355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 51)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 98 страниц)

Впрочем, на этом сюрпризы отнюдь не закончились, и пока Рейнхарт тщетно катал на языке заглоченный кусок, не в силах заставить мозг отдать челюстям команду непонятно зачем нужного жевания, из мясных рыбьих кубиков одна за другой полезли все новые и новые пакостные личинки, обклеенные пригоршнями микроскопических белых яиц.

Личинки эти крутились, точно в мясорубке. Искажались, вываливались с едва слышимыми шлепками на дно тарелки, принимаясь расползаться по тому в разные от сердцевины стороны, и пока Микель застывал, пока чувствовал, как вверх по запотевшему пищеводу поднимается еще одна волна отравленной рвотной тошноты, в его собственном рту тоже зашевелилось, забилось, поползло по языку и попыталось забраться дальше и вниз; другое что-то протиснулось в щель между зубами, принимаясь неистово обтираться о слепленные губы и каемку передних верхних зубов…

Меняясь в лице, не слыша того несправедливого цинуса, которым старательно поливал его мальчик-Уэльс, не знающий пока, что в самом скором будущем изрядно получит за свои слова по тощей заднице, Рейнхарт, расплываясь стягом отвращения да скрежещущих проклятий, с громким харканьем выплюнул чертов шматок перегнившего трупа прямиком на стол, забираясь в рот пальцами и насильно выуживая оттуда расползающихся юрких – как в той чертовой байке про «касу марцу»! – червей.

Взрычал, быстро отхлебнул из бокала с вином. Тщательно прополоскал рот и, не заботясь уже тем, что делает, сплюнул кроваво-красный глоток обратно, предпочитая ни за что не смотреть, как за прозрачными стеклянными стенками в фужерно-пьяном море забарахтались белые толстые опарыши, разящие мускусным запашком разложившегося отрупения.

Запустив трясущуюся руку в карман и вынув бумажник, наугад вытащив оттуда несколько крупных купюр и отшвырнув их с руганью на стол, мужчина вдруг резко поднялся на нетвердые ноги. Огляделся вокруг диким растравленным взглядом, в сердцах ударил ногой по перевернувшемуся стулу, повернул в сторону мгновенно притихшего Уэльса налитые сумасшествием глаза…

Когда тот пошел на него – неминуемо и несгибаемо, с перекошенным от бычьего гнева и чего-то еще непонятно-пепелистого лицом, – Юа даже не посмел дернуться, оставаясь пригвожденно сидеть на месте и послушно дожидаться, когда его схватят за шкирку, грубо встряхнут, заслуженно придавят за горло и, удерживая за волосы да за рвущийся воротник, так и потащат прочь, прихватив по пути и оба пальто со стенного крюка, и забытый да завалявшийся сапог, пока сам он – очумело таращащий дичалые глаза – покорно плелся рядом, вполголоса бурча под нос о чертовых доигравшихся придурках, унитазах и паршивых…

Червях, на которых у Рейнхарта с того самого злополучного дня развилась да так и прижилась сугубо личностная неприязненная непереносимость.

⊹⊹⊹

По проулкам отбитого ветром города, стыдливо горящего от унизительных ревнивых пощечин, Микель с Уэльсом вышли на Laugavegur – центральную улицу Рейкьявика, к которой неминуемо вели все и каждая дороги, в какую сторону по ним ни беги и какие лабиринты на песке ни рисуй.

Юа помнил, что в переводе с исландского название сердечной жилы города звучало как «мытье дорог» или «дорога для мытья», и называлась она так, кажется, потому, что в давние когдатошние времена именно эта тропа вела к горячим источникам в Лаугардалур, в лагунах которых местные женщины не купались, а выстирывали грязное белье.

Улицу обступали торговые магазинчики, не годные ни в какие подметки огромным торговым молам с грудами конвейерного фабричного шмотья или одинаковых на весь круглый мир поделок, зато эти магазинчики – сплошь низенькие, но яркие и броские – было действительно интересно разглядывать даже Уэльсу, невольно погруженному в вынужденное-как-будто-бы-одиночество: Рейнхарт, утопившийся в своих параноидальных мыслях, не разговаривал с ним с тех самых пор, как они покинули акулий деликатесный причал, повелев не сметь открывать рта и самому мальчишке, потому что де мечта его сгнила вместе с трупной рыбиной, и Юа – глубоко задетый и оскорбленный столь явным пренебрежением своей персоной, которая, между прочим, еще и переживала за непутевого остолопа – теперь озлобленно стискивал зубы, стараясь не обращать на дурного психопата ни крупицы внимания.

Пусть он там себе бессильно пробивался сквозь серый влажный мир сплошных туманов, наползающих откуда-то с морских берегов, пусть выкуривал одну за другой долгие томительные ночи, запечатанные в картонную пачку сигарет, и жар их Юа ощущал всей трепещущей кожей. Пусть, пусть, пусть, но юноша, храня колкую обиду под потаенной сердечной крышечкой, навстречу идти не собирался, продолжая стеклянными глазами рассматривать то небесно-синие стены музыкальных торговых домиков, где со штукатурки свисал как будто бы оживший рисунок лысеющего святого с саксофоном в смуглых руках да голубым платьем поверх пожранного раком тела, то проплывающие по бордюрам цветастые лежаки, немножечко навлекающие невольную шизофрению распластанными подушками да пледами, когда ясный день, перемешавшийся с приморской непредсказуемой влагой, прожирал холодами до костей, а прохожие люди, кутаясь в шарфы и капюшоны, проплывали мимо безликой шумной массой под звуки невидимого механического пианино.

Рейнхарт, с особым рвением занимаясь этим своим излюбленным мучительством – и самого себя, и мечущегося Уэльса, – протаскал мальчишку по чертовой главной улице с два или два с половиной раза, прежде чем, выпустив последний пар и запутавшись волосами в невидимой на первой взгляд веревке с повешенными на той в петельках обнаженными куклами-барби, наконец, сменил гнев на милость, с виноватым удивлением опуская на злобствующего одичалого детеныша глаза с таким выражением, будто вообще не понимал, как они здесь очутились и почему продолжали неприкаянными серыми призраками ползать по намокающему асфальту, покуда рядом, на тоже синем электронном постере, заросший пушком Плиний Старший печатался тоскующим укором о пропащих лирических героях нынешних лет.

«Теперь не герои, не короли, не рыцари и не дальновидящие ученые мужи, – сокрушался сморщенный грек с тиарой на лбу да с гроздью синих ягод в левой руке. – Одни только Planus Regius. Planus Regius, да и всего, куда ты ни посмотри! – дальше Плиний замолкал, чесал себя в затылке, покуда электрическое табло менялось зажигающимися неоновыми красками, и, уползая в уголок тесной белой каморки, с печалью в глазах вопрошал не реагирующих жестокосердных прохожих: – А ты будешь приносить мне виноград, когда я попаду в дом для сумасшедших, друг? Ты – который кто-нибудь из всех вас – будешь?»

Пока они неприкаянно бродили с лева да направо, а с права да на восток, Микель пришел в себя, с несколько раз извинился, окончательно сконфузился и, прикупив еще пару коробков сигарет да картонный сундучок двойного горячего обеда из первого попавшегося фаст-фуда, так и остался безмолвно выкуривать свою сушеную отраву, в то время как Юа отчего-то явно понимал: к пище этот дурень не притронется, даже если трижды убедится, что с той все в безалаберно-недопустимом порядке, а значит, жратва снова предназначалась для него.

Научившись говорить заново, Рейнхарт сообщил, что хотел бы отвести мальчика в некий небезызвестный музей Саги, где должно отыскаться кое-что любопытное даже для не слишком любопытного Юа, и, оставаясь верным своему слову, и в самом деле повел; правда, приведя и постучавшись в захлопнутую дверь, с затеплившимся драконьим огоньком увел обратно – сегодня музей праздновал некий инвентаризационный день, посетителей не принимал, и настроение мужчины вконец скатилось под ноги, оставшись подчиняться болезненным саркастичным пинкам набухающих от черной росы сапог.

Терпеть его, опустившего да потерявшего скоротечно обветшавший хвост, оказалось выше сил пусть и все еще обижающегося, но заметно занервничавшего Юа, и поэтому он, погрызшись да покосившись как следует на расползающегося по молекулам обреченности лиса, все-таки ударил того по башке белым флагом временного перемирия, пробурчав тихое, смущенное, но по-своему настойчивое:

– Я хочу к этому… как его там… чертовому озеру, ты… Пойдем туда.

Лис, который тут же резко оживился, практически воскреснув гуляющим по воде дымящим Иисусом со старым добрым марихуановом косячком, вскинулся, уставился на мальчишку посветлевшими глазами, будто разом забывая и о своей поганой рыбе, и о неудаче с музеем, и даже о том, что погода сменилась, солнце умерло, с неба снова накрапывал мелкий неприязненный дождь, а по окрестности расплылась глухая давящая тишина опустевших как будто бы за мгновение улиц.

– Ты точно этого хочешь, а не пытаешься, скажем, обдурить меня, душа моя? – на всякий случай с недоверием уточнил он, и Уэльс вдруг впервые с такой поразительной кристальностью осознал, что ведь человек этот пытался все делать…

Для него.

Действительно для него, пусть и исконно странными околоземными способами, пусть и вообще ни разу не понимая, что Юа его развлечений на корню не разделял, иногда даже не переносил, предпочитая держаться в эти моменты вынужденно поодаль.

Наверное, и сраная червивая акула имела к нему какое-никакое отношение – не зря же этот дурень поплелся ее пробовать только сейчас, когда больше не был один. И этот вот неудавшийся музей, и прочая ерунда, которую глупое Величество творило, с надеждой заглядывая в синялые глаза с кромочкой подстывающего инея по ободочку.

– Точно… – поспешно отводя взгляд, смущенно буркнул Уэльс. – Я же сказал тебе только что. Пошли к этому дурацкому озеру, что ли. Замучили меня… места эти людные… Пойдем. Пойдем туда, где больше никого, я надеюсь, не будет…

Рейнхарт задумчиво поглядел на него, на старый столик в желтом оконном нимбе того бесприютного и безымянного жухлого дома, что вырос напротив, впитывая древесной крышей капли падающей с неба сырости. Повозился в тех бесконечных ноябрьских раскопках под названием «когдато было», что хоронились внутри у каждого, но до чего не додумались добраться дураки-археологи, дабы отыскать настоящие и единственные ответы, окроме написанных на глиняных манускриптах сказок, якобы повествующих о сотворении мирском, да кукол-чревовещателей, вытесанных рукой древнего жреческого безумца в честь увиденного накануне в марионеточном театре возлюбленного лукового полена с растущим ото лжи пятаком…

– Хорошо. Стало быть, пойдем, куда тебе будет угодно, котенок, – сговорчиво отозвался, наконец, он и, приобняв дрогнувшего, но оставшегося спокойно быть рядом Уэльса за плечи, повел того прочь по пересечению водопроводной грязи да слякотных каменных перепутий, светящихся одинокими, не останавливающими никого светофорами, выплывающими из серого мира зелеными глазами далеких северных детей с песцовой шерстью на дымчатых хвостах.

Озеро Тьернин разливало прозрачные, что венецианское стекло, воды в самом центре города, в смущающей близости от кладбища с полночной ведьмой, о неожиданной, но фееричной встрече с которой Юа предпочитал больше не вспоминать и на ночные прогулки с Рейнхартом – не выходить тоже.

В обычные, хоть сколько-то ясные дни в озерной глади отражалось слившееся с той в соитии небо, но сегодня, сколько ни смотрел, Юа не находил ничего, за исключением клубов все более густого да густого тумана, вихрами убаюкивающегося над нетронутой ни единым дуновением призмой – Микель парой-тройкой слов успел объяснить, что в силу засаженности озера и деревьями, и домами, ветра добирались до него не так часто, как до многих иных мест, в чем состояла еще одна уникальная его особенность, делающая Тьернин излюбленным местом для прогулок у доброй половины городского населения.

Они прошли по асфальтированной набережной, попытались разглядеть продолжающий биться тугой струей фонтан в водянистой середине, не увидев опять-таки ничего, кроме стекающего с низких влажных туч дождя. Побродили по разлинованным каменистым дорожкам в поисках ратуши – своеобразной Харпы в миниатюре, выложенной стеклом да черным блеском авангардных стен, по которым вился зелеными космами плющ, похожий на морскую водоросль, а после – терялся в водах Тьернина, общипанный да обклеванный утками и гусями; но в том тумане, что пожирал нынче город, ратуша просто исчезла, запропастилась.

Вообще все запропастилось, оборачивая дома да церкви, рестораны и адмиралтейские островки – нежно обнимающимися братьями-фьордами, вынужденными коротать часы ясного бодрствования в тоскливом солнечном одиночестве и встречающимися лишь в непролазном колдовском тумане.

В одно из мгновений-призраков Микелю с Юа удалось заприметить стаю белых желтоклювых лебедей, что, застыв изваяниями длинношеих статных принцев, будто разгуливали прямо по самой глади, не оставляя на той ни следа, ни росчерка. В следующее же мгновение все стерлось, исчезло, и окружающее пространство вновь окутала нашептанная сметанная дымка, вытолкнувшая вдруг к ногам растерянных путников одну-единственную изогнутую деревянную скамью.

Скамья была сырой и мокрой, ежилась под каплями тучной полупрозрачной испарины, но все-таки идея обустроиться на ней и дрейфовать сквозь туман покачивающимся корабликом оказалась куда как притягательнее и уютнее, нежели необходимость пробиваться сквозь пепельные клубы да теряться все глубже и дальше, и мужчина с мальчишкой, отерев салфетками из общепитного ресторанчика сиденье да спинку, расположились на холодных досках, прижавшись друг к дружке по возможности потеснее: Юа мучился промозглым холодом, а Микель…

Впрочем, Микель был просто Микелем и всегда чем-то мучился, будь то ощущение сомнительно известной ему прохлады или – более вероятная – извечная проблема ненасытного телесного желания.

Рейнхарт обнял мальчика за плечи, крепко прижал к себе, принимаясь второй рукой наглаживать худосочные продрогшие коленки, бедра, руки, грудину и живот под тремя слоями теплых одежек, пока Юа отфыркивался, ворчал и супился, но все же щупать себя позволял, пусть и уперто делал вид, что разрешает творить все это без своего на то желания да согласия.

Город вокруг постепенно сходил с несуществующих рельс и с ума, поднимался к атмосфере спиралями сизого трубного дыма, и когда сделалось вконец зябко и пустынно, когда из-за дымки снова на миг показались зачарованные белые птицы, мужчина, нарушая не свойственное ему молчание, наконец, заговорил вновь, ломая собачьим хрипом хлопья потрескивающего изморозью тумана:

– Скажи-ка, душа моя… Тебе известна сказка о заколдованных лебедях, которые некогда были – все как на подбор – распрекрасными принцами с золотыми кудрями да синими, что незабудки, глазами?

Уэльс удивленно вскинул брови, покосился на Микеля с явным ощерившимся недовольством, причины которого не понял и сам. Отчего-то вроде бы безобидный вопрос о белобрысых мальчишках разозлил его, шандарахнул по нервам, раззадорил в самом худшем из возможных проявлений пресловутого слова и, свернувшись внизу живота горькой желчью, заставил вытолкать из губ ядовито-ревностное:

– Нет. И знать ни их, ни эту сказку не хочу, Тупейшество. Класть мне на твоих гребаных принцев.

Рейнхарт, кажется, поперхнулся своей историей, что уже была приготовлена, расписана, упакована и ютилась в горячей тесноте голосовой глотки. Непонимающе прищурил глаза. Провел тяжелой дождливой ладонью по мальчишескому лбу, собирая и бережно укладывая намокающие волоски, и, цокнув языком, тоже чуть холоднее обычного – декабрь подступил непозволительно близко, покуда балом все еще правил средненький веснушчатый октябренок – проговорил, глотая лебедяжью песню обратно:

– Ну и хорошо, mon cher. Я, представляешь ли, вовсе и не собирался тебе ничего ни про каких лебедей рассказывать.

– Да неужели? – вконец уязвленно просипел надувшийся от ревности да обиды Уэльс.

– Да неужели, – получил жестким хлестким ответом, стискивая вместе метающие кремниевые искры зубы. – Зачем про принцев да красивых белых птиц, если ты не способен оценить банальной тонкости подобного стихоплетства? Лучше я, так и быть, поведаю тебе про вещи, что более доступны для понимания твоего недалекого поколения. Например, скажем, про гамбургер. Это ведь тебе больше по вкусу, я правильно понимаю? А то белые птицы да вычурные волшебные принцы… право, снова эта жалкая проза навязывается на язык.

– Какой еще к черту… гамбургер? – предупреждающе прошипел Юа, всем бледнеющим всклокоченным видом давая понять, что подобное обращение станет нахер, а не терпеть, но блядский лисоватый тип даже не потрудился обратить на него внимания, одаряя безмятежным, деланно-безразличным и все еще чуточку мстительным льдистым прищуром.

– Самый обыкновенный, сердце мое. Который из булки, семечек, кетчупа, горчицы да какого-то там далекого бейсбола в синих кепках упитанных патриотичных мальчуганов. Пресловутый жирный американский гамбургер, привезенный сюда неким безымянным – или именным, но столь незначительным, что имя его стерлось из моей памяти – человеком мужского рода.

– Да о чем ты…

Рейнхарт, не желая сейчас становиться свидетелем очередных беременных истерик, быстрым рывком оплел крепкими пальцами мальчишеское лицо, закрывая теми чересчур болтливый ротик. Другой рукой ловко поорудовав в кармане, выудил на мокрый свет сигарету, зажимая ее в зубах. С третьей или четвертой попытки поджег да, наконец, с наслаждением затянулся, только после этого убрав старательно покусанную руку обратно, и с непробиваемым выражением продолжил, выпуская в небо полуколечко разваливающегося на атомы дымка.

– Мы с тобой, понимаешь ли, живем в печальный и страшный век душевных имбецилов, краса моя. Мало того, что в существование души своей собственной больше никто и не думает верить, так еще и осмеливаются пытаться прихлопнуть душу чужую – и, к сожалению, вынужден признать, в этом тупорылые человечки преуспевают просто-таки мастерски. И именно поэтому гамбургер. В силу того, что я, мальчик мой, стараюсь растить тебя в безопасном отдалении от всех этих чертовых масс-медиа и поэтому – ну, и еще в причину некоторой оправданной ревности… – не покупаю тебе интернетной машинки, думаю, большей части реального знания о мире ты у меня пока что начисто лишен. Что, в общем-то, и к лучшему – к твоей душе я не позволю приблизиться никому, и за попытку нанести ей увечье – разорву на клочья то мерзостное тело, что только посмеет об этом помыслить.

Юа, еще только что собиравшийся продолжать беспочвенную склоку, в упрямом желании что-то там ненужное задевшему лису доказать, вдруг замер да затих, вскинув на того глаза и внимательно вслушиваясь в слетающие с его губ слова: Рейнхарт отчего-то быстро переключил волшебный рычажок неустойчивых настроений и сделался безосновательно серьезен, и перебивать его такого – собранного, опасного и по-звериному искреннего – он никогда бы за просто так не осмелился.

Если бы, конечно, отчаянно не планировал нарваться на что-нибудь со всех сторон нехорошее.

Исключительно для удовлетворения собственного мазохистского удовольствия.

– Все это я говорю к тому, чтобы ты не удосужился обличить меня во лжи, свет мой, – со скомканной перевернутой улыбкой пояснил мужчина, притискивая застывшего мальчишку еще ближе, и, наклонившись да стянув с чернявой головы капюшон, зарылся в разлохмаченную макушку, пропахшую синелапым морозцем, холодным покрасневшим носом. – Так вот, да будет тебе известно, в две тысячи девятом году наши великоумные человеческие сапиенсы решили снова оставить потенциальным потомкам, в существование которых мне все меньше и меньше верится, великие истоки своей культуры да неподражаемой истории: а именно, взяли чертов гамбургер да бумажный пакет несчастного фри и, укороновав те на простой гаражной полке, принялись снимать стадии их разложения на камеру да транслировать в мировую Сеть. Упорству можно и позавидовать, но само занятие, в силу кишения всяческими консервантами да глутаматами, маскирующимися под говядину, донельзя длительное и донельзя тоскливое, но сапиенсы тем не менее старательно следили за тем изо дня в день, просиживая свои потные задницы у мониторов, пока…

– Зачем…? – ничего не понимая и чувствуя себя последним на планете идиотом, очумело перебил Юа: то, что наговорил ему Рейнхарт, казалось попросту… ненормальным, и хотя мальчишка не пытался заподозрить того во вранье, принять услышанное на веру никак и никак не мог. – Зачем нужно делать что-то настолько… бесполезное? Что за чушь?

– А шут его знает, – со всей своей честностью отсалютовал Микель. Подтек к возлюбленному детенышу теснее, крепче затягиваясь его соблазнительным, дурящим голову запахом. Склонился чуть ниже, поцеловал за замерзшим ухом и, объяв сцепившимся кольцом рук, принялся вышептывать куда-то в шею, заставляя вздрагивать да ежиться, когда горячее дыхание проходило вниз по горлу, а ноздри хватались за полусладкий сырой аромат пролившегося на палую листву дождя. – Затем, что тупые, наверное. И никому из них в силу этой вот тупости не жалко потратить пять лет своей жизни на то, чтобы таращиться в экран на разложение хренового «исторического», мать его, «памятничка». Если спросишь меня – то я вообще понятия не имею, как и когда все это говно негласно стало зваться культурой нашего времени, но, видно, я так и останусь пребывать в прошлых умерших веках, и все и каждый дегенераты с модифицированной котлетиной в глазах будут видеть во мне кто монстра, кто неандертальца, а кто – так просто и скучно «сраного гомика да душевнобольную блядь» хотя бы за одно то, что я люблю хорошую старую поэзию – потому что новую даже и поэзией не назовешь, – старые книги – по все тем же очевидным причинам, – уединение и свои собственные представления о добре и зле, места которым, в принципе, нигде не осталось… Я не люблю женщин, юноша. Если будем говорить откровенно до самого конца: член у меня стоит только на тех, в ком мое развращенное сердце видит красоту – как внутреннюю, так и внешнюю. На всяких же там замечательных утонченных леди с прокладками да тампонами в мозгу он не стоит вовсе. Никогда, собственно, не стоял. Да и на остальную часть человеческих полов как бы не то чтобы очень… Зато на тебя, мой свет, стоит изрядно: просто-таки тянется кораблем на одинокий и только его собственный маяк. Но вовсе не потому, что я такой уж неисправимый старый извращенец – хотя, конечно, и не без этого, – а потому, что я питаю к тебе чувства. Свои безумные чувства, которые, должно быть, однажды доведут меня до сырой могилы, если ты и дальше продолжишь столь нещадно топтаться по моему сердцу, но даже в таком случае я ни о чем не стану жалеть. Мечта у меня осталась всего лишь одна, мальчик мой: жить с тобой рядом как можно больше и как можно дольше, показывая твоим неискушенным глазам все, что показать стоит, и пряча все, что не достойно быть увиденным. Мечта у меня осталась всего лишь одна, любовь моя…

В воцарившейся внезапно тишине Юа, до головокружения ударенный чужими невозможными признаниями, не ведал, что может и что должен ответить на них.

Стоит ли обругать, стоит ли попытаться сказать, насколько все прозвучавшие слова сводят с ума и заставляют бессильно гореть от стыда и сладостной боли в животе, или же и дальше делать вид, будто по озерной глади скользят уже не лебеди, а те самые белокудрые принцы с врожденной болезнью безупречности, от которой такие вот юные инфантильные монархи с завышенными пафосными балладами на жизнь и спиваются в конце всех концов, заканчивая череду своих дней на свалке да перерождаясь красивым, но не способным больше угробить подаренной красоты лебедем?

Правда, пока он ломал голову и покрывающееся шрамами сердце, пока кусал губы и терзался вечными противоречиями, Микель, не дожидавшийся никакого ответа, заговорил вновь. И заговорил такую абсурдную дрянь, что Юа, мгновенно напрягшись и позабыв о прежних порывах, оскалил недовольные зубы, неистово желая этого придурка как следует освежить насильственным погружением на озерное ледяное дно.

– Тот симбиоз, который пришел к нам от дядюшки Дональда, долго не прожил все равно и торжественного его разложения так никто и не увидел: поначалу кто-то из Национального Исландского Музея выкупил его под достопочтенную крышу всем наследникам да путешественникам на обозрительную радость – так что и в этом городке все с людьми отнюдь не идеально, душа моя, а мир, оказывается, болеет общей на все земли болезнью. После – кто-то еще более денежный и якобы сведущий в искусстве унес прекрасный двухдолларовый фетиш под свое крыло, где попытался продолжить опыт, отвалив за приобретение с несколько сотен грязных евро. После – неким мистическим образом его приобретение перешло к одному из местных хостелов – пусть я и не помню, к которому именно, – а затем все печально и отнюдь не баснословно закончилось тем, что некий американский турист, чье имя не сообщается из соображения его собственной безопасности, обнаружил чужой псевдо-обед и, проявив исконно американский пофигистический патриотизм, сожрал его на месте, после чего, сдается мне, достославно траванулся и уехал либо на мигающей белой машинке к добрым докторам, либо отправился в последнее путешествие на машинке черной, только уже не совсем к докторам… На фоне этого мне начинает казаться, что напитки из человеческой слюны или мороженое из женского молока – это снова такая мелочь, что и упоминать как будто бы не о чем.

– Рейнхарт…

Увлеченный придурок, глядящий в туманную подстилку сигаретной пастилы поплывшими глазами, настолько достал своими внезапными перебежками с одного островка на другой, что Уэльс, отчаянно не желающий слушать нового недоброго повествования или… или, может, попросту страшащийся, что вот сейчас этот придурок возьмет и… почему-нибудь так глупо и так по-детски… растворится, исчезнув где-нибудь в нижнегерманских зеленых лугах, прячущихся за силуэтами призрачных фьордов, попытался вставить свое слово, попытался пробиться сквозь сгущающийся сумрак белой пернатой чайкой…

Терпя моментальное и негласное поражение в чужом – упрямом и эгоистичном – нежелании слышать.

– Если мы с тобой когда-нибудь окажемся в жарких районах Южной Америки – я обязательно покажу тебе ее, эту восхитительную, пугающую до дрожи чичу: для ее приготовления требуется обильное слюноотделение допотопных улиточных бабулек с вываливающейся вставной челюстью, которые обычно ее же варят и на месте продают. Рецепт, говорят, до безобразия прост: как следует пережуй требуемые таинственным рецептом других таких же бабулек ингредиенты, сплюнь их в чан, разожги огонек и не забывай время от времени капать туда слюной, подвешивая себя за язык. Или вот, когда дороги обязательно занесут нас в дивный Лондон, я непременно продемонстрирую тебе то самое пугающее мороженое: для его приготовления нужно стадо разродившихся мамаш, которые согласны позволить себя немного подоить, чтобы ничего не подозревающие чужие отпрыски полакомились таким вот скрытым нектаром каннибализма. А каннибализм, да будет тебе известно, и есть истинная форма тотального… человеколюбия. Ничего из этого пробовать я тебе, конечно, не позволю, мой невинный цветок, потому что всеми любимое «то, что нас не убивает» – повальная проверенная чепуха. То, что нас не убивает – нас просто не убивает, а ничего иного оно, увы, не делает.

– Рейнхарт. – Терпение Уэльса медленно, исторгая клубы пара, подходило к концу. Разозленный столь вопиющим к себе невниманием, мальчишка поерзал в чужих плотных объятиях, ударил лбом в каменное как будто плечо. Грубо подергал мужчину за рукав, но, так ничего и не добившись, повторил, вознося голос на пару настойчивых тонов, пусть и приглушенных сырым языком овсяного тумана: – Рейнхарт!

Рейнхарт не услышал снова, рассеянно выплевывая утонувшую красной звездой сигарету да продолжая бормотать и бормотать что-то уже вконец нездорово-безумное:

– А, знаешь, есть ведь еще и человеческий сыр. Че-ло-ве-чес-кий сыр, душа моя. Они изготавливают его, выуживая из-под ногтей, из ушей, носов, пупков и не самых мытых промежностей сапиенсов микробы да все эти неаппетитные микрофлоры, из которых впоследствии варят какой-то там склизкий перетертый «сырок» и продают на полках лучших супермаркетов. Что уж говорить о… прости меня за столь неэтичные выражения… некоем шитбургере, сделанном из того самого, о чем ты не можешь не догадаться, внимательно прислушавшись к его кричащему названию. Токийские канализации просто-таки кишат человеческими испражнениями, и чем чужое дерьмо – не сырье для вкусной неполезной пищи? – задались таким вот вопросом, интригующим мои рвотные рефлексы, великие японские ученые, создавая из кала нового му…

– Да Рейнхарт же, твою гребаную мать! – осатанев от пугающей отрешенности мужчины и мерзостной необходимости выслушивать весь тот кошмар, о котором тот без устали трепался, проорал Уэльс, спугивая с насиженных зыбких мест пухлокрылых лебедей. С новым запалом вырвался из удерживающей хватки, отвесил захлопавшему глазами придурку несильного удара кулаком по голове. Ухватил того за пучок – особенно вьющихся от царящей вокруг сырости – волос и, приблизившись лбом ко лбу, злостно зашипел, буравя глазами восхищенные запылавшие глаза, возвратившие, наконец, себе хоть каплю осознанности. – Слушай, когда я с тобой пытаюсь говорить! Срать мне на твои… дерьмобургеры, понял?! Срать! Расскажи мне лучше…

Запал его, впрочем, спал так же быстро, как и поднялся, едва стоило подобраться к самой сердечной части сокровенного вопроса, и Юа, прикусив нижнюю губу, резко смолк.

– Душа моя…?

Когда на бледном, но пылающем лице показались брызги и акварельные кисти далекого венецианского Сан Марко, распахнувшего мраморные белые крылья, Рейнхарт потянулся к нежным щекам подрагивающими пальцами, настороженно те огладил, сомкнул кончики на заостренном подбородке, с тревогой и виной вглядываясь в возлюбленные бушующие глаза.

Глаза эти, очертив круг и поднырнув под рябой наст не замерзающего никогда озера, там и остались, не решаясь вынырнуть на опасную обнаженную поверхность, зато губы, дрогнув да разомкнувшись, все-таки выдавили жалкое смятое продолжение, заслышав которое сердце Микеля, взорвавшись пороховым драконом из китайской бочки, забилось часто-часто, в самой крови и капельками прочь из жизненных дырочек-пор, наполняя собой холодные ладони избранного на вечность мальчика-цветка:

– Как ты… жил…? Расскажи мне что-нибудь о том, как ты жил, дурной ты… лис… О своем детстве, о чем-нибудь еще… я не знаю… О чем угодно, но… о себе. Хватит уже трепаться о них обо всех, слышишь…?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю