355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 71)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 71 (всего у книги 98 страниц)

Например вот, Рейнхарт, хлопая ресницами, завис перед грубо отрезанной от ног верхней частью младенческой тушки, рассеченной затупившимся скальпелем точно по центру грудины: заботливый доктор-извращенец даже приподнял правую половинку кожицы и мышц, позволяя углядеть ровную клетку ребер и скрывающихся за теми органов, а голова о трех подбородках, казалось, вот-вот должна была зашлепать выпученными глазами, намертво влившимися в запотевшее изнутри стекло.

– Я же уже объяснил тебе, mon beau: я планировал, ясное дело, погнаться за тобой, как только утихомирю приченную тобой же боль, но дорогу мне перекрыло сообщество радикально настроенных русских феминисток – во главе с незабвенной отныне Марией Павловной, чтоб ее… – которые то ли и впрямь настолько слепы, что не заметили, к какому гендеру ты биологически принадлежишь, то ли попросту не захотели ничего замечать, записывая тебя, мой стервозный адамов сын, в евино-дочкину группу поддержки без твоего на то ведома… Но факт остается фактом. Попасть вовремя к тебе они мне старательно не давали.

На этом он вдруг – как-то совсем неожиданно – оторвался от недоношенных зародышей и взглянул на прилепившегося к месту Уэльса, позволяя тому вдоволь налюбоваться отнюдь не беззлобной улыбкой, а скорее жесткой ухмылкой, напоминающей оскал севшей на диету – а оттого еще более нестабильной да нервозной – белой акулы.

– С чего… что ты… О чем, дурак такой, ты болтаешь? Какие еще группы поддержки и какие русские… феминистки…?

– А с того, душа моя, что не нужно пинать дикобраза под зад – ну почему этого никто не желает понимать, скажи мне? – сокрушенно выдохнул лисий безумец, вновь отворачиваясь к обезноженному посиневшему груднику и принимаясь выстукивать костяшками пальцев по стеклу неторопливую… не то барзелетту, не то страмботто. – Представим, что вот он я, и я – дикобраз. С колючками. С отравленными длинными колючками и на заднице, и везде, куда хватит смелости просунуть руку. Колючки эти некогда использовали канадские индейцы в своих разборках, ядом с колючек намазывали стрелы, и, выражаясь понятным языком, дикобраз – это вам не ёж: он бывает очень зол, он бывает очень опасен, сообразите вы все это, наконец… Пойми и ты, мальчик мой, что я не хочу, никогда не хотел чинить тебе вреда и боли, а так просто и так банально желаю любить, принося одну только радость. Поймите, прочие мимохожие идиоты, что я живу, как умею, и иначе жить все равно не захочу, раз уж ничего для этого даже не делаю. Поймите, дуры с лифчиками и памперсами в мозгах, что я вполне способен свернуть всем вам шеи, но не делаю этого в силу того, что не хочу оказаться выставленным из этого музея или увезенным куда-нибудь в тюрьму или психушку, вашу же мать! Исключительно и только поэтому, а вовсе не потому, что во мне, мол, еще жив какой-то там жалкий примитивный инстинкт к сохранению собственного рода. Будь во мне этот сраный инстинкт – и я бы тогда, вот чудеса, не назывался для вас чертовым геем!

Таким странным, по-особенному распаленным, как сейчас, невозможный этот человек…

На памяти Уэльса еще…

Не был.

Он не корчил припадочных рож, не балаганил с ворохом дури в богатом на фокусе рукаве. Не пытался ни приставать, ни творить какой-нибудь необузданной ереси, и в сердце Юа, ускорившем луговой бег, копытами черных Самайнских коней загрохотали доски забиваемого гвоздями гроба.

Мальчик обескровленно побледнел, осунулся. Нетвердо переступил с ноги на ногу, растерянно и зябко глядя в спину опустившегося на корточки Микеля, что задумчиво и слепо глядел на младенца с одной непомерно огромной башкой, перевернутой жиденьким затылком вниз, да с башкой второй – размером с бильярдный шар, – что с какого-то перепуга росла у того вместо…

Наверное, ног.

Ударенный чересчур серьезной лисьей серьезностью, с которой не привык иметь никакого дела, Юа с разбегу ощутил себя вышвырнутым, позабытым, не интересующим, неприкаянным и капельку виноватым во всем этом бедламе, уже искренне собираясь хоть что-то – более-менее извиняющееся – сказать, когда вдруг Рейнхарт, тихо и устало выдохнув, поднялся на ноги. Прошел, бегло окидывая расфокусированным взглядом, еще с несколько стендов и, к вящему неприязненному изумлению Уэльса, остановился не где-то возле очередного трупа – если уж называть вещи своими именами, – а…

Напротив паршивого знакомого борда с напечатанными статейками да кучей мерзостных бабских влагалищ, то залитых роженической кровью, то этими самыми тошнотворными отошедшими «водами», то и вовсе сливающихся в диком симбиозе с вылезающими из тех детскими головами, заставляющими снова и снова ощущать по всей длине языка движение булочно-чайной рвотины.

Хуже, наверное, было только то, что Рейнхарт смотрел на все это гадство выдержанно-спокойно, что-то читал, задумчиво разглядывал фотографии, вселяя в испуганное юношеское сердце очень и очень нехорошее, пусть и ничем вроде бы не оправданное опасение, что…

Что, может…

Может, гребаному Микелю Дождесерду, беспечному извращенцу со скрытыми внутри самого же себя слоями невысказанных личин и секретов, где-нибудь там – тоже в неизученной океанической глубине – нравились эти паршивые, уродливые, сраные…

Дети.

Проклятые, крикливые, прожорливые, проблемные, страшные дети, привести в свет которых могли исключительно одни лишь…

Бабы, а вовсе…

Вовсе не он, кто вообще всей этой псевдосемейной псевдорадости никогда в своей жизни не желал.

Ступорный всплеск, пробежавшийся от позвоночника и до сведенного желудка, свернувшийся непереваренной резкой тяжестью, ватными ногами и испариной на сжавшихся ладонях, подкосил сердце, заставляя то биться часто-часто, пробираясь растекающимся желейным кошмаром сквозь кожу да наружу, покуда суматошное откровение поднялось до дебрей мозга, состыковалось с нервными окончаниями и, треснув да разорвавшись, накрыло мальчишку дикой и неконтролируемой…

Паникой.

Настроение слетело в канаву мгновенно, в крови застучал ножищами Черный Норроуэйский Бык, разбрызгивая клочья дыхания да болезнетворную пену с губ, а чертов Микель, этакий ни разу больше не насмешливый бобыль без причитающейся тому земли и сброшенных корней, оставив более-менее изученный стенд, взял и…

Отошел к забытому в манеже младенцу, отчего сердце Уэльса, раздавленное черными копытами, и вовсе позабылось, и вовсе погибло, и вовсе, брызгая струями пущенной крови, надсадно заныло, воруя из-под шатких ног закружившийся каруселью серый пол.

Юа не видел его лица – одну только чуточку сгорбленную спину, одни только широкие плечи, длинные ноги, зачесанный затылок и половину макушки, на которой, перехваченный аккуратной черной резинкой, брал свой источник волнистый хвостик, спускающийся почти до самых лопаток: Рейнхарт в обязательном порядке мучился с этими своими волосами-лицом-руками-одеждой-глазами всякий раз, как хоть куда-нибудь на продолжительное время выйти, вместе с тем будучи способным, если душу пожирали серые волки, подолгу не бриться, не мыться, не есть, не переодеваться, вонять трупняком да рыбой, спутывать волосы в гнездо и нисколько этим не заботиться, даже если подбородок и щеки терялись под прослойкой иглистой щетины.

Охваченный за печень и глотку безнадежной безбрежной паникой, Юа молча и мрачно глядел, как тот, склонившись, протягивает руку, касаясь кончиками пальцев младенческой – наверное, холодной – головы. Как проводит подушками по макушке, легонько ущипнув за два или три крохотных, белесых, едва заметных волосяных пучка. Как спускается на пухлую щеку, как обводит полуразмазанным движением приоткрытый в жадном порыве рот тупой-тупой куклы, не понимающей, чем отличается палец от соска и что ей, железно-киберкожной дуре, никакое молоко, которого ни у кого из присутствующих и не водилось, к черту не нужно.

К черту – слышишь, тварь?! – оно тебе не нужно.

Уэльсу сделалось тошно.

Уэльсу сделалось душевно-грязно, будто по внутренним стенкам замельтешили вытравленные с мира живых дохлые тараканы.

Ноги его, оступившись, сами, запинаясь за вздыбленный ковер, отрезали шаг в обратную сторону, спиной навстречу выходу, через который все еще не хватало смелости и безнадежности уйти. Ноги сопротивлялись, старчески скрипели и ныли полынной ломаной костью-костылем, и чем больше Юа отдавал им вольности, чем дольше Рейнхарт продолжал играть в свои игрушки, тем хуже, пустее и обиженнее становилось у мальчишки – не понимающего, как очередной безалаберный день обернулся этим кошмаром – под шкуркой.

Подчиняясь спятившей центрифуге, швыряющей из стороны в сторону, он кое-как доплелся до порога, столкнувшись спиной с боком какой-то новоприбывшей тетки, не обратив на ту и ее возмущение даже косого взгляда.

Сглотнул застрявшую в горле ртутную слюну.

Подавился.

И лишь тогда, кое-как совладав со сбойнувшим голосом и дождавшись, когда Рейнхарт оторвется от ненавистного клочка искусственного мяса да растерянно обернется, непонимающе глядя на снова покидающего его подростка, громче, чем было нужно и чем позволяли сраные людские приличия, прохрипел:

– Я пойду… отолью… Рейн… Микель. А ты… развлекайся…

Микель как будто бы подался вперед, как будто бы вскинул руку и попытался что-то удерживающее сказать, но Юа, тут же развернувшись и тут же сорвавшись на шаткий полушаг-полубег, смотреть и слушать себе настрого запретил, преданным котом с обожженным хвостом налетая на чертову коридорную стенку, отталкиваясь от той и, мотая поплывшей оглушенной головой, срываясь на бег дальнейший, к сортиру с фаллосной ручкой, отмеченному галочкой не мужчин или женщин, а блядских инвалидов, где уже никто наверняка не додумается его – страшно и неизлечимо раненного на кровоточащее сердце – трогать или искать.

⊹⊹⊹

В туалетной комнатке для инвалидных испражнений отыскались две выбеленные кабинки, и Уэльсу, запершемуся в одной из них – самой близкой к стене, выложенной бежеватым плиточным кафелем и завешанной полупрозрачной клеенкой на случай, если опущенный калека промажет да начнет ссать не в толчок, а прямиком на нее, – оставалось понадеяться, что никакой колясочник, одноногий костыльный старик или бабка с поносовым нетерпением не заявится сюда в последующие часы, позволяя ему отсидеться в тишине и… крайне сомнительном спокойствии.

Хотя бы то, что здесь было изумительно мертвенно-тихо, юноша с некоторой благодарностью признавал: дверь, кажется, наглухо изолировала все внешние звуки, отрезая уголок уединения от прочей – менее калечной – реальности.

Правда вот в итоге, уже через два или три десятка минут, благодарность сменилась нервозным недовольством, тишина ударила по вискам, сердце Уэльса екнуло, покрылось сосульчатой испариной, пропахшей привкусом нежеланного одиночества, от которого он порядком успел отвыкнуть, и отдушиной того пугающего, что он не просто сбежал – именно что сбежал, а вовсе не ушел – от Рейнхарта в сраный туалет, а сбежал…

Куда более серьезным, куда более… каким-то муторно-непоправимым образом.

Разум прекрасно схватывал разницу, разум все знал и все ведал, нашептывая, что обмануть его глупому неопытному мальчишке отнюдь не удастся, и Юа оставалось пометаться по кабинке на два шага, побиться свирепствующими звериными прыжками о покачивающиеся деревянные стенки, поскрестись ногтями и, сломленным да выпитым, забраться с ногами на унитазный горшок с опущенной крышкой, принимаясь на том раскачиваться стыдящимся самого себя аутистом, разучивающим па неподвластного фламандского танца.

И не было никаких менестрелей выцветшего вереска, не было никаких возвышенных нот или простреленных крылатых амуров, извергающих через розовую задницу успокаивающие любовные обещания.

Были два толчка, холодная вода обоссанной и обосранной канализации, запахи чужих фекалий и загаженных кровью тампонов в пластиковых урнах. Помойка с использованными туалетными листами, грязный микробный унитаз, запачканные сальными отпечатками стены, выложенный подсохшей грязью подошв мутный пол в кафельных разводах. Пробивающийся через всю эту чертову какофонию дурман эвкалиптового освежителя воздуха, освежающего настолько, что впору от такого воздуха повеситься, лишь бы больше не дышать. Капанье протекающего крана в одной из двух раковин, слабое сияние запахнутого узкого оконца под потолком и перемигивание желтых флуоресцентных ламп, тихо-тихо потрескивающих пропущенным через них электрическим током.

Не было здесь решительно ничего возвышенно большего, никакой задавленной романтики да островка незыблемой туалетной надежды, и Юа, стучась о стены лбом, стекая по тем до уровня унитазного сиденья, пытаясь вышвырнуть вон из сердца все огрызки да переживания, пытаясь убедить себя, что все это ведь не важно, все это не имеет значения, потому что так или иначе они с Рейнхартом никогда не пробудут вместе достаточно долго и ему придется опять обходиться одному – на сей раз по-настоящему и по-взрослому, с омерзительной способностью уметь о себе зачем-то позаботиться, – поднявшись на ноги, попытался хотя бы отлить, чтобы не лгать этому желтоглазому паршивцу в чем-то столь невозможно-мелочном, как цель посещения блядского сортира.

Расстегнул ширинку, обхватил ладонью член, еще разок попытался отрешиться от удушливой истерии и выдавить из того – проблемного и тоже замкнутого, – журчащую струю, но…

Но ни черта, гори оно все в аду, снова не сумел, чувствуя, как моча перекатывается желтыми валами возле мочеиспускательного канала, но наотрез отказывается в него забираться и покидать охваченное нервной тряской тело, дабы с миром раствориться во всеобщем переваренном кале.

Рыкнув, нацепил штаны обратно, ленясь те даже толком застегнуть – хватит и гребаной жестяной пуговицы, а молния пусть уходит в джунгли да к воображаемым завывающим мартышкам.

Опять залез со всеми ногами на крышку, уселся позой чертового медитирующего лотоса, откинулся спиной на бачок, принимаясь с болезненным упрямством вглядываться в белизну монотонного потолка…

Как вдруг услышал тихий-тихий ненавязчивый щелчок отворившейся входной двери – какой-то поганый инвалид все-таки не смог дотерпеть и припер свою затасканную дряблую жопу сюда. Причем припер вполне бодро и вполне самостоятельно, безо всяких там колясок да костылей, на миг поселяя в поплывшую голову шальную мысль, что, может, это и не инвалид вовсе, а…

Хотя, конечно же, инвалид.

Или просто другой такой же умник, как и он сам, пусть на деле все равно, как говорится, уродец да калека, что, пройдясь через всю площадку да с какого-то хрена постояв напротив оприходованной мальчишкой будки – слишком поздно Юа сообразил, что ног-то его видно снизу не было, а кабинку он не додумался запереть, – почуял что-то да убрел, наконец, в соседствующую кабинку, заставляя Уэльсово сердце нервно выстукивать, а зубы – впиваться в покорную губную плоть.

Юа, сам не зная почему, ощутил смущение, ощутил заходящиеся возвратившейся жизнью органы. Ощутил острейшее желание пуститься отсюда вот прямо сейчас бежать или втечь в чертову трубу и оказаться где-нибудь в гаррипотеррном мире, чтобы тихо, мирно да меланхолично, пока по небу носятся сбежавшие из Азкабанов помешанные сатанисты, переползать с камина в камин и попивать горький магический чай в каморке у подобравшего Сириуса Блэка.

При всем же при том неизвестный человек вел себя показательно тихо: прошуршал листком туалетной бумаги, постучал каблуками, пока – явно мужская, Юа слышал – струя сливалась в белое керамическое нутро. Спустил шумящую воду. Вышел. Омыл руки, погрел-посушил те громкими конденсатором, после чего снова скрипнул дверцей оставленной открытой, наверное, кабинки и, щелкнув дверью входной, кажется…

Спокойно ушел.

Юа отчаянно поприслушивался, отчаянно прождал тридцать семь внутренних секунд, вновь погружаясь в прежнюю вакуумную тишину. Вновь, прикусив губы, постучался, раскачиваясь, спиной о гулкий пошатывающийся бачок. Проигнорировал непонятный звонкий скрип, донесшийся из-за фанерной перегородки – наверное, что-то там протекло или заполнилось до нужной мерки, да и вода только-только прекратила набираться, чтобы придавать всякой ерунде ненужное значение.

Поглядел в одну сторону, в другую, не видя ничего, кроме замучившей белизны и бежевой прозрачной клеенкости. Полягал вытянутой ногой дверь, повозился в собственных волосах, тщетно пытаясь скрутить те наподобие хвоста и убрать за спину да прочь, в чем опять потерпел поражение, и, вымотанный сводящим с ума ожиданием непонятно чего, в конце всех концов поднял голову, чтобы, так и застыв с распахнутыми глазами и ртом, уставиться в глаза чокнутому, больному, шатающемуся по запаху и неизвестно с какого черта и каким чудом оказавшемуся здесь…

Микелю Рейнхарту.

Шок отгремел настолько доминирующей анархичной властью, настолько узкой шипастой удавкой вокруг стянутого загодя горла, что Юа, вытаращив глазищи, только и сумел, что сидеть да не дышать, тщетно мечась разумом и пытаясь сопоставить отливающего неизвестного человека с прибывшим господином лисом, но удачи не терпел абсолютно никакой: он был уверен, что безызвестный вторженец, кем бы он там ни был, уже убрался отсюда, и вообще не думал, будто Микель станет искать его тут и что станет искать…

Вообще.

– Ка… какого хера… ты здесь… делаешь?! – едва ли подчиняя замерзшие огрубевшие губы, вспыхнул Уэльс, делая то единственное – и бесконечно глупо-безнадежное вот тоже, – что ситуация сделать позволяла: ринулся вперед со своего пьедестала и поспешно защелкнул задвижку на дверях, и, растекшись по толчку, вжался в тот всем сгруппировавшимся телом, не испытывая ни малейшего желания пытаться сбежать – все равно этот человек его играючи догонит, перехватит и устроит еще одно позорное скандалище на глазах у доставучих чуждых идиотов, не умеющих жить своей собственной жизнью. – Рейнхарт…!

А Рейнхарт вот…

Промолчал.

Покосился на запертую изнутри юношескую кабинку, на самого мальчишку, что, кажется, готов был вот-вот попытаться протиснуться в идиотское сливное отверстие, в надежде хотя бы так укрыть под жестким шатровым тентом свою непостижимую душу.

Вздохнул.

Потускнел в лице и вместо всего, что Юа в принципе мог вообразить и осмелиться дождаться, просто взял да скрылся из виду, погружаясь в пучины выбеленной сортирной кабинки номер два, где, судя по звукам, тоже уселся на толчок, привалившись плечом да головой к той стороне стенки, возле которой подрагивал от своей шиншилловой тряски и глупый Уэльс.

Вопреки ожиданиям мальчишки, уверенного, что сейчас мужчина раскроет чадящую смогом пасть и больше не заткнется до скончания веков, пока он тут будет все осознавать да пытаться приблудиться обратно в самого себя, тот все молчал да молчал, все молчал да молчал, пока не стало вконец страшно, вконец неуютно и… наверное… вконец… чуждо.

И тогда Юа, прикусывая кончики волос собственной гордости, разбитой бубновыми козырями да кровавыми коронами у ног, тихо и вовсе беззлобно спросил-прохрипел, инстинктивно поглядывая на белый верх, в немой надежде отыскать там кудлатую – и зализанную сегодня всеми знакомыми на запах гелями – голову:

– С чего ты вообще взял, что я буду именно здесь, а не где-нибудь… еще?

На миг ему сделалось боязно, что Рейнхарт не ответит опять, сталкивая нос к носу с чем-то еще совсем безызвестным, но тот, наперекор затаившейся в ком-то из них двоих обиде и легкому теплому успокоению на радость, отозвался почти мгновенно, пусть и голос немножечко подкачал, выдавая окутавшее акульего человека нечитаемое дурное настроение:

– Я был уверен, что туда, где окажется много постороннего народа, ты не сунешься, мальчик. И, как мы оба видим, оказался прав. Конечно же, чтобы растянуть затеянную тобой игру, сначала я заглянул и в женский и в мужской туалеты, но, так ничего интересного для себя там и не отыскав, возвратился к истокам, где ты и должен был меня дожидаться… Ты же, душа моя, делал это?

– Что…? – машинально уточнил потерявшийся Уэльс, до безумства смущенный тем, что дурной хаукарль еще и по бабским сортирам осмеливался с такой своей похабной рожей блуждать.

– Томился без меня, – послышалось из-за той стороны. – Ждал. Сгорал в нетерпении и думал, где я так долго пропадаю и не передумал ли за тобой являться. Хотел, чтобы я к тебе пришел, выражаясь до вульгарного банально. Это так, мой мальчик?

Вопреки вроде бы настойчивым, почти приказующим интонациям названных слов, ни малейшей уверенности в голосе Микеля… отчего-то не промелькнуло, и, наверное, лишь это не позволило Юа тут же, сходу, проорать, что нет, нихера и никого он не дожидался, обвешиваясь клеймом последующей лжи, в которой оба они все безнадежнее да безнадежнее захлебывались.

– Не… знаю… Никого я не дожидался, ты. Я просто…

– Пришел сюда отлить, – услужливо закончил за него странный молчаливый Рейнхарт. – Я понял, мальчик.

Говорить через чертовы преграды тоже было… странно: голоса дробились, разлетались, разделялись один от другого, будто так и должно было быть. Отскакивали от стен и топились в раковине да в грязных трубах, и так пусто, так болезненно-холодно и стыло Уэльсу, чье сердце затянулось трелью звонкого кафеля, не было, наверное, с тех самых пор, когда они с Рейнхартом с неделю не разговаривали, отсиживаясь по двум враждующим углам. Хотя, если посмотреть со всех честных сторон, то в этот раз было даже еще хуже: чем ближе они оба подбирались к перекрещенным душам друг друга, чем ближе становились в целом, тем невыносимее ощущались ссоры, которые вроде бы даже и не ссоры, и тем пустее делалось внутри, если вдруг какой-то винтик отлетал и случалась очередная разладка разваливающейся системы.

Уэльсу… хотелось к Микелю.

Хотелось выбить дурную стену, хотелось наорать на глупого хаукарля, хотелось распахнуть перед ним дверь, что категорически отказывались сотворять упертые в своей дурости руки. Хотелось обозвать вслух все то, что не оставляло в покое, давя на нервы и параноидальное недоверие, вихрами-бубонами просыпающееся в крови.

Хотелось.

Правда.

Действительно и отчаянно хотелось всего того, что они могли друг другу дать, пусть и Рейнхарту, наверное, было никогда о его желаниях не узнать.

Секунды сменялись минутами, минуты – чем-то еще более несоразмеримо страшным, и Юа скребся подушками пальцев по стене, кусал мясо губ, молча хныкал, истязаясь разливающейся незаглушимой болью. Голова кружилась, горло пересыхало, естество неистово колотилось, отражаясь от всех зеркальных застений, и, наверное, он бы даже сошел с ума, слетел бы с шурупов и навсегда лишился луковицы собственного сердца, не открой вдруг мужчина рта и не обличи в слова этих своих – причудливых, незнакомых, пустынных и болеприносящих – монограмм:

– Знаешь, мальчик… Я давно уже ненавижу на этом свете каждого, но, так получилось прихотью судьбы, что только не тебя. Я давно уже ненавижу каждого, но не знаю даже, почему и за что это делаю. Я… – он ненадолго прервался, шелестнул карманами – через секунд тридцать в ноздри Уэльса ударил знакомый до дрожи табачный запах, отдавшийся сажей и щекотной горечью в легких да на покусанном языке. – Я бы так хотел с тобой разговаривать, совершенно о чем угодно, дитя: о зимнем Париже, об испанском фламенко, о горбатых китах или о куриных гамбургерах, о нечитанных книгах или о солнечном затмении, о холодном дожде или о проходящих мимо людях с цветными полосатыми зонтиками… Я хотел бы с тобой разговаривать, а не писать про тебя молчаливые стихи, на которые ты никогда мне не ответишь. Я так голоден до твоей красоты и до твоей закрытой души, что, мне кажется, скоро я сойду с ума, если ты не скажешь мне ни единого искреннего слова, не бросишь ни единой обкусанной подачки к ногам – а я приму даже ее. Я с благодарностью приму все, что ты только сумеешь и захочешь мне дать! Поэтому, если тебе не настолько трудно, чтобы с дулом у рта, если тебе не жалко, если тебе не совсем все равно, что случится с нами дальше… пожалуйста, Юа… пожалуйста… спаси меня от этого… кошмара…

Юа, чье дыхание истлело и раскурилось чужими губами вместе с беспомощной сигаретой, бессильно приоткрыл задыхающийся рот, хватаясь подрагивающими пальцами за тот участок нагрудной кожи, за которым колотилось неистовой пляской свихнувшееся сердце. Огладил то ладонью, попытался вдавить подальше в плоть, терпя чертово очевидное поражение.

Брезгливо отдернул руку, боясь, что глупый орган испачкает его своими слезами, и, смиряя все возможное упрямство, смиряя весь поганый страх, который давно и бесславно мешал зажить, прячась за вздыбленной всклокоченной гордыней и банальным неумением складывать чувства с иными чувствами, тихо, сбивчиво и все еще обиженно, все еще болезненно прошептал, вжимаясь лбом да ладонями в белую створку и почти что сползая по той вниз:

– Кто бы просил, черт… я ведь… я… Я видел, как ты смотрел на этих чертовых… паршивых… де… тей. Зачем, Рейнхарт…? Зачем ты так таращился на них, будто… Будто тебе их так страшно… не хватает…? – спрашивать это было больно, спрашивать было катастрофично-предсмертно, и Юа приходилось крепко сжимать черненые ресницы, крепко сжимать пальцы и крепко сжимать самого себя, чтобы не сорваться и не начать орать в блядскую пустоту, от которой уже звенело в горячеющих висках. – Если тебе нужны они, то… зачем ты говоришь все это мне…? Твою мать… твою мать же… Или это такая издевка…? Черный запасной вариант, когда с вариантом другим не получается? На что… На что я тебе нужен, Рейнхарт? И какого сраного черта ты так… так…

Слова отказывались, слова умирали, и Юа, окончательно проигрывая им, в сердцах ударил кулаком по стене, уже не заботясь, что Рейнхарт по ту сторону его обязательно почувствует и услышит.

Кажется, где-то там зашуршало, забилось, зашевелилось – стена прогнулась ответным позывом, отозвалась гулом и треском, будто была вовсе не стеной, а цирковым ящиком запертого в том льва. Кажется, отозвался следом толчок, и дальше Уэльс ощутил на себе пришивающий к напольному месту взгляд, прекрасно зная, что сейчас Микель был там, наверху, глядя на него прожигающими лунами-глазами, но не находя сил поднять опостыженного лица и встретиться с теми один на один.

– О чем ты говоришь, мальчик мой, Юа…? Скажи мне, пожалуйста, иначе, клянусь тебе, я ничего, абсолютно ничего не понимаю, хоть и едва дышу от счастья, что ты все-таки откликнулся на мой зов.

Сил сдерживаться, молчать и врать не оставалось никаких, поэтому Юа, затухая, как затухала однажды любая ангельская лампадка, сползая на голый пол и оставаясь торчать на корточках перед хреновой стеной, утыкаясь в ту болящим лбом, тихо, хрипло и серо отозвался, закрываясь в цветущие створки грустного металлического кьяроскуро:

– Ты меня и так прекрасно понял, Микель Рейнхарт. Не надо лгать. Я… я не знаю, что мне сделать с собой, чтобы прекратить от тебя сбегать, даже если сбегать… давно уже… не… не хочу… Доволен? Ты доволен, я спрашиваю…? Черт… черт же… Я не знаю, что мне делать, чтобы ты… смотрел… только на меня одного и не думал всякого говна о том, что ты мне как будто бы можешь стать не нужен… Я ничего этого не знаю и не понимаю, как тому, о чем ты постоянно треплешься, возможно научиться, но… Если ты вечно выбалтываешь мне свои признания, если бесконечно обещаешь одно и другое, а потом смотришь и щупаешь этих чертовых… детей, как будто… как будто тоже их зачем-то… хочешь, я… я лучше, наверное, сдохну, чем буду жить рядом с тобой, зная, о чем ты там грезишь, а потом плюешься в меня последней… мерзкой… ложью. Поэтому… поэтому я…

Наверху загрохотало, сбивая с ускользающей шаткой мысли, что, сорвавшись с доломанных до конца губ, впервые коснулась плавником не только рассудка Уэльса, но и слуха того, кому она изначально предназначалась. Стенка сотряслась от злостного удара, и Рейнхарт, в бешенстве проревев дрожащим, но до невозможности полыхающим голосом, повелел, обжигая таким нетерпением, что Юа снова – с привычной уже неожиданной переменой – сделалось немного… страшно:

– Мальчик, Юа… открой немедленно проклятую дверь!

Юа упрямо мотнул головой, хоть и безумно, безумно желал подчиниться.

– Нет, – слабо и обессиленно-переполошенно выдохнул, чувствуя, что, кажется, теряет всё то волшебство, что помогало ему оставаться кристально-честным с человеком, который единственный, наверное, этой честности и заслуживал.

– Да открой же ты! Я прошу тебя. Не упрямься сейчас, глупый!

– Не могу! – тут же разозлившись, вспыхнул от изламывающей лисьей настойчивости Уэльс. – Какого черта ты не понимаешь?! Тебе же вон сколько лет, и это ты постоянно говоришь, что все де знаешь да все де видел! А я не видел, ясно тебе?! У меня вообще никого до тебя не было, никто меня не трогал и не целовал, и я не знаю, как все эти штуки работают и что нужно сделать, чтобы они, блядь, заработали! Не могу я ее открыть, твою поганую дверь! Вместо того чтобы беситься и орать на меня, сделай уже что-нибудь и вытащи меня отсюда сам, твою же… гребаную… сраную…

У него дрожали руки, у него дрожали ноги и сотрясалось следом все тело, говоря, что уже всё, всё, теперь уже точно всё: слова названы, вещи пропеты, искренность, прорвав кожу, выплеснулась красным соком, прописывая совсем новые, совсем иные правила шахматного тура, прямо здесь и сейчас начавшие менять весь прежний жизненный поток, к которому Юа худо-бедно, но привыкнуть успел.

Рейнхарт не ответил ему.

Не ответил словами, зато, отдавая всего себя мальчишеской прихоти и подчиняясь с полуслова, кипя невозможным липким счастьем, ответил иначе, ответил много-много лучше: подтянулся на крепких руках, оттолкнулся ногами от стены и, взгромоздившись на ту, зашатавшуюся в предупреждающей попытке свалиться подпиленным деревом, быстро перемахнул через потешную преграду, заполняя собой все узкое, белое, издыханное юношей пространство.

Каблуки-подошвы соприкоснулись с отражающим полом, ладони накрыли плечи дрогнувшего и забившегося Уэльса, внезапно осознавшего, что после всего, что он наговорил, пересекаться с мужчиной глаза в глаза стало невыносимо… невозможно.

Невыносимо невозможно, и это обязательно нужно было каким-то чертом до лисьего лорда донести, но…

Объяснять почему-то и не понадобилось.

Смуглые ладони, спустившись ниже, переместились ему на бока и осторожно нырнули на грудь, сцепляясь там крепким замком и заставляя привстать, приподняться, вжаться спиной в гремящую сердцем грудину. Попятиться, занавешивая челкой потрясенные перепуганные глаза. Ощутить, как Рейнхарт опускается на толчок, широко расставив ноги в черных джинсах, и как, осторожно поворачивая его, перетягивает к себе на колени, заставляя забраться и усесться так, чтобы лицом к лицу, чтобы бедрами к бедрам, чтобы одной громыхающей сутью к другой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю