355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 15)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 98 страниц)

От пакета, шуршащего мятой подарочной бумагой, Юа еще мог пытаться отворачиваться да отнекиваться, покуда тот оставался при Микеле. А вот когда хитрый-хитрый лис умудрился снова его провести и каким-то немыслимым образом сделать так, чтобы мешок перекочевал прямиком в инстинктивно подхватившие мальчишеские руки, невольно сжавшиеся цепкими пальцами вокруг чуть грубоватой целлюлозы, сопротивление резко оборвалось, оставляя на дне вскинувшихся синих глаз поверженную дымную растерянность.

– Вот так, моя радость, наконец-то мы с тобой движемся в чудесном сослагательном направлении. А теперь, будь таким умничкой, не упрямься, не капризничай, а просто его открой.

Можно было, конечно, послать все это к доставшим собачьим херам и показать сточившиеся зубы заново, можно было выделываться до самого отупляющего посинения, но Юа вдруг понял, что страшно от всего этого устал, что ему ведь и правда интересно, что причинять этому человеку постоянную… боль…? до стона и крика не хотелось, и он, послушно да согласно кивнув, тихо и спокойно потянул в стороны приятно пахнущие бумажные ручки, пощурил в открывшиеся потемки глаза, после чего окончательно угомонился и запустил в скрывающееся нутро руку, с любопытством ощупывая три непохожих друг на друга предмета и принимаясь те по очереди вытаскивать на сомнительный сине-желтый свет, петляющими закоулками ведущий на изученную привычную Starmýri.

Первой, вызвав в Уэльсе смесь из удивления и капельку подтормаживающего непонимания, под пальцы попалась банка.

Немножко необыкновенная, немножко причудливая, немножко очень и очень пропахшая пыльцой с крылышек фей и несущейся над полуночным городом карнавальной золушкиной сказкой – продолговатая и завинченная цветной железной крышкой на хитром механичном замке. Горловину банки опоясал венок из сплетшейся пересушенной хвои с редкими и мелкими красными ягодами, а поверх стекла налепилась обширная желтая этикетка с рисунками черно-оранжевой ухмыляющейся тыквы, синего налитого винограда и рассыпанной по дереву резных досок муки.

За стеклом, по ту сторону прозрачного теплого льда, перекатывались плотно прижатые друг к другу светло-песочные не то рогалики, не то полумесяцы, не то и вовсе лодочки-драккары, обильно обсыпанные тестом, пудрой, цветастой кондитерской крошкой и чем-то непонятным, но ярким и привлекающим, еще.

– Что это за штука такая? – позволяя себе один неловкий вопрос, чуть стушеванно спросил Юа, с потерянностью взирая снизу вверх на лучезарно улыбающегося Рейнхарта. – Что в ней?

– Honey Pecan Pumpkin, – с искрящейся в радужках космических глаз охотой пояснил тот. – Кусочки прожаренной на виноградном соку тыквы, запеченной с медом и сиропом из молотых пекановых орехов с карамелью. Не знаю, как ты относишься к сладостям, мой юный трофей, но, уверен, эти конфетки однозначно стоят того, чтобы их попробовать хотя бы из простого человеческого любопытства.

Юа, чувствующий себя тем страннее, чем дольше они здесь стояли и непонятно о чем говорили, пристыженно и побито кивнул. Покосился еще разок на интригующую тыквенную банку, с осторожностью встряхнул звякнувшее содержимое и, ощущая до идиотизма глупую неловкость, убрал ту в пакет, выуживая теперь уже…

– Диск…?

Рейнхарт как будто виновато – ну что же ты за распоследний дурак, за что тебе-то быть виноватым, ну же…? – развел руками.

– Я хотел бы подарить тебе настоящую пластинку с духом старых добрых шестидесятых, с поддельным парфюмом Пабло Пикассо, освятившим жалкий человеческий патефон, но, к сожалению, Sigur Rós не задумался о том, чтобы записываться на пластинки – ужасное упущение, если кто-нибудь захочет меня спросить. Поэтому пришлось обойтись этим печальным подобием на некогда живую музыку, малыш. Надеюсь, ты не слишком этому расстроился?

Уэльс, который чем дальше, тем больше не понимал, что происходит с этим человеком и как он может спрашивать о каких-то разочарованиях, когда задаривал своими спятившими и ничем не заслуженными подарками, ответить попросту не смог и решил его вопрос проигнорировать, в обратку задавая вопрос собственный – такой же недоделанный и непутевый, как и всё в нем:

– Кто такой Sigur Rós?

– Неужели не знаешь? – не без удивления переспросил Микель. Задумавшись, затянулся, наконец, долгожданной отдушиной-сигаретой и лишь после этого, выпустив в небо несколько вязких драконьих клубов, продолжил говорить дальше: – Я бы назвал его доном Сервантесом современного времени: когда все сидят без свечек и без пожаров, питаясь центральным отоплением и освещением, он все еще помнит, как нужно закуривать сигару от пламени животворящего костра. Признаться, диск попался мне на глаза несколько неожиданным образом, а так как ничто в этом мире воистину неслучайно… Почему бы не познакомить тебя с тем, что нравится и мне самому? Говорят, зародившиеся общие интересы – уже неплохой шаг навстречу к совместному созерцанию восхитительным северным сиянием, мой милый драгоценный цветок.

Юа, мысленно кивнувший, а потом самого же себя мысленно распявший и убивший, снова предпочел обойтись меньшим из зол и сделать вид, что ничего неугодного не расслышал.

Бережно уложил диск на дно пакета, прижав тот к бумажному боку банкой с засахаренной тыквой, и, помешкав с пару секунд, выудил на свет последнее из припасенных драконом-Рейнхартом сокровищ: изумительно-странную, изумительно… не от мира сего книгу.

Намеренно грязно-белая, расписанная смесью исландской и английской ажурной графологии, с тесненной филигранью и никогда не встречаемыми прежде королевскими львиными гербами, она легла на ладони неожиданной глиняной тяжестью, увесистой затвердевшей пылью, запахами заколдованных деревьев и кореньев мандрагор, яблонь вечной жизни и благоухающих смертью древесных орхидей, тянущихся стеблями-стволами до самого неба в канун жаркого осеннего Мабона; кажется, это называлось скрапбукингом, и, кажется, все, что Юа успел испытать за несколько пронесшихся померанцевых секунд, выдавшим зеркалом отразилось на его лице, потому что Рейнхарт рядом довольно хмыкнул, высчитал момент, поймал включившийся зеленый свет, плавно подступил ближе.

Расплачиваясь с самим собой за чудесный бесценный подарок, всего лишь бегло поцеловал застопорившегося мальчишку в макушку и, вдохновленный отсутствием нагнетающего сопротивления, с искренней потеплевшей благодарностью промурлыкал:

– Это, если можно так выразиться, дельное пособие по изучению здешнего эльфятника, краса моя. Не только здешнего, конечно, но с помощью этой книжки ты познакомишься с тринадцатью основными подтипами исландских жителей заросших вереском валунов и извечно юных холмов, повстречаешься с варящими вино троллями и очаровательным загробным драконом Нидхёггом. Отыщешь обворожительного рождественского кота с поразительными кулинарными предпочтениями и сможешь смело подниматься в любые горы, питаясь уверенностью, что ушастые побратимы тебя не обидят, а, скорее всего, еще и защитят. Ах да, чуть ведь не забыл: на ее страницах притаился тот самый Тафи ап Шон и милый моему сердцу горбун по имени Лисий Хвост, который уведет тебя в еще более увлекательное путешествие: бедный мальчик сам в душе уродился эльфом, но никто – даже он сам – так до конца этого и не понял, а история его между тем просто-таки напитана ни с чем не сравнимой волшебной человеческой глупостью. Сказки на страницах этой книги немного с занюханным душком и слишком уж блистательно предсказуемы, конечно, но зато это с излишком компенсируется жизнерадостной пестрой компанией не-человеколюбцев, одетых в помпезные папоротниковые панталошки да воинственные нормандские стеганки.

Юа опять и опять слушал его, не перебивал, почти что не дышал, жадно и алчно, будто последний умирающий утопающий, хватался за новые незнакомые слова и думал, что спятил, что все должно быть не так, что все сказанное Рейнхартом – это же ведь глупые выдумки из такого же глупого выдуманного сборника, написанного затем, чтобы не было так грустно и так паршиво дохнуть в убитом собственными руками мирке, и все это – для каких-то чертовых детей, для короткого мгновения никакой не вечной вечности, но…

Потом вдруг, ненароком вспомнив в глаза этих самых недетских детей, изо дня в день окружающих его изломанную пустотелую жизнь, резко понял, что нет.

