снова разгораясь то шапками ледников, то высушенным пожарищем диких крапивных цветников. – Заткнись, блядь, придурище ты такое!
– Нет-нет, ну отчего же сразу всегда «заткнись», малыш? Так, скажи-ка мне, на чем я там остановился? Ах, вот оно что: подобные занятия, да будет тебе известно, калорий сжигают куда больше, чем те же бесполезные пробежки или что там еще у странных ежедневных сапиенсов случается. Да и, давай уж говорить начистоту, я не настолько прожорлив и не настолько склонен ко всяким там ожирениям, чтобы…
– Да заткнись же ты! Ты, тупая тухлая акула в холодильнике! – зверея, взревел мальчишка, бешеным своим голосом распугивая редких тучных овец, позастревавших в высокой окостеневшей траве поверх зелени каменистых курганов – значит, где-то неподалеку ютились жилые домишки, и от этого здешние места вызывали лишь еще больше желания куда-нибудь поскорее подеваться. – Заткнись, закрой свой омерзительный похабный мусорник! Оттуда, если ты не знал, чертовски воняет! Тухлой акуле положено дохнуть да молчать! Вот и молчи, скотина!
– «Мусорник»…? – терпеливо выслушав всю пылкую мальчишескую проповедь, чуточку обиженно, чуточку выбито из колеи и чуточку удивленно переспросил мужчина, непонимающе глядя, как милый юноша, показывая вытягивающиеся клычки, отпрыгивает от него сначала на шажок, а затем и на два, и на пять, и на семь. – «Тухлая… акула»…? Мальчик! Да что ты такое говоришь своим очаровательным язычком, предназначенным для чего угодно, я поверю, но только не для бранного сквернословия?! И вообще… а ну, вернись сюда! Ко мне! Немедленно! Что, черт возьми, ты опять вытворяешь?!
– Ничего я не вытворяю! Только отъебись уже от меня, Больнейшество! Засунь весь свой военный поносный потенциал Бредландии себе же в жопу и отъебись! Седлай самого себя, дрянь ты пропащая! Извращуга чертов! – крича все это, мальчишка, щерясь да злобствуя, отскочил еще на несколько шагов, а затем, послав все к чертовому батюшке, вдруг со всех ног просто бросился глупым ополоумевшим зайцем по насыпям молчаливого плато, то залетая ногой в рытвину болотистой жижи, то гарцуя на кончиках носков на ускользающих в пропасть слюдяных осколках, то и дело осыпающихся живым гремящим потоком в объятия серо-зеленого тумана из низовья.
– Юноша! Мальчик! Юа! Юа Уэльс! – пошло доноситься из-за спины беглеца, впрочем, доноситься рывками, но зато неминуемо нагоняя по сбитому следу: на сей раз Рейнхарт справился с потрясением и поверхностной обидой достаточно быстро, чтобы, не мешкая, сей же час броситься в погоню, обещаясь настигнуть, повалить, связать, надавать по заднице и еще всячески – практики да светлого будущего ради – наказать, чтобы, черт его все забери, искоренить из юнца уже эту паршивую привычку постоянно от него убегать. – Остановился! Живо! Тебе же хуже будет! Ох, вот же дьявол… Учти, что я пытался тебя предупреждать!
Продолжительный бег дался невыносимо-тяжело – что для Рейнхарта, что и для Уэльса.
При всех этих чертовых непредусмотренных движениях горло вконец обхватывало железной уздой, дыхание холодилось и сбивалось, по внутренней стороне телесных стенок стекали влажные нездоровые капельки. Больно было и дышать, и говорить, и даже попросту быть; гортань радостно и щедро делилась слабостью со всем остальным существом, прошивая от кончиков ножных пальцев, что вдруг стали ощущаться до невозможности мокрыми, будто бы источающими свою собственную липкую морось, до глаз – отказывающихся смотреть и скованных ветристой резью – и головы, в которую ударил внезапный насморк, заложил виски, уши, украл способность соображать и вообще хоть как-нибудь жить, отчего Юа, покоряя последний уступ пирамидального всхолмия, охраняемого невидимым Сфинксом из Гизы да добрым дядюшкой Бегриффенфельдтом – этаким воображаемым директором сумасшедшего дома в здравствующем Каире, – заметно сбавил и прыть, и скорость, втекая на вершину уже полностью выпотрошенным, полностью разбитым и полностью в себе самом заплетающимся.
Наверное, ничего удивительного в том, что его – всего через каких-то семь секунд – тут же нагнал Рейнхарт, в таком-то состоянии не было; удивительным оставалось лишь то, что сил в глазастой кудрявой скотине сохранилось непомерно больше, чем в нем самом, который – как ему понапрасну все это время чудилось – ко всякой там подвижности да выносливости привык на порядок лучше.
В любом случае чудовищной силы мужчины хватило с лихвой, чтобы, перехватив руки мальчишки, ударить того изумительно прицельным коленом в отзывчивую точку между задницей и поясницей, заставив тем самым замереть и, хватанув судорожными губами отрезвившего воздуха, на миг потерять равновесие да абсолютное понимание происходящего. Дальше последовало садистски болезненное скручивание жил-суставов, нещадный удар-подсечка по внутренней стороне колен, пальцы на знакомом с ними не понаслышке горле и соприкосновение лба да горящего лица с колючей твердой почвой, покуда сверху, со спины, наваливался сам чертов хаукарль, припечатывая к лону могилы-ловушки настолько злобно и настолько безжалостно, чтобы ни вырваться, ни пошевелиться, ни помечтать Юа уже не сумел.
– П-пусти…! Пусти меня…! – хрипло и с придыханиями забился мальчишка.
Тщетно уперся ладонями о царапающие кожу землю-траву-ветки, пытаясь приподняться и сбросить с себя доставучую деспотичную махину. Резко – насколько только мог – вскинул голову, надеясь хотя бы той достать до Его Тупейшества Паскудного Лиса и как следует подпортить тому рожу, но снова не преуспел: лис без лишних слов надавил юнцу ладонью на затылок, с силой толкнул, и Юа, кусая губы да щерясь цепной псиной, едва не разбил лицо собственное о чертовы осколки-щепки-колючки, лишь у самой кромки земли остановленный вцепившимися в волосы жестокими мужскими пальцами.
Снова стало больно, снова тело разгорелось огнищем зализанного знакомого бессилия, а где-то там, у подножия окруживших предгорий в черно-снежных оттенках, замельтешило завывание воющих черных кошек, лающих сажневых собак с красными горящими глазами да скачущих кроватей, удравших из…
Из чертовых крохотных хижинок, что вдруг – непонятно чьими потугами – вытолкнулись прямо из-под земли в какой-то жалкой сотне метров от бесчинствующих мужчины и его юнца, катающихся по холодной земле да пытающихся перекусить друг другу то одну венку-косточку, то другую.
Первым домишки, в силу извечно лидирующего положения, приметил Рейнхарт, отчего хватка его моментально ослабла, и Юа, наконец сумевший вырваться да избавиться хотя бы от четвертой части очередного домогательства, уже почти попытался сбросить с себя отвлекшегося придурка в очередной раз – теперь почти уверенный, что одержит неоседланную мустанговую побегу, – но…
Едва подняв голову и столкнувшись глаза в окна с новоявленными довременными постройками – быстро и неожиданно передумал: блуждать в одиночестве среди хер знает кого, забравшегося жить тоже хер знает куда, отчаянно не захотелось. Так вот рядом с Рейнхартом хотя бы все трижды сраные разбирательства-разговоры – ежели вдруг что – можно было умостить на плечи мужчины, который уж точно сумеет выкрутиться, что бы там ни произошло, а в обратном же случае – черт же его знает… – вдруг заметят-изловят-полезут, и окунаться в редеющую людскую толчею Уэльсу, который все неистовее да безнадежнее заболевал своей социофобией, предстояло уже исключительно и непосредственно своими собственными усилиями.
Тем более что из крохотных печных труб, скромно выглядывающих из-за треугольных швов покатых крыш, поросших густейшим мхом да лишаем, струился кудрявыми водопадцами серый тучный дымок, а в черных окнах отплясывали желтые волчьи огнищи на бараньем свечном жиру.
– Опа… – более-менее оправившийся от первого неприятного потрясения, Рейнхарт – который тоже ни разу не хотел видеть рядом с собой и со своим мальчиком никаких людей – наклонился к юному соблазняющему уху и, мазнув по тому губами, безо всякого интереса пробормотал, задавая тот вопрос, на который вовсе не ждал услышать ответа: – И что это у нас тут? Неужто эльфы попутали нас с тобой, а, мой милый мальчик, приведя в такое вот печальное захолустное местечко? Быть может, мы с тобой им чем-нибудь не угодили?
– Какие еще, к черту, эльфы…?! – озлобленно выплюнул подрастающим драконьим детенышем Уэльс, достаточно опозоренный и изначальным лисьим заявлением про эти гребаные седла, и в крах проигранной игрой в салки, и нынешним положением, в котором Тупейшество тоже вот его… практически оседлало. Опять. Только в самом идиотском и гадком-гадком-гадком смысле. – И слезь уже с меня, хаукарль несчастный! Мне тяжело и неудобно валяться на этих гребаных колючках, да еще и с твоей тушей сверху!
Тупейшество, к его удивлению, подчинилось почти моментально: видно, уловило, что в голосе мальчика не осталось ни капли прошлой воинственности, а значит, никто никуда убегать в который уже раз не станет…
По крайней мере, не должен стать.
А если не должен стать – то, пожалуй, можно попробовать и отпустить, лишив всяко неприятной, наверное, невольничьей муки.
– Ну как же какие? – дождавшись, когда юнец примет вертикальное сидячее положение, тут же проговорил мужчина, на всякий случай придерживая буйного жеребца за локоть да за гриву, чтобы все-таки снова не подумал пытаться устроить гонки с препятствиями – а то глупый ведь, этот милый мальчик-Юа, не понимает, что разделяться-разлучаться им категорически воспрещено даже в собственном доме, а уж в этих диких краях – так и подавно: если у Микеля еще водился телефон, то у мальчика, которому он сотовый то забывал, то и вовсе не хотел покупать, в силу всяких подозрительных личностей, которые в его записную электронную книжку могли однажды войти… Стало быть, у мальчика не водилось ничего – ни телефона, ни магнитика в голове, ни волшебной трубки-флейты, ни летучего мшистого ковра вот тоже. – Самые настоящие эльфийские эльфы. Помнишь Толкиена, душа моя? Или вот сказки Братьев Гримм, хотя бы их-то ты читал? Тоже нет? Тогда, быть может, тебе запомнился тот удивительный ушастый красно-зеленый патруль, который мы повстречали с тобой в самый первый вечер нашего знакомства? Или… о, точно, книга! – Придурковатые глаза загорелись, придурковатые руки взволнованно затряслись, и Юа, кажется, впервые осознал, что этот его помешанный лис еще и всем сердцем тяготел к чертовым эльфам, веруя в тех, наверное, едва ли не больше, чем сами паршивые эльфы веровали в себя.
– Книга…? – недоуменно переспросил юноша, вытряхивая из волос застрявшие куски соломы, мха и лишая и снова с чувством чихая. – Черт… Какая еще книга, тупой ты рыб?
– Будь вовеки здоров, душа моя. А книга… Быть может, ты помнишь, что я дарил тебе ее после нашего первого и единственного посещения прекрасного букинистического магазинчика, куда ты запретил мне отныне заглядывать? В связи с чем я, конечно же, свое слово и твой наказ соблюдаю, хоть порой меня и подмывает… когда-нибудь вместе с тобой туда еще один разочек наведаться. Если вдруг ты решишь смилостивиться… – Юа, выслушав его, сначала неприязненно кивнул, а затем, быстро оскалившись и набычившись, вспоминая чертовых блондинчиков в поганых розовых труселях, точно так же неприязненно качнул ретивой головой, обозначая строжайший и финальный отказ, которого Микель… В общем, Микель, приуныв в лице, как будто бы все-таки решил этого наказа не замечать. Себе же, надо сказать, во вред. – Тогда ты тем более не можешь не знать, кто такие наши дивные друзья-эльфы! Ты ведь ее прочел?
– Почти, – чуточку уклончиво отозвался Уэльс, все продолжая да продолжая искоса поглядывать на мелкие странные домишки, из-за стен которых приглушенными ударами доносился размеренный горный гул, будто сам Гоб, великий гномий король, бил золотым молотом по огненному горну, выковывая полярным молочным оленям новые рога из серебра да стали. До завершения книги оставалось порядка двадцати или тридцати страниц, и в последний раз он притрагивался к ней еще в тот день, когда к нему заявился в привычную половину шестого утра чертов лисий обормот, раз и навсегда укравший и прежнюю его жизнь, и прежнее пустое сердце, и прежние прозрачные мысли, и… прежнюю, наверное, неживую душу. – И я знаю, кто такие эти твои эльфы, балбес! Просто не смеши меня и не говори, что ты настолько в них веришь, в этих пресловутых гоблинов, что…
– Естественно, я в них верю, скептичная моя душа! – запальчиво отозвался лисий блуд, даже не потрудившись дослушать, что делал исключительно и исключительно… редко. Ухватил мальчишку за руку, притягивая резким толчком ближе к себе. Заглянул в глаза и, прильнув губами к нежной да холодной щеке, порумяненной смеющимся хлестким морозцем, тихо-тихо вышептал этим своим невозможным интимным голосом, оседающим на порах теплой росой: – И научу в них верить и тебя, мой атеистский принц. Ты даже представить себе пока не можешь, насколько она порой помогает тебе жить, эта бесценная волшебная способность уверовать в тех, кого как будто бы нет. Эльфы – они как стихи, мой цветок: в стихах бессмысленно искать смысл, потому что смысла в них, кроме красоты, нет. Если нет красоты и вдруг появляется поучительный жизненный быт – это уже никакой не стих и тебя самым паршивым образом обманули. То же самое и с эльфами: если нет красоты или вдруг появляется оправданная иными суть, если ты постигаешь их мотивы умом, а не сердцем, и они ни разу не идут вразрез с твоей собственной вычислительной логикой – это тоже уже никакие не эльфы… – на короткий миг он пресекся, вгляделся куда-то Уэльсу за спину да поверх плеча, и пока тот тоже выворачивал голову, пытаясь перехватить постранневший солнечный взгляд, зашептал обратно: – А сейчас, возлюбленный мой соулмейт, думаю, нам лучше поторопиться: из тех развалин прямо на моих глазах выбираются любопытствующие обезьяньи потомки, и мне, признаться, крайне бы не хотелось заводить с ними более близкого знакомства. Поэтому, mon beau, прошу вас неукоснительно последовать за мной…
Под тысячами глазастых взглядов великана Аргуса Пантоптеса, вросшего в кручину горных скал, да монаршеский вой абсолютной несменяемой северной власти, Юа, мрачно и потерянно покосившись на руку Рейнхарта, осторожно и устало вложил в его ладонь свою, позволяя себя поднять и, обхваченного за плечи, пустынной петляющей Тропкой-Которой-Нет повести дальше, в глубину раскрывающей створки судьбы, забросанной костяшками умерших с сотни лет назад красноперых воронов, оставшихся жить лишь в памяти холмов да на страницах обсмеянных летописных бестиариев.
⊹⊹⊹
Когда обжитые пригорья остались далеко за спиной, а солнце, на двадцать внутренних минут выглянувшее из-за плотной повесы туч, задумчиво запустило костяную кеглю-луну в скопище мертвых человеческих головешек, зарытых у истоков дикого безымянного кладбища, проплывшего по левую руку от бродячего мальчика-Уэльса, тени удлинились, а по землянистой насыпи, сговорчиво заменяющей обоим путникам тропинку, заклубился парной дождливый туман, осаживающийся на ногах крупицами влажного инея.
Чем дальше они шли, минуя то подъемы, то спуски, тем настойчивее в голове Уэльса – который тоже потихоньку начинал терять нить реальности и прекращал понимать, где и зачем он находится – кружилась единственная мысль без ответа: почему Рейнхарт до сих пор не задал ему одного очень хорошего оправданного вопроса – когда, дьявол его все дери, они уже, наконец, куда-нибудь придут?
Еще можно было, конечно же, уяснить, куда они вообще продолжают брести, и уверен ли он в том, что делает, и верную ли выбирает дорогу, но мужчина…
Мужчина почему-то как будто не собирался ничем подобным интересоваться.
Вместо этого спокойно шел след в след за сутулым угрюмым юношей, время от времени того нагоняя, рисуя губами косую подбадривающую ухмылку, пытаясь распустить руки и всунуть те туда, куда сейчас – вот именно сейчас! – всовывать было категорически воспрещено.
Правда, холода́ да голода́ продолжали пожирать и самого неуемного лиса, поэтому приставания его характер носили скорее сугубо дурашливый, шутовской, направленный их обоих немного отвлечь да развлечь, чем привести к хоть сколько-то серьезным извращенным вещам: пусть Рейнхарт и обмолвился с пару раз уродливым озабоченным намеком, что, займись они разными интересными приятностями – передвигаться наверняка тут же стало бы в разы теплее да веселее, Юа сумел – к собственной фееричной неожиданности – осадить того одним только оскалом да пустоватым свирепым рыком, что, блядь, естественно фашистскому ублюдку станет веселее, а вот ему – опять травмированному на прокаженную задницу – придется оставаться посреди этой чертовщины и медленно коченеть, пока, с приходом свирепствующей ночи, вконец не издохнет от холода, бессилия и жажды пожрать.
После этих нехитрых наивных слов, не верующих, что могут добиться хоть чего-нибудь, Микель вдруг взял да и… откровеннейше лезть прекратил.
Зато, будто специально дожидаясь, когда земляной вал утрамбуется во вполне приличную и вполне угадываемую тропку, петляющую по правому борту от невысокой мшистой гряды, с левой стороны забранной низеньким аккуратным заборчиком, собранным из деревянных досок да толстых морских канатов, нагнав мальчишку вплотную и потеснив того, чтобы непременно пойти рядом, с безумной улыбкой предвкушающе промурлыкал:
– Вот бы нам с тобой взять да и попасть сейчас в какую-нибудь там Шлараффенланд или, скажем, Кокань… Если бы только подобное чудо свершилось – о, как бы мы славно повеселились, мой милый мальчик!
Юа, привыкший, что от идиота с несоразмерным с его головой уровнем знаний стоит ждать любого подвоха в любую же из секунд, недоверчиво да опасливо скосил уставшие глаза. Подпихнул носком ботинка настырный камень в форме королевича-лягушонка, припрыгавшего сюда в целях спасения от своей чокнутой принцессы, любящей брезгливо швыряться поутру лягушками об стены, и, вздохнув, все-таки спросил заведомо компрометирующе-опасное:
– Что это за чертовщина на сей раз, акула ты такая?
Акула отозвалась коротким воркующим смешком – кажется, новое прозвище задевало ее вовсе не настолько, насколько делал это старый испробованный «хаукарль», и Юа взял на заметку, что рыбину свежую нужно строжайше исключить, снова отдавая былую власть рыбине протухшей.
– О, это, изобретательная моя радость, чудные волшебные страны, где правит да царствует балом добрейшая тетушка-Лень!
– Лень? – недоверчиво переспросил Уэльс, позволяя – так уж и быть, дурной хаукарль… – себя обнять да притиснуть к согревающему боку, чтобы вышептывать эти безумные, но жадно впитываемые невозможности на опаляющееся – даже под натянутым обратно капюшоном – ухо. – И почему я никогда не слышал про страны с таким названием?
– Лень, свет мой. Прекрасная расчудесная лень. И дело все в том маленьком секрете, что обе они – страны заколдованные, которых ты никогда, сколько ни ищи, не встретишь на обычном атласе или карте. С Шлараффенландом все проще: дословно ее название переводится как «Страна Ленивых Обезьян» – этакий каверзный немецкий романтизм с очаровательным подтекстом, не находишь? – и в стране этой всегда всего в избытке: реки там из молока да из виски, берега – из – здесь все весьма трафаретно – взбитого клубничного киселя. Звери да птицы-рыбы летают-бегают-плавают уже жареными до золотистой аппетитной корочки, полностью пригодными к употреблению. Дома строятся из фруктовых и марципановых пряников – мне, право, все чаще начинает казаться, будто та добрая старушенция, что пожрала… или не пожрала… мальчика Гензеля с его тупоумной Гретель, прибыла к нам прямиком из той страны, принявшись возводить каноны прекрасной архитектуры в бренном человеческом мирке. Только вот, видать, тронулась бабуся рассудком да малость сглупила – ну зачем, скажи, пожалуйста, нужно было делать что-то столь грандиозное непосредственно в глухом лесу, чтобы увидели только на редкость неблагодарные невежественные дети, а не, скажем, где-нибудь в центре праздничного германского городка, возле какого-нибудь там гейдельбергского кружка романтиков?
– Я не знаю… – тихо и потерянно отозвался Уэльс, на сей раз чересчур быстро доведенный развивающимися в своей прогрессии лисьими потугами до того состояния, в котором искренне не мог противопоставить наперекор ни слова, ни вдоха, ничего вообще.
– Так вот и я не знаю, свет мой… Но да ничего с этим, кажется, уже не поделаешь. А что же да наших магических стран… Помимо пряничных домишек в Шлараффенланде камни – не камни, а кругляши швейцарского козьего сыра, того самого, который реблошон. Любовь к наслаждениям там является добродетелью и всячески поощряется да вознаграждается, а упорная работа и прилежание – это, судьба моя, самый кощунственный из всех возможных грехов, какие ты только сумеешь вообразить. Правда, есть там и несколько неприятных – лично для меня – «но»…
– Например? – уже не скрываясь, что внимательно вслушивается, уточнил юноша, вскидывая на донельзя обрадованного мужчину любопытствующие глаза.
– Например, красота моя, что тамошние жители промышляют такую мерзость, как… скажем, обмен супругами.
– Это как…?
– А вот так. В славном кодексе, когдато попавшемся мне на глаза в одном издании, раскрашенном пером затейника Людвига Гримма, говорится, что если супруг или супруга у тебя стара, некрасива и попросту набила одним своим присутствием оскомину – ее можно вышвырнуть куда подальше на свалку – на которую и сам однажды попадешь – да обменять на супругу новую да симпатичную, да еще и получить за это некоторую доплату высокопробным золотом, чтобы уж практиковали наверняка. В общем, как ты понимаешь, у всего всегда найдется оборотная сторона, хоть я и искренне не понимаю, зачем же так уродовать столь прекрасное место, куда как более похожее на рай, чем рай, собственно, подлинный.
– А эта твоя… Кокань что? – немного помолчав да покривившись, спросил Юа, тоже заинтригованный пусть и несуществующими, наверное, но по-своему притягательными местами, о которых никогда прежде даже краем уха не слышал: не то чтобы он вот так по-настоящему верил в их где-нибудь-бывание, но…
Чем черт не шутит?
Да и рядом с Рейнхартом не поверить во что бы то ни было откровенно и безумнейше сложно: даже в то, что можно вот-вот запросто научиться гулять пешком по облакам – и то не так-то, если подумать, и трудно, так что уж говорить о какой-то перевернутой наизнанку пирующей стране?
– А с ней, моя любознательная радость, все как будто бы проще и даже приятнее: родиной ее является, насколько мне известно, старушка-Франция, и старушка эта, как ни парадоксально, отличаясь изысканной куртуазной распущенностью от своей строжайших правил сестрицы-Германии, волшебство приютила куда как более понятным мне способом. В Кокани никто никого ни на что не обменивает, да и реки там льются не молочные, а самые что ни на есть винные – говорят, если очень постараться, где-нибудь в подземной пещерке можно отыскать даже источник Inglenook Cabernet Sauvignon от тысяча девятьсот сорок первого года – на настоящий момент времени, радость моя, это один из самых роскошных, дорогих и редких напитков мира. За безделье там платят жалованье – и весьма-весьма недурное, – да и вообще в нашей прелестной Кокани все совершенно наперекосяк: пироги и прочие кушанья там растут на деревьях самостоятельно, уже испеченные и готовые – для сытного обеда нужно всего только лечь под полюбившееся деревце да открыть пошире рот… Погоди-ка, мой юный непросвещенный цветок, сейчас я даже кое-что – столь вовремя пришедшее мне на ум – тебе продекламирую! – на этом господин лис откашлялся, поглядел на заболтанного – а оттого тихого и потерянного в очаровательной трогательной кротости – мальчика углями чертоватых глаз и, откинув от сердца руку, демонстрируя, очевидно, весь коктейль своих сомнительных изборчивых галантностей да широты влюбленного духа, начал – отчетливо, медленно и едва ли не по слогам – зачитывать нечто непостижимое, никак, по мнению Уэльса, не располагающее к тому, чтобы его столь хорошо запомнить:
– Одна река течет сладчайшим медом,
Вторая – жидким сахаром, а третья —
Амброзией, четвертая ж – нектаром.
Где пятая – там манна, а в шестой —
Чудесный хлеб, во рту он просто тает
И мертвого способен воскресить.
Один благочестивый человек
Сказал, что в хлебе познаем мы Бога.
В седьмой – благоуханная вода,
Восьмая – масло, белое как снег,
В девятой – дичь, отменная на вкус —
Такую и в раю подать не стыдно,
Десятая – молочная река.
На дне у рек сверкают самоцветы,
По берегам же лилии цветут,
С фиалками и розами обнявшись…
У Юа от изобилия эмоций, беловато-ангельских образов в ряске первого на весну дождя, новых пространных познаний и бесконечной болтовни мистера фокса уже откровенно кренилась вбок голова, отказываясь соображать и перерабатывать все, что в нее насильственными потугами вливалось, но Рейнхарт, будто вообще позабыв про недавнюю хренову усталость, тайком просохнув, отдохнув и где-то там в холмистом эльфийском подполье невидимой душой накормившись да вернувшись обратно в грешное тело, теперь сиял да сиял нездоровой бодростью, вновь и вновь продолжая молоть подвешенным языком:
– И напоследок, дарлинг, спешу сообщить, что страна эта неспроста имеет столь завораживающее название. Кокань. Ко-кань, моя ты прелесть. Ты, должно быть, слышишь запрятанный где-то в самых ее корнях соблазнительный «cock»? Это дает просто-таки богатейшую пищу для изможденного ума, чтобы только представить, какими еще наслаждениями знающая толк в истинных королевских развлечениях сестра-близняшка старушки-Франции баловалась темными ночами, у истоков красных пьянящих рек да берегов из смазанных лангустовой икрой черепашьих стейков…
Он и не думал затыкаться, нет.
И плевать сраному паршивому Высочеству Хаукарлю, что у истерзанного его потугами юнца от стыда отказывали горящие уши, что в носу то и дело шмыгало склизкой влагой, горло то проходило, то снова разрывалось аспидной бурей хлестких мучений. Плевать, что солнце, покружившись по небу да зарывшись в кучерявые подушки из павлиньих перьев, уплыло на обратную сторону темного мира, потихоньку разбрызгивая по земле мрачные угнетающие тени. Плевать, что холодина усиливалась, перекусывая последние звенья удерживающей от смертельного – для всех, кроме нее самой – побега на волю цепи, и что мальчишка-Юа пытался воспротивиться да призаткнуть ополоумевшему идиоту рот продрогшей рукой.