Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 98 страниц)
В конце концов, побалансировав между злостью и курящимся беспричинным весельем, вызванным этими его завихренными отклонениями, мужчина, не уставая поражать не поддающимися логике сменами настроений и мотивов, вполне миролюбиво приподнял руки и улыбнулся растянувшимися молоденьким полумесяцем уголками рта, скорее шутливо поддевая, чем уповая на хоть сколько-то положительный результат заданного на дурака вопроса:
– Что, даже на чашечку чая не пригласишь, мой неприкосновенный безымянный цветок? Совсем никак? Совсем-совсем тебе меня, получается, не жалко?
– Совсем, мать твою! Было бы еще за что тебя жалеть, козлина ты хитрожопая! – мальчишка, прооравший это уже практически в полное горло, взбешенно тряхнул сумасбродной головой, исказился в точеном, похожем на отобранное у вранокрылой хищной валькирии, личике, пытаясь, очевидно, выразить всю безразмерную степень непритязательного недовольства и на корню отрубающего отказа…
А затем, ненадолго затмив видимость взвившейся дождливой копной, прогарцевав на носках из-за попавшегося под ногу развязавшегося шнурка, почти бегом – на самом-то деле ненавистным хромающим шагом, не находя отваги простить себе такого позора, как отчаянное желание нестись резвым галопом вторгшейся в ощетинившийся город кленопалой осени – бросился к белой отряхивающейся коробке, обращенной – исключительно по мнению непривередливого фокусника-Дождесерда – игривыми лунными затеньями в экзотическую перламутровую ракушку для нежного и дерзкого морского конька.
Дело ведь говорят пущенные босиком да по миру редкие умные люди, пока еще не до плачевного конца выродившиеся на этом «Океане»: любая высушенная ромашка, ненароком обласканная взглядом или пальцами одного, к кому прикипело надорванное отдавшееся сердце, обернется роскошной полногрудой розой для глаз другого, кто этого самого ненарочного ромашкового ласкателя успел – пусть только вспыльчивый мальвогривый мальчик ему эту бесстыдную выходку однажды простит… – пылко да безбрежно полюбить.
Комментарий к Часть 2. Dolce far niente
**Dolce far niente** – «сладкое ничегонеделание».
**Хельмы** – имеются в виду шлемы.
**Голубая лагуна** или **Блауа-Лоунид** – пруд-накопитель отработанного конденсата при геотермальной электростанции Svartsengisvirkjun, ставший популярным туристическим объектом после открытия к нему доступа в 1990-х годах. Располагается на полуострове Рейкьянес в юго-западной части Исландии и привлекает гостей как место оздоровительного отдыха.
**Enginn** – никто.
**Трётли** – исландские тролли-великаны. Обычно – жадные, глупые, свирепые и мстительные, живущие в скалах и пещерах, похищающие у людей скот и этих же людей пожирающие. С другой же стороны, практически всякий трётль становится самым верным и преданным другом, если оказать ему услугу или прийти на помощь.
**Скессы** – трётли женского пола.
**Мананнан Мак Лир** – в ирландской мифологии владыка моря, живущий в Стране Вечной Юности. Обычно изображается на своём волшебном коне Аонабрре (Роскошная Грива), способном обгонять весенние ветры и мчаться как по суше, так и по волнам.
«Эльфы», которых встретили Юа и Микель, являлись представителями «эльфийских патрульных» – реально существующих в Исландии специальных должностных людей, которые защищают права и удобства маленького народца: например, проверяют, является ли тот или иной холм обжитым, или можно ли построить дом на выбранной земле, не потеснив при этом потенциальных волшебных собратьев.
========== Часть 3. Сорванный цветок ==========
Кто знает, что будет потом?
В апельсиновый день
Апельсиновые люди
Не думают почти ни о чем.
Мы выйдем с тобой на крышу
И сядем на велосипед;
Это самая высокая крыша
И очень быстрый велосипед —
Он увезет нас с тобою туда, где всегда
Горит апельсиновый свет.
Наутилус Помпилиус – Апельсиновый день
…открыв глаза, перед которыми настойчиво мельтешило что-то мелкое, красное, горячее, чего не получалось остановить и распознать хотя бы на секунду, он обнаружил себя в дебристой лесной прогалине – сосны, окружившие вынесенный на низину бледно-ягодный лог, стремились к пламенно-рыжему небу синей махровой стеной, шумным тревожным дождем сбрасывая к повылезавшим корням зелено-голубой заматеревший лапник, и в потемках их беспокойных шалашей зазывно выстанывали бессонные ночные совы, изредка показывающиеся на жилистых струнах обхватившего стволы хвощово-пурпурного вьюна.
Мир был дик, мир был нов, мир тонко-тонко дышал вымоченным в еловой смоле переспелым яблоком, встречал багровыми, что выросший из сигаретного кашля огонь, кленами и протоптанными оленьими пастбищами, где в оставленных от копыт следах плескалась белой пеной сошедшая с древних наскальных рисунков ледниковая вода.
Чуть позже Юа осознал, что в одиночестве он здесь не был – рядом находился кто-то еще, чей образ он смутно знал, но почти не помнил; увиливающий человек касался его, задевал по плечу, вышептывал на ухо смеющейся северной лисицей или надрывно предупреждающей синепалой олушей, только вот разглядеть его лица или расслышать оброненных слов юноша, сколько ни старался, не мог, как не мог и поставить палатку, пригвоздив упавший клеенчатый тент к резко пересохшей земле облизанными слякотью гнилыми кольями – руки, обычно ко всему безразличные, отчего-то решили остановиться на буйном подножном кустарнике, вобравшем в терносплетения пятнистых листочков одувановую морошку и перепелиную землянику, болотную клюкву и барсучью бруснику, заячью голубику и оброненные скрытым народцем можжевеловые веточки, и Юа, опустившийся на колени, продолжал и продолжал отрывать разноцветные кругляши, стекающие переспевшим соком по взмокшим кистям, запястьям и локтям.
Огромная сметанная луна низко-низко склонилась над волнующимися верхушками обвенчанных холмов, протрубил в вересковой пуще ястребиный тетеревятник, а они с невидимкой, чьи глаза дышали холодной солнечной желтизной, а пальцы задевали странно, но мягко, никак не могли исполнить прихоти ветрящегося леса да улечься спать – все собирали и собирали в обступающем плотном мраке сливовый чернижник, одну за другой отправляя кисло-вязкие ягоды в рот, и слушали, как вмерзшие в сухмень сосны, качая бородатыми головами, накрывали мшистыми ладонями зарытые в торфяных корневищах сердца, помнящие те причудливые времена, когда их далекие праотцы тянулись вверх из соленого перевала, напевая пресным странствующим чайкам о тысячи грядущих трагедий для обмельчавших уходящих морей.
Юа терзался их скрипучими ничейными стонами, поглощал разливаемую тревогу оживающих кустов и ползущих по коже трав, и слишком размыто, чтобы воспринять всерьез, чувствовал, как и сам постепенно уменьшается, становясь новообращенной цветущей сущностью, крохотной частичкой единого исполинского Леса: бузинной слезой на вылизанной рогатыми лапландцами опушке или, быть может, янтарно-рыжим муравьем, спрятавшимся за атласом наклонившегося крапчатого листа.
Лес и воздух беспокоились, желтоглазый невидимка, незамеченно переметнувшийся в тот самый хвощ или подорожник, что тщетно пытался его укрыть, беспокоился тоже, и человеческий мальчик, трепеща нынешним бессильным обликом, беспокоился вместе с ними, постигая такой чуждый, такой пугающий закон об истинном единении и жестокой вселенской цепи, угадывая бьющийся кровавый кисель в напряженных жилах стареющей Земли, перенимая болезную известь горьких рыдающих слез, утерянную способность залечить уродство разрытых ран отравленным чьими-то руками дождем, вползающую в шкуру кричащую мольбу, чтобы все реже и реже показывающееся солнце прикоснулось вынеженными губами к каждой пологой дыре и каждой агонизирующей язве, отогрело и приласкало целомудренными утренними поцелуями седое-седое, споро теряющее выжженные волосы чело…
За усиливающимся шумом, за невыносимым гвалтом, за беспорядочным шорохом истлевающей влаги и шелестом сворачивающихся узлом папоротников, в зарослях которых пытался притаиться несущий кончину веселящийся Враг, Юа вдруг заслышал шаги.
Железные исполинские шаги не идущего, а несущегося навстречу фальшивого Монстра, терроризирующего клыкастого Зверя, забившегося в броню из тысячи щелкающих курков, дымящихся дул, жженого пороха, проливаемой из пасти перебродившей мускусной жижи, переваренной сердечной души, заразной чумной проказы.
Было страшно, было мучительно-тоскливо, было больно и тесно в бездвижии своих и чужих обнявшихся ростков, невыполнимая попытка спастись и убежать терзала и рвала на мириады скулящих противоречивых кусочков, но глупые землистые корешки, вросшие в отвердевшую почву, позволили разве что склонить обсыпанную пчелиной пыльцой покачнувшуюся головку к исплечине некогда желтоглазого подорожника и неосознанно вцепиться в того крючками никчемных зубчатых листков, когда из-за накренившегося всхолмия, перекрывая слабый и тусклый поток дребезжащего лунного света, показалась макушка плюющейся Смертью металлодышащей Твари…
Тот, кто стучался в дверь, делал это с неподдельным добивающим чувством, козлиной настойчивостью, ничем не оправданной жадностью, предупреждая каждым движением и звуком, что ни в коем случае не потерпит отказа и прождет с той стороны нехитрой преградки ровно столько, сколько понадобится, чтобы выкурить упорхнувшего мотылька под загребущую лапу. Настырно колотящая скотина была – если судить по ломающим деревяшку требовательным толчкам – абсолютно уверена, что искомое ею находится непосредственно внутри избранной квартирки, но вместе с тем неким подозрительным образом оставалась и по-своему сдержанной, лживо извиняющейся, предлагающей пойти на беспрецедентный компромисс в ее и только ее сторону и, не мешкая ни секундой, отворить, впустить, не вынуждать терять терпения, которым она если и обладала, то лишь с глубокой трескающейся натяжкой.
Юа, кое-как разлепивший припухшие заспанные глаза, понятия не имел, сколько этот «кто-то» торчал там, выстукивая допекший по самое горло мотив отточенными назойливыми костяшками – или чем еще он там мог выстукивать, психопат хренов, – но, разбито усевшись в постели и почувствовав, как тело, взволнованное пригрезившимся сном, выскальзывающим сквозь пальцы, впадает в попахивающий тошнотой чайный осадок, смуро осознал, что, именно сейчас непроизвольно нуждаясь в чьем-либо обществе, дабы отделаться от присутствия ползающих по венам полукошмаров, противиться этому чертовому маньяку, не вставшему ему на хвост, а попросту зажавшему тот в наглом кулаке, не станет.
Стук между тем повторился снова – троекратно помноженный, перевернуто-авантюрный и, кажется, пытающийся отыграть чересчур торжественный вальс отправляющегося ко всем подводным тритонам Титаника.
Юа неуверенно поерзал, потер ладонями ноющие и пульсирующие виски, немножечко тупо и пустышково уставившись в черный провальчик крохотной прихожей, где то сияла, то вновь угасала, загороженная, пробивающаяся из-под двери подъездовая светотень. В конце концов, так и не набравшись храбрости избавиться от насылающей тревожливые видения мути, молчаливо и угрюмо поднялся на босые ноги, натянул через голову просторную домашнюю рубашку, закутался в сползающее до самых пяток одеяло и, пошатываясь, побрел в коридор, вставив подобранный с пола ключ – стучащая скотина умудрилась выбить тот из скважины – в замок, мрачно повозившись да, похмурившись на моментально установившуюся тишину, распахнув дверь, чтобы тут же встретиться с виноватой, но донельзя обрадованной мордой недобитого – да кто бы вообще сомневался…? – лисьего Рейнхарта.
– Добрейшего тебе утра, мой сонный цветок, по которому я истосковался так сильно, что практически не сумел уговорить себя сомкнуть этой ночью глаз, – налепляя одно слово на другое, совсем не понимания, что у мальчишки от такой тарабарщины озверело крутилось в голове, проворковал тот и, проделав вполне односмысленный, даже близко не слыхавший ни о каких скромностях жест, протянул Юа, который все еще чересчур туго соображал, напыщенный букет свежих кроваво-красных роз, пахнущих настолько всепоглощающе и дурманно, что юноша, повторно застигнутый врасплох собственными неудачными обстоятельствами и чужими просчитанными шагами, их безмолвно принял, качнулся взад и вперед да, продолжая клевать носом, немой взлохмаченной сомнамбулой втек обратно в отогретое квартирное нутро, оставив болтающуюся за спиной дверь все такой же – чтобы чуть позже с тысячу раз о проделанной глупости пожалеть – поднаготно-раскрытой.
Микель, готовый и к новым буйствам, и к сопротивлениям, и даже к агрессивным и матерным попыткам зашвырнуть этим же букетиком ему в физиономию да спустить куда подальше с лестницы, изумленный неожиданной утренней сговорчивостью, вящей покладистостью и растрепанным домашним таинством, мешкать не стал – проворно вошел следом и, чуть неловко оглянувшись, аккуратно прикрыл за собой разделительницу-дверь. Проследил, неприкаянно застряв на обозначенном порожке, как мальчишка, глотая срывающиеся с губ блуждающие зевки, сунулся, едва не угодив в ту вместе со всей головой, в раковину, неприхотливо сполоснулся, помедитировал над завлекающей выжелтенной емкостью, наполненной медленно-медленно сливающейся водой, поглядел на цветы, на продолжающего маячить в поле зрения притихшего Рейнхарта, внутри которого опять что-то истерически щелкало, переключалось, запускалось в режиме закона вытесненных и вновь соединившихся тел.
Как будто в упор не соображая, что вытворяет и как застывший и затвердевший в лице мужчина смотрит на него, вдруг чертыхнулся, запутавшись в окутавшем ноги свалившемся одеяле, и, злобно поворчав, отбросил, не смущаясь, то на стул, оставаясь перед спонтанным дорассветным гостем в одной белой хлопчатой рубашке, худо-бедно прикрывающей тощий плоский зад и спрятанный подростковый перед, зато с усладой открывающей длинные и стройные ноги с выступающими наколенными да лодыжковыми косточками и упруго очерченными спичечными голенями, при виде которых сумасшествие в грудине дождливого лиса защекоталось неудержимее, забилось, заклокотало, вылилось наружу застрявшим в горле комком пересушенной нервной слюны.
Распутные длинные-длинные волосы – разметанные по спине и, разумеется, не причесанные, топорщащиеся во все стороны, поднимающиеся дыбом очаровательной единорожьей челкой – оказались соблазнительнее волос ухоженных и зачесанных щеткой для конской гривы и хвоста, обнаружившейся тут же, перед маленьким зеркальцем в маленькой прихожей; будоражащая рассудок поволока в только-только пробудившихся мутных глазах клубилась, дымилась, дрожала кроткой синеокой ланью, приблудившейся по незнанию к логову охваченного одержимостью лесного охотника, и Рейнхарт, неотрывно да опьянело все это разглядывающий, почувствовал, что еще немного – и он сделает что-нибудь, о чем потом очень и очень пожалеет.
Тряхнув начавшей стремительно подводить головой, поспешно и через силу отведя от мальчика, созывающего на все семь посмертных грехов, примагниченный взгляд, мужчина принялся почти в истерике, сползающей по коже крупными холодными каплями, оглядываться по сторонам, выискивая хоть что-нибудь, что позволило бы переключиться, повернув рельсовые стрелки несущегося в ад поезда куда-нибудь, где оставался дремать целый, а не снесенный в порыве хохочущего куража мост. Правда, доставшаяся юному цветку квартирка как назло оказалась донельзя простой, мертвой и скучной, и умещалась она, состоящая из прикорнувшей микроскопической кухоньки, не отделенной ни одной приличной стеной, такой же микроскопической комнатки с окнами без штор, надраенно белыми стенами и низкими белыми потолками, практически на ладони.
Узенький разобранный диванчик все в тех же пресловутых белых простынях, вылинявшее рыжее кресло, обшарпанный светлый стол с заваленной на пузо набитой сумкой и грудой рассыпавшихся книг в цветных растерзанных обложках – должно быть, выданных в местной библиотеке пожертвованных школьных учебников. Шкафчик для одежды и прочего незначительного барахла на двух прикрытых дверцах, скромненький прямоугольник истоптанного половичка для обутых ног, больше напоминающий попутавшее места ванное полотенце, и дверь в саму душевую каморку – вот как будто бы и все, что здесь водилось.
Рейнхарт являлся отнюдь не тем человеком, которого можно было легко, нелегко, как угодно вообще смутить, заставить оробеть, загнать в тупик или уговорить распробовать на горклый отравленный вкус давно приевшуюся мешающую неловкость. Он всегда и всюду чувствовал себя довольной и сытой рыбой в чистейшей прозрачной воде, быстро привыкал и притирался к любым передрягам, ситуациям и переменам, даже если те требовали кардинального переселения из родных южносолнечных угодий на забытый Создателем северный островок, но все же сейчас, украдкой улавливая потерянный, постепенно пробуждающийся взгляд дикого шипастого юнца, ощущал с какого-то перепуга ту самую насмешливую неловкость, треклятую надрывающуюся потребность как можно скорее найти отвлекающую занозящую зацепку, пока заточенное в теле звериное существо не взяло, разодрав когтями ребра, верх, наворотив нежелательного и непоправимого, что так настойчиво обтиралось об узкие приталенные брюки и, поднимаясь, полыхало обдуряющим ненастным желанием притронуться и изучить, выпить каждый звук пересушенными губами и вторгнуться дальше, глубже, прямо на этом самом месте делая найденную наивную незабудку окончательно и бесповоротно своей.
Микелю было категорически наплевать на принятые среди бегающих и ползающих посторонних людишек водворенные нормы и откровенно нудные понятия, принятия, приличия и прочую беспросветно богохульственную белиберду; он жил по своим собственным правилам, и если сердце говорило, что вот за этого мальчика станет держаться всеми клыками да лапами разом, не собираясь никуда отпускать, то к чему были промедления и разборы разнополюсных лётных полей, к чему такая потешная чепуха, как размеренные встречи и схожие интересы, когда любой день, любой час и миг могли стать последними, на корню обрывающими, никогда и ничего более не возвращающими?
– Ну и? – где-то там же, обрывая ход скачущих и толкающихся в черепной коробке мыслей, пробормотал, оклемавшись достаточно, чтобы решиться одернуть и заговорить, сонный зевающий мальчишка, чей голос просто-таки намеренно искушал толченой утренней хрипотцой, неожиданной, но ловко пойманной теплотой и томительной потребностью услышать, как этот самый голос будет меняться и вибрировать, взлетать и падать, когда обернется гортанными стонами вшитого в кровь насильственного удовольствия.
Микель сморгнул, сглотнул разлившийся по языку привкус опасной порошковой грёзы, по-прежнему стараясь не смотреть на девственно-незапятнанные ножки, взгляд его похитившие все равно, когда синеглазый мальчик, так и не дождавшийся ответа, повернулся к нему лицом и, подбоченившись таскаемыми следом цветами, точно бросающей вызов шпагой или там доблестным рыцарским мечом, недовольно сощурился, без лишних слов давая понять, что начинает с концами просыпаться да возвращаться в привычную негу извечно распаленного неудовлетворения.
– Чего ты приперся, придурок несчастный? Какого хера тебе от меня понадобилось в такую рань, что надо было колотить сюда и колотить, как будто ты дверь эту сраную вышибить ко всем собакам собрался? – угрюмо буркнул он, разве что не надувая капризной горжеткой молоденькие гладенькие щечки, которые вдруг очень и очень безвыдержно захотелось зацеловать. – Еще и веник этот тупический с собой приволок… Я что, по-твоему, баба, что ли?
Еще вчера Рейнхарт ни за что бы не поверил, что станет столь искренне благословлять его – до головной боли сквернословный язычок своего сумасшедшего взбалмошного цветка, но сейчас, охлажденный и остуженный, вновь способный мыслить в потерянном сослагательном направлении исключительно его помощью, с наслаждением это делал, улыбаясь ликующим дураком, отчего мальчишка, неуловимо побледневший в осунувшейся мордашке, поймал, кажется, на его счет новую увлекательную паранойю, потеряв всякую уверенность да желание вот так вот с порога, не дав ничего объяснить, налетать.
Не то обиженно, не то наполовину испуганно, поддавшись движениям скованным и угловатым, робкий на самом деле шиповник повторно, старательно отводя взгляд, отвернулся, поругался с самим собой, попроклинал и его, и приволоченные дурные розы – как только в голову ударило их припереть и где вообще умудрился взять, когда в такую рань ничего не работало да и на цветы здешний городок богат не был…? – но все-таки повертелся, покусал губы и, все свои сдувшиеся недовольства оставив, просто заткнул раковину подобранной затычкой, воткнул туда сгруженный охапкой букет и принялся заливать металлическую посудину крепкой пенистой струей, спасая бессильно опускающиеся лепестки от медленного мучительного удушья.
Микель дураком не был, каким-никаким опытом и в отношениях, и в человеческом поведении обладал, а потому, довольно ухмыльнувшись уголком незаметно приподнятых губ, сразу твердо определил – ерничал мальчишка для общей неумелой видимости, чтобы не показать охватившего неприученное нутро смущения, и по-настоящему против подаренных цветов ничего не имел.
Более того, если отринуть некоторые особенности и уникальные сложности удивительнейшего характера, воистину не знающего ни сравнений, ни вездесущих аналогов, наглядно получалось, что он и вовсе принимал происходящее за явление нормальное и само собой разумеющееся, что встречалось среди проблематичного не-женского племени настолько упустительно редко, что Рейнхарт – горячий романтик в душе, но немножечко неприкаянная небесная лазурь в безотзывчивом к розовым прелестям теле – давно уже отчаялся чего-то путного от редких своих избранников дождаться, а теперь… Теперь, задыхаясь грохотом поднявшегося по пищеводу подогретого волнения, зализав на макушку упавшую на глаза косматую копну, все улыбался и улыбался последним воскрыленным сумасшедшим, готовым вот-вот броситься на тощего мальчишку и затерзать того в благодарных, обещающих всё на свете – и исправно свои обещания исполняющих, потому как даденное слово и собственную честь он уважал, холил и самолюбиво не порочил – объятиях…
Правда, вместо желаемого продолжая метаться разнервированным охотливым взглядом между тонкими мальчишескими пальцами, устраивающими в проржавленной затопленной раковине благоухающие росистые бутоны, привезенные, если верить бесцеремонно выдернутому из постели старому цветочнику, из тепличной Голландии, и его же ногами с пальцами другими, очаровательными, мерзнущими и поджатыми, попутно перемежаясь и на притягивающую взор гриву, шейку да проглядывающие альбатросовы лопатки, все безнадежнее возвращаясь в давно оставленное за спиной позорное время первых неуклюжих свиданий, в итоге даже не сделал, а сказал бессмысленно невразумительную ерунду, так и оставшись ошиваться между непонятно где заканчивающейся гранью лилипутской прихожей и точно так же непонятно где начинающимся переходом в отталкивающую белую комнатенку:
– Я пытался воспользоваться дверным звонком, но либо он у тебя не работает, либо это у меня так и не получилось толком на него надавить… По крайней мере, я жал и жал, звонил и звонил, пока не выковырял эту чертову тоскливую кнопочку из стены, но никакого отклика не… – раньше, чем договорил до конца, Микель скользнул глазами по оштукатуренной серой стенке рядом с собой, излинованной передавленными красными, синими да желтыми проводами простецкого дверного механизма. Отрешенно проследил за поднимающимися припаянными змейками, окутал выпуклой дугой проемы и каскады, продырявленный потолок и продреленные чопорные отверстия, потихоньку спадающие вниз снежной меловой трухой, а потом снова сморгнул, удивленно глядя на умерщвленный сгусток проводов иных, принадлежащих конкретно этой квартире, перерезанных и выдранных почти уже у самого сердца контактного соединения, где зарождался робкий оповещающий звук. Покосился, с интересом переварив увиденные откровения и сделав некоторые любопытные выводы, на нахмурившего лоб мальчика и, сам не зная, с чего и откуда это взял, не без ехидного одобрения промурлыкал: – А-а-а… так вот оно, получается, что. Полагаю, это работа твоих прелестных ручек, мой удивительный Тафи ап Шон? Сам себя оставил без звоночка, чтобы никто к тебе не лез и не мешался, когда ты его не звал и не приглашал, я правильно угадал?
Мальчик, тоже все это время следящий за блуждающим хищным взглядом, неопределенно склонил к плечу голову, ответив одним-единственным грубым цоком строптивого непокоренного языка – Микель был целиком и полностью уверен, что и у этого его односложного фырка наверняка водился свой неразгаданный сакральный подтекст, контрастирующая гормональная подоплека, несущая смысл такой же непостижимый, как и дремлющая на Марианском дне затонувшая Атлантида, и он его в обязательном порядке собирался со временем отыскать, дабы научиться читать не хуже, чем по почти двум тысячам распевных слов почившего мсье Шекспира, только вот пока, увы, понимать он ее, этой загадочной подоплеки, не умел, и действовать – не слишком, к сожалению, удачно – приходилось наугад, ощупью и встающей сплошняком кошачьей слепотой, внимательно, но без особого успеха хватаясь за каждую случайно – или не случайно – оброненную ниточку-подсказку.
– Валил бы ты, откуда пришел… – разбивая все его надежды и соловеющие влюбленные придыхания, буркнул поразительно недружелюбный, но тем самым лишь еще сильнее интригующий мальчишка, покосившийся холодным, угнетенным, черным и склочным чертополошьим коньком, словно бы тоже болезненно раздосадованным тем, что его не успевали ни слышать, ни узнавать между скупых нацарапанных строк. – Сейчас я пойду в душ, а когда выйду – надеюсь, что морды твоей дурацкой тут больше не увижу. И только попробуй, сволочуга, ко мне туда влезть! Я тебе тогда всю твою паскудную наглую рожу на долгую память изуродую, понял?
Рейнхарт, вновь до безобразия развеселенный, открыл было рот, но с ответом категорически не поспел, потому как юнец, задумчиво огладивший кончиком дрогнувшего указательного пальца податливую цветочную головку и тут же отдернувший от той руку, будто безобидный бутон вмиг обернулся разъедающим плоть обнаженным скорпионьим хвостом, угловато развернулся на голых пятках, тряхнул, одурманив да приворожив, душистой гривой и через три с половиной широких шага и громкий хлопок такой же норовистой захлопнувшейся двери скрылся – наверняка потратив все свои силы на то, чтобы не поддаться и постыдно не обернуться – в меленькой беленькой ванной.
Предупреждающе звякнула задвинутая с дюжей дури защелка, едва не вывалившаяся из удерживающих трухлявых пазов, прогрохотал подперший – на всякий случай, а то кто его знал, этого жуткого аморального извращенца, приволакивающегося в безбожную рань и задаривающего языкастыми признающимися цветами? – дверь банный столик – или, возможно, какая-нибудь имеющаяся в арсенале полка, хиленький стеллажик, что угодно, что там у этого мальчишки водилось под жаждущей расправы рукой, – и омывальный закуток, поглотивший беззлобную лисью улыбку, накрыл мягкий шелест подогретой шипящей воды, полупрозрачными кропотливыми струями обхватившей до помешательства вожделенное невообразимое существо.
Нахождение в комнатке с облицованными белыми стенами и бесцветными заляпанными окнами, вид из которых выходил на спящие соседские дома, вплотную приставленные к иной стороне тощенькой проулочной дорожки, утомило Микеля уже через неполных тридцать секунд безмятежного одухотворенного созерцания.
Пастельно-песочные, малиново-красные, устрично-розовые, цыплячье-желтые и до жалобного стона скучные железные обивки, призванные защищать да оберегать от тысячи жестоких исландских ветров, сплетались с одинаковыми квадратными парапетами, гротескными углами, идеально замазанными трещинами и сложенными по глиняному кирпичику низкими молчаливыми трубами, представляя из себя настолько безликое зрелище, способное занять лишь впервые стронувшегося с нагретой точки непутевого туриста, что Рейнхарт, махнув рукой на самый безобидный и приличествующий из возможных способов убить отведенное на вынужденное одиночество время, не без охоты поддавшись потащившей за собой круговой инерции, с которой обычно начинали осмотр любого музейного лабиринта, переместился к нудному и тоскливому запечатанному балкончику. Подергал, немножечко подобной дерзости поразившись, за не поддающуюся уговорам окостеневшую ручку. Чуть погодя, озадаченно нахмурив наползшие на переносицу брови, отыскал крохотный механизм присобаченного под той же самой ручкой замка, хитро замурованного под выкрашенной облупившейся синей краской недееспособной лапкой-открывалкой; от сердечка-колечка тянулись звенчатые да проволочные стержни-проводки, просачивающиеся между дверью и миром-по-ту-сторону-тюремного-стекла, и скорым на безвозмездную отдачу Рейнхартовым внутренностям снова сделалось до обиженного злостно, клокочуще нехорошо, пламеизвергающе-опасно, потому что ну что это за чертов дом?
Что за чертовы нравы должны жрать треклятых жадных выродков, которые заселили – вероятнее всего, квартирка эта была взята в аренду, если судить по злополучной пенопластовой обстановке, отсутствующему отношению мальчишки и вообще тому, что жить-то он тут вроде бы жил, а никаких особенных личных вещей, кажется, при себе не имел – безобидного – да безобидным он был, еще каким безобидным, сравнить вот хотя бы с ни разу не безобидным ним! – ребенка в выдранную из кишок паскудную комнату, но не соизволили сдать вместе с той ни единого дерьмового куска балкона, обернувшегося неприкосновенным приданым богатством? А если он был позарез нужен, этот гадостный недостойный балкон, должный быть благодарным уже за то, что его могла коснуться дивная розовая ножка? А если мальчика терзал романтический лунатничающий недуг и он просто жить не мог без любования свежими ночными просторами с чашечкой оленьего лишайника под горячей шоколадной заливкой?
Что ему было делать тогда, если приходилось довольствоваться открывающимся только наполовину заедающим окном и постоянно сидеть взаперти, таращиться на прожирающие чувственную душу замки, раскачиваться в обхватывающих кольцом больничных стенах и тосковать по клочку бесплатного для всех прочих неба, того редкого, неподдельного, еще сохранившегося с канувших времен, что худо-бедно оборачивало относительным домом любое вшивое сооружение, всякий бездарный и бескровный архитектурный выкидыш? Кто и как после подобной омерзительной кражи мог осмелиться упрекнуть прелестного одичалого цветка в том, что тот не умел доверять да скалил направо и налево покрытые белладонновой отравой волчьи клычки?