Вовсе нет.

Ничего они не для детей.

Детей в этом мире оставалось с каждым часом все меньше, а люди неведомым, но до воя пугающим образом учились вылезать из материнской утробы как никогда мерзкими, как никогда бесполезными, как никогда заранее взрослыми: слишком прямыми, слишком зажратыми, слишком эгоистично-тупыми, слишком самонадеянными, жестокими, бездарными и мнящими о себе несоразмеримо большее, чем в реальности из себя представляли.

Дети не интересовались выброшенными в помойку сказками, дети влюблялись только в денежных мальчишек со шрамом на лбу, тайно мечтая того изнасиловать или быть изнасилованными им, а какие-то там эльфы – если они не Леголасы и их напомаженные королевские папаши, – какие-то горбуны с волочащимися по земле лисьими хвостами, скромно и отрешенно распивающие утреннюю росу под крышей промокшего замшелого камня – никому более не были ни нужны, ни важны, ни пригреты.

Юа не знал, что должен сейчас ответить. Юа не знал, как побыть хоть на долю секунды искренним, пропуская в свои зашитые вены не только вечный кусачий октябрь, но и этого зверьего Дождесерда вместе со всеми его августами, которого до сих пор не получалось понять, с которым становилось боязно оказаться однажды попользованным, наскучившим, преданным и так глупо, пусто, болезненно, ущербно выброшенным…

Юа, конечно, никогда не показал бы тому своей боли.

Юа распахнул бы с ноги дверь, наговорил ворох привычного циничного дерьма, вдохнул раковой клеткой замаринованных чудес под прокисшим винным соусом, что, сойдя со страниц всех мирских Библий, хлынули бы в тот злополучный час неукротимым потопляющим потоком по связавшимся в узел улицам. Юа сказал бы самому себе, что с ним все в порядке, что все хорошо и все так, как и должно было быть, но вместо дурацкого плюшевого зайчонка, которого никогда не имел, стал бы спать с кухонным ножом в кулаке, глядя на шныряющих очеловеченных призраков за окном вконец одичалыми волчьими глазами.

– Мне… мне не на чем это слушать, дурной ты… лис… Рейн… харт. Твой дурацкий… диск… – хрипло, сипло, распотрошенно и убито пробормотал он, и в голосе его всколыхнулось столько потерянности, столько маленьких, ненужных и искалеченных чужими подошвами беспомощных воробьев, подбирающих брошенные бумажные пакеты и жалобно дышащих спертым от нервов воздухом, что Микель резко остановился, с непониманием и тревогой уставился на совсем еще юного, совсем неопытного, непривыкшего и несозревшего поникшего мальчишку.

Протянул к тому руку, ухватился двумя пальцами за пытающийся отвернуться выточенный подбородок, заставляя поднять заостренное, вылепленное из тонкой индевелой органзы лицо.

– Это вовсе не беда, мой милый мальчик. Мы можем прямо сейчас наплевать на все запреты и отправиться ко мне. Я могу, если ты только позволишь мне сделать это, выкрасть тебя у остального мира, который станет слезно молить о твоем возвращении, потеряв все свои надежды и слова, и унести к себе, чтобы уже никогда не отпускать обратно. Там мы могли бы послушать все и каждую песни, и там я бы сам рассказывал тебе ночь за ночью сказки, пел бы свои собственные песни, сидел бы с тобой рядом, пока ты отходишь ко сну…

Там, где распахнутые сине-черные глаза вспенились недоверием, тревогой и близким придыхом стучащейся о берег истерии, он оборвался, смолк, попытался перехватить, предотвратить и обнять, но, к собственной досаде, не успел: юноша, маленький испуганный мотылек, не готовый лететь на огонь предложенных на ладони страшных и взрослых игр, отшатнулся от него, извернулся кленовым эльфийским листом, выпорхнул из только-только попытавшихся сомкнуться объятий. Замахнулся было подаренным пакетом, намереваясь немедленно вышвырнуть тот от себя прочь…

Но, от чего-то неведомого передумав, лишь отступился, отпрянул подбитым зайцем назад, крепче сжал в пальцах давшую первую течь бумагу и, прокричав срывающимся голосом дрожащее, исполосованное, злостное: – «К черту… пошел! Закрой рот и сам вали в свой гребаный… дом, тварь… больная!» – шатким заплетающимся бегом бросился к выглядывающему из-за угла выбеленному вечной солью дому, прикусывая до выступившей крови трясущиеся губы и оставляя дождливого лиса, задушенно и бессильно глядящего ему вослед, встречать новые первые снежинки в глухом разрозненном одиночестве.

Комментарий к Часть 7. Лисий Хвост

**Бёйл и Лаки** – вулканические исландские горы.

**Пислинг** – имя затершегося в веках заколдованного фэйри-ворона из стародавней европейской мифологии.

**Нидхёгг** – в скандинавской мифологии один из нескольких великих змеев, дракон, лежащий в колодце Хвергельмир и грызущий один из корней Иггдрасиля. Также он пожирает прелюбодеев, клятвопреступников и подлых убийц.

========== Часть 8. Animare ==========

Моря не было видно. В белесой мгле,

спеленавшей со всех нас сторон, абсурдным

было думать, что судно идет к земле —

если вообще это было судном,

а не сгустком тумана, как будто влил

кто в молоко белил.

1970, Бродский

Юа чувствовал себя так, будто нагим и совершенно беспомощным попался в лапы к каким-нибудь чертовым да чокнутым чернокожим аборигенам не нанесенного на мировую карту тихоокеанского островка: приветливые и сплошь улыбчивые субъекты как раз за минуту до роковой встречи сменили пристрастие к поеданию человеческого мяса на вполне безобидный религиозный фанатизм, и вместо поджаривающегося сжигания на костре или варения в аппетитном собственном соку повесили заплутавшего мальчишку над бурлящей пропастью, ожидая, когда польщенные боги – или, на худой конец, стервятники – семи расплавленных солнц придут и выпотрошат его к обеду сами.

Чем дольше он там болтался, не имея возможности пошевелить практически ни единой конечностью – путы приковывали к телу даже пальцы, а облитая керосином веревка от морозного атлантического скрипа постепенно распускалась желтым подсушенным сеном, – тем настойчивее море владыки Калипсо, шумящее внизу между пелёсыми отрогами, насылало свои пагубные наваждения, со временем и вовсе исчезая, удлиняясь, изворачиваясь…

Оборачиваясь ветвистой змеящейся рекой.

Рекой горной, бурной, быстрой, опасной, омытой талым кобальтом и слезами ледника Ва́тнайёкюдль; вдоль острых заточенных камней, вдоль мертвых клыков захороненного на выжженном пустыре дракона, вдоль железного оленьего лишайника и поющего конского мха, втянувшего в скалу трехметровые корни, река эта неслась на Север, омывала отполированные до слепого блеска галуны, кричала и сходила с ума, и за величием ее брызг, за размытой акварелью стершегося горизонта, Юа видел, как просыпаются силуэты сотканных той гор – бесконечно-белых, бесконечно-пустых, бесконечно-древних…

Спустя несколько часов, дней или облепивших сединой да морщинами лет, Юа, разбито и бессознательно глядящий туда, вдаль, где существовало все и одновременно ничего, дождался, сам не зная, что ждет, его прихода: черный дракон, выползший на брюхе из обваленного пещерного логова, вскарабкался к нему наверх, обхватил крюками сросшихся с крыльями пальцев, уставился немой златоглазой фурией в глаза. Побыл так немного, выдохнул облака разящего серным можжевельником дыма, прищурил поющие звездами зрачки и, ухватив зубами за удерживающую веревку, разжал свои когти, огромной грузной махиной падая в сокрушительное пике: уже над самой-самой водой и ехидно ухмыляющимися сталагмитами черный зверь расправил тенета потрепанных рваных крыльев и, ободрав о сузившиеся скалы кровящуюся чешую, с ревом, визгом и рыком взметнулся обратно ввысь, унося затихшего бездыханного мальчишку в их совместный прощальный полет.

Он летел, парил, разрезал сопротивляющийся нордический воздух оглушительно бьющими перепонками, а внизу, под смешавшимися тенями, лапами и ногами, проносились заброшенные аварийные мосты, обнесенные мрачными столбами в оранжево-черную полоску спущенного в реку окислого яда. Внизу серел застывшими лужами напоенный нефтью асфальт и встречал удивительной тишиной расплатившийся вымерший мир, выбравший попытку заново погибнуть и заново ожить, чем тащить на спине лгущих и лгущих человеческих паразитов, и Юа, совсем больше не знающий, старик ли он сейчас, все еще тот же вздорный мальчишка, такой же черный дракон или и вовсе, может быть, давно уже не жилец, почему-то постыдно плакал, встречался с тоской своего такого же тоскливого дракона, глядящего через шею да плечо знакомым желтым огаром двух подслеповатых стеклянных глаз…

…потом, барахтаясь, едва не задыхаясь, вскакивая на постели с облепившим ноги спутанным одеялом и сброшенной на пол подушкой, он просыпался, отирал с лица выступившую больную испарину и, с горьким привкусом колотящегося под горлом сердца таращась в обступившие стены, не понимал, откуда в его жизнь приходили эти ненормальные сны, что им было от него нужно, почему они ночь за ночью терзали его душу и что…

Скрывалось там, по иную сторону уводящей реки, за недостижимым горным хребтом, испещренным панцирем черепашьего ледника, куда никогда не получалось добраться: ни дракону, ни тем более ему.

Юа поднимался, спотыкался, никак не мог привести в порядок трясущиеся и подгибающиеся ноги, нервными дрожащими руками распутывал связавшиеся узлом волосы, раздраженно стягивал те в хвост, запихивал под рубашку. Иногда подолгу – теперь уже просто инстинктивно, пытаясь хоть чем-то занять беспокойно ноющие пальцы – расчесывался в середине глухой затушенной ночи, когда часы останавливались, а будильник переводил стрелки на маленькую вечность вперед.

Оставив расческу, выдрав несколько тощих пучков не вовремя лезущих под руку прядей, машинально дергал ручку балкона, а после, хмурнея и чертыхаясь, распахивал единственную на жилье рабочую форточку, плескал в чашку дымящегося вулканического кипятка и, не находя сил на заварку или клочок скрашивающего мха, хлебал пустую воду, рассеянно катая на языке месячные драккары из подсушенной виноградной тыквы, непонятным и пугающим чудом впитавшей сквозь прочное стекло вкус чужих протабаченных рук – иногда Юа чудилось, будто кладет в рот он вовсе не конфеты, а лижет и кусает его проклятущие пальцы, и тогда чашка раз за разом летела с дребезгом в стену, кипяток разбрызгивал волны, а наутро приходилось покупать новую посуду, удрученно и потерянно отсчитывая последние из оставшихся в карманах монет…

Рейнхарта он игнорировал уже пятый, кажется, день.

Достаточный срок, чтобы более-менее отвыкнуть от того, кого знал всего с горстку смешанных дненочей, и попытаться обмануть отвернувшееся сердце, а еще достаточный для того, чтобы, совсем того не желая, узнать: без этого человека жизнь отказывалась возвращаться к старому измотавшему руслу, оборачивая мальчишку Уэльса бесповоротно угрюмым, нелюдимым, диким и склонным на взрывоопасные истерики невыносимым существом.

При этом он сам это выбрал, сам указал Микелю на дверь, справив с тем неделю пригревшихся разделенных вечеров, обрыскав на пару темные продутые улочки, забыв обо всем на свете и живя только этими безумными моментами: утром, когда Рейнхарт непременно появлялся на пороге, притаскивая то завалившие квартиру цветы, то причудливый подогретый завтрак, и сгустившимися сметанными вечерами, когда Юа приучился, наконец, не отсиживаться в школьных кабинетах, а выходить с первым звонком – если, что приключилась все чаще и чаще, не раньше – и отдавать почти-почти всего себя настойчивому мужчине в ласково принимающие руки…

Потом же, после, когда где-то на невидимом прозрачном уровне между их переплетшимися душами случилось это страшное «ты – мой, ну а я – твой», все-все-все, как это часто беспричинно случается в грустных зимних сказках, просто закончилось: Юа, испугавшийся наваливающейся непривычной близости и снесшего с ног ощущения вливающейся в кровь принадлежности, пошел, проклиная себя за трусость, на попятную, Юа гнал его утро за утром, захлопывал перед носом дверь или и вовсе ту не открывал, отсиживаясь взаперти да сходя с ума от бесконечного звереющего стука. Проходил, нахохлившись и отвернувшись, мимо протянутых в ожидании объятий, если все-таки пересекался с ним снаружи, не отвечал, не слышал и не жил, заодно погружая и чертового преданного лиса в такую же кратерную впадину ненавистного одиночества, и на четвертый день всех этих сраных убивающих мучений…

На четвертый день Рейнхарт перестал приходить.

Не совсем, конечно, но уже без тех самых теплых, самых бесценных и значимых мелочей, с которыми любой поганейший день оборачивался чем-то приятным и проживался, наверное, не зря: он больше не выстукивал костяшками пальцев по глухой древесине приглашающий Мендельсонов вальс, не оставлял на стоптанном половике под дверью веник очередных бутонов или тщательно запакованную канночку с горячим завтраком, приправленным интимной запиской с извращенным пожеланием светлейшего соловьиного пробуждения.

Он все еще появлялся после школы – Уэльс замечал вдалеке знакомую фигуру, чувствовал витающий по следу дух и запах, – но приближаться – все чаще не приближался, оставался в стороне, наблюдал: то ли таким вот образом, позволяя вкусить на собственной ослиной шкуре, мстил, то ли просто-напросто злился, обижался, черт знает что обдумывал, ждал, грыз от бессилия и усталости запястья, а Юа…

Юа бил об стены кружки, обжигался кипятком, оставлял на перепачканной штукатурке сточные лавовые пятна морщащихся слез и, сжимая в трясущихся пальцах пыльные эльфийские страницы с душком прелой лесной травы да просыпанных тыквенных конфет, ненавидел и себя, и этот мир, и идиотского Рейнхарта, который, вопреки глупой порожней болтовне, не мог понять, заставить прекратить и чего-нибудь – хоть чего-нибудь, честное слово… – придумать, чтобы…

Чтобы, чертовы да святые, хотя ни разу и не, Олав и Эгвальд, вытащить его отсюда и вторгнуться вихрем всепоглощающего темного света в останавливающую дыхание блеклую жизнь.

⊹⊹⊹

– Мальчик, ты слышишь меня…?

Юа, на самом деле не слышащий, но чувствующий, беспокойно перевернулся с боку на бок, дернулся, простонал в очередном затянувшемся сне, где наполовину пернатый угольный дракон, распахивающий лопасть проявившегося на эту ночь четвертого или пятого крыла, проносил, завывая бьющимся о скалы северным шквалом, его над заброшенным овечьим пастбищем, бережно охраняемым стадом лохматых черно-белых колли…

Или, если точнее, лишь оставшихся от тех запутанных призраков.

Там – в низинах и на пригорках, по руслам пересушенных речушек и в лонах ушедших под землю озер, – где в иных краях должны были хвататься тонкими корешками за мертвеющий камень продутые карликовые деревца, ничего не росло, ничего не пробивалось, зато в смешавшихся времени и пространстве медленно, бесцельно, то проваливаясь и исчезая, то сызнова выныривая наружу, бродили чьи-то бесшумные огромные ноги, яркие, как отделившиеся от солнца огненные столпы; от неслышимого, но все равно оглушающего отзвука их шагов сотрясалась грубая старая почва, и Уэльс, давно поверивший, будто не спит, а существует там взаправду, а вместе с тем и позабывший, каким эта «взаправда» его делала, испуганно жался к чешуйчатой звериной шее, не желая даже знать, кому принадлежат выкованные из подземной магмы сапоги.

– Юа…! Ты, скажи, нарочно пытаешься меня разозлить?

Стук повторился вновь – невидимый великан, надрывая клокочущим поветрием бурдюки исполинских легких, подпрыгнул, набрал высоту и обрушился обратно наземь воистину сокрушающим взрывающимся метеором.

– Юа! Маленькая негодная дрянь… Ответь мне хотя бы, ничего ли с тобой не случилось?! У тебя все хорошо? Ты не натворил какого-нибудь дерьмового… дерьма, я надеюсь? Да прекрати ты, наконец, меня игнорировать! Все равно это тебе не поможет и я никуда отсюда не денусь, в самом-то деле!

Уэльс, за последние несколько суток этими чертовыми драконьими снами измученный настолько, чтобы спать, и спать много – ничем иным заниматься не выходило наотрез, – но абсолютно при этом не высыпаться и чувствовать себя еще более разбитым, чем чувствовал до, слабо и истерзанно разлепил ресницы, с двоящимся в глазах непониманием глядя на разлившийся вокруг синий сумрак, целиком проглотивший белую когдато комнату, белой быть прекратившую около одной-другой дюжины дней назад; светлело в здешнем октябре позже, чем он выходил из дома, а темнело куда раньше, чем уходила в небытие хотя бы половина заполнивших день уроков.

Теперь в его жизни снова как будто не существовало перевернувшего все вверх тормашками Микеля Рейнхарта, и он снова с отрешенным и бессмысленным нехотением делал то, что должно делать застывшей в пеплой пустоте осенью: утыкался в лгущие учебники, подушку да выбивающие почву из-под ног пороги, терзаясь тлеющим аврорным полувечерием.

– Послушай сюда, мальчик: я не хочу быть с тобой грубым, но ты сам меня вынуждаешь таковым стать. Если ты сейчас же не откроешь эту чертову дверь или хотя бы не дашь мне знать, что ты цел и невредим, я просто выбью её, понял меня?! Выбью и не стану вставлять обратно, учти. Даю тебе на принятие решения три с половиной минуты.

Этот подавляющий, мучающий, заставляющий час от часу сходить с ума человек, которого он с больным, усердным, воистину мазохистским самозабвением от себя отгонял кошмарно-долгие хромые дни, опять зачем-то приперся, опять торчал здесь, и сердце – слишком наивное, слишком распахнувшееся и потерявшееся с сумеречного утра, слишком не подчиняющееся хворающей логике спящего дурного рассудка, – взбунтовавшись, вынудило конечности разомкнуться, подняться, пройтись, упрямясь, по приготовленному заранее цирковому манежу и, стиснув зубы, все-таки отправиться к догорающей эшафотным маяком двери – открывать и сметать только-только успевшие зарасти непролазной колючкой истоптанные лесные границы.

– Что еще за идиотские «три с половиной», балбес ты такой…? Нормальные люди обычно считают до пяти. До сраных недобитых пяти. А не до трех с гребаной половиной…

Где-то там же он, ворча, бурча, матерясь, ругаясь и безрезультатно топча опасную разжигающуюся радость, замешанную на дергающем руки волнении, повернул в замке ключ – на этот раз пока еще не выбитый, – после чего лишь чудом успел отскочить на безопасное расстояние да пришибленно податься назад: дверь, не став медлить, с грохотом и свистом распахнулась прямо перед самым его носом, и следом за той, с лихвой позволяя глотнуть мерзостного алкогольного придыха, в маленькую выбеленную прихожую ворвался душащий всепоглощающим присутствием Рейнхарт, сминающе и бестактно захвативший притихшего мальчишку в горячие сухие объятия, напоминающие скорее сомкнувшийся медвежий капкан.

Объятия были жаркими, болезненными, будоражащими и пугающими одновременно, такими, каких у них ни разу не случалось прежде, и руки этого кретина нахально лезли туда, куда лезть было не нужно, и вообще все это не попахивало, а откровенно разило чем-то сильно не таким и сильно нехорошим, и вырваться бы, оттолкнуть, сбежать куда-нибудь к черту, а Уэльс, как завороженный волчьим пастырем молодой баран, ничего из этого не делал: заторможенно стоял, терпел, позволял и думал, что за время, пока невыносимого лисьего мужчины не дышало и не колотилось сердцем рядом, он успел…

Так пропаще и так пагубно…

Соску…

…читься.

Успел соскучиться по чужому захватывающему горению и подминающему безумию настолько, что качающий кровь клапан – чертов дезертир и отступник – затрепыхался чаще, разлил по венам ожившую сплавленную малину, едва не простонал пугающим ломким треском, когда тело вдруг смяли грубее, жестче, требовательнее, практически оторвали от земли и позволили поприветствовать ускользающую ранее от знакомства стеснительную невесомость, а затем…

Затем, оборвав застрявшее в глотке дыхание, к губам Юа едва не прижались другие губы – источающие влажный маслистый жар, наодеколоненные пары и маргинальную тошнотворную вонь из градусного спирта да какого-то нового, незнакомого мальчишке табака.

Не осознавая, как, Уэльс тем не менее умудрился от навязанного поцелуя увернуться, почти высвободиться, ощутить касание чужого рта к моментально разгоревшемуся подбородку и, не позволяя, чтобы тот поднялся выше, болезненно – как он надеялся – лягнуть ублюдка заточенным острым коленом, тут же подбираясь и отшатываясь на деревянных ногах назад, едва тот, не без угрозы прорычав, непроизвольно разжал мгновенно опустевшие руки.

– И какого же дьявола ты творишь, мой дорогой мальчик?

– Такого, что нечего меня лапать, когда тебе, видите ли, то ли башку, то ли хер твой хуев напечет! Ты в доску пьян, чертов Рейнхарт! Только посмотри на себя, ну! Какого хрена ты налакался, а потом еще и додумался припереться таким ко мне?! – злостно, обиженно и частично разочарованно прохрипел Уэльс, не без неприязни глядя на покачивающегося, как будто и впрямь едва удерживающегося стоя мужчину.

– Кое в чем ты не прав. Я не додумался припереться к тебе таким, я припираюсь к тебе любым, думаю, ты и сам это заметил. Однако, замучившись получать бесконечные отказы, даже мне потребовалась какая-никакая храбрость на новую попытку до тебя, юноша, достучаться. Так что да, я, разумеется, пьян. Хоть и не настолько сильно, насколько тебе, как я вижу, думается, неискушенный мой, – в голосе проклятого лиса в кои-то веки прозвучала непривычная настораживающая прохлада, шелково снимающая все возмущения и лезущие через край безнаказанные оскорбления грязным скальпелем зарезавшегося накануне хирурга. – Все это абсолютно неизбежно, если надираться весь вечер и половину ночи в одно-единственное горло без всякой присматривающей компании. Но чем мне было заняться еще, если ты устроил мне молчаливый бойкот и почти что меня отверг… Что же, такое мое состояние, выходит, тебе претит?

– Мне от такого тебя хочется проблеваться, – с презрением выплюнул Уэльс, не зная, насколько честно сейчас говорит, но чувствуя, что доля правды в этих словах все-таки есть. – С какого черта ты опять сюда приволокся?! Я же сказал, что больше не хочу тебя видеть!

– С такого черта, что я изначально не собирался от тебя уходить, поэтому я и, собственно… здесь. Опять, да. Все это – вынужденные разлуки и вынужденные ссоры в том числе, когда ссориться нам абсолютно не из-за чего – придумал только ты сам, не осведомив меня и не заручившись моим участием, и в одно ни разу не прекрасное утро просто решил сделать вид, будто мы с тобой никогда не встречались. Будто не было всех тех упоительных совместных вечеров, когда я готов был вспороть себе грудь и обратиться покойником только ради того, чтобы твои красивые белые пальцы притронулись к моему некрасивому красному сердцу, – вроде бы пытаясь улыбнуться, а вроде бы и нет, Рейнхарт сделал по направлению к Уэльсу пару шатких, но тревожных по своей сути шагов, после чего вдруг решил ненадолго остановиться. Прищурил желто-кисельные глаза, с ледяным огоньком на дне зрачков наблюдая, как мальчишка, кусая губы, предсказуемо не решается остаться на месте и предсказуемо шарахается прочь, позволяя, если захочется, столь жертвенно и невинно загнать себя к отрезающей все дороги стенке. – Не знаю уж, догадываешься ли ты, но этот твой поступок несколько выбил меня из колеи, прелесть моя. Как выбил бы, смею предположить, каждого. Так почему же тебя удивляет, что меня в конце концов сорвало и мне понадобилось, как ты выражаешься, налакаться в доску, чтобы не переломить тебе при встрече шею, а с твоим очаровательным трупиком в обнимку не спрыгнуть в океан?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